Музей обстоятельств (сборник) - Носов Сергей Анатольевич 17 стр.


Издательство упорно подчеркивает, что это проза дебютанта. Интересный дебют – глазами уже перешагнувшего земной предел!

Конечно, вспоминается "банька с пауками". Но тут другой образ. Не "банька", а громадный текст сплошняком – примерно в девятьсот пятьдесят пять тысяч печатных знаков, исключая пробелы.

Фигль-Мигль. "Тартар, Лтд"

"Я вышел на авеню Двадцать Пятого Октября", – начинается роман; так и хочется продолжить фразой из Вагинова: "Проспект 25 Октября носил в те времена иное название". Перед нами "петербургский текст". Правда, Петербург здесь весьма условный, вневременной – пролетки, современные бары и клубы, Вяземская лавра и т. п. Все охвачено тленом – и культура и действительность, как если бы вспомнить того же Вагинова: "В стране гипербореев // Есть остров – Петербург, // И музы бьют ногами, // Хотя давно мертвы".

"Повесть об утраченных иллюзиях", как замечает рассказчик на предпоследней странице. Впрочем, иллюзии, кажется, он утратил еще до того, как приступил к повествованию. В том числе – иллюзию ада как персонального наказания за грехи; то ли дело Тартар, "где под землей глубочайшая пропасть", – общий для всех. "Во что я верю? В бренность, конечную бесцельность. В то, что вода мокрая".

О содержании романа, равно как и о духовных, так сказать, поисках героя, можно судить по примечательной фразе из финальной части: "После знакомства с молодой порослью хай-лайфа, после знакомства с молодыми революционерами, после клубов, кабаков, организованного туризма, организованного оккультизма, после бандитов с тягой к мистике и прекрасному и старших научных сотрудников с тягой к наживе уже никакие новые знакомства не могли мне показаться удивительными".

Авторская интонация, довольно-таки личная, неподдельная, приглушенно-выразительная, парадоксально противоречит псевдониму, который и воспринимается-то даже не как псевдоним, а как просто отказ от имени. Кто автор? – А никто. Фигль-Мигль какой-то. Без имени, возраста, пола… Какая разница. "Автор умер". Причем раньше всех своих персонажей…

Умер-то умер, да не совсем. Скорее, спрятался. Однако – жив, жив.

Стильно и пессимистично.

Виктор Широков. "Шутка Приапа"

Замысловатая плетенка из двух текстов. Первый – труды и дни некоего Владимира Михайловича Гордина, пятидесятилетнего сибарита, эстета, поэта, переводчика, книгочея, "любимого героя и соавтора" истинного автора, каковым мы не без основания считаем Виктора Широкова, – от прихотливо-неторопливого описания похождений героя в этой части романа веет неподдельной меланхолией. Второй текст – собственно "Шутка Приапа", своего рода, готический роман, как бы написанный Гординым и в котором он будто бы пересказывает по памяти найденную в детстве на чердаке у бабки рукописную книгу. Роковые совпадения, двойное кровосмешение, любовь, страсть и самоубийства героев – эдакий Эдип в квадрате, доведенный почти до абсурда. "Дозированная пошлость, – между прочим замечает рассказчик, – по-своему гениальна, как "секрет" ряда животных необходим для производства лучших духов". Ход для интеллектуального романа, надо сказать, действительно смелый. Виктор Широков не похож на утописта, мне лично не совсем ясно, зачем он заставляет своего умного и тонкого Гордина серьезно полагать, что "жуткая тайна", так излагаемая, может "позволить оттягиваться миллионам потенциальных читателей"? Какие миллионы? Откуда? Не для того ли использован сей прием, чтобы ввести в заблуждение "Издательский дом Гелиос" и спровоцировать его на громкий анонс: "Новый эротический роман Виктора Широкова наверняка заинтересует читателей не меньше набоковской "Лолиты". Но: роман абсолютно не эротический, это раз, и второе: уместнее вспомнить здесь не "Лолиту", а куда менее популярную "Аду". Что не отнимешь от романа Широкова, он и сложнее, и хитрее, чем хочет прикинуться.

"Шутку Приапа" можно было бы назвать "Шуткой Широкова", ибо в роли Приапа здесь выступает сам автор, понуждающий читателя на глубокую интертекстуальную вовлеченность под стать, пожалуй, солидарному кровосмешению, – ведь сказал же рассказчик, что находит с другими "исследователями виртуального рая и ада" мистически духовное родство, "если не кровное".

Андрей Дмитриев. "Дорога обратно"

Премия имени Аполлона Григорьева.

Я долго не мог сформулировать, что меня не устраивает в этой снискавшей общее признание повести. Сейчас попробую.

Судя по всему, действие происходит в начале 60-х (после денежной реформы). Сорокалетнюю женщину (няню рассказчика), безграмотную, без царя в голове, такие же остолопы, подпоив, везут в Пушкинские горы на праздник поэзии, где накачивают спиртным до потери сознания, а потом забывают спящую на траве. Обратно в Псков она добирается пешком, претерпевая мучения. В воинской части ее имеют старшина и солдат. Никто ей ничем не поможет. Унизить каждый горазд.

Неторопливо-реалистическая манера письма без постмодернистских вывертов, акцент на бытовых деталях, топографии местности, топонимике деревень, именах тогдашних поэтов – это все указывает на некую "правду жизни", так или иначе запечатленную повестью, более того – на "правду о времени". Всякие претензии на "правду о времени" лично мне подозрительны. Откуда рассказчику известны подробности злоключений его несчастной няни? Сам же признался: "Я не запомнил от нее, кроме того, что рассказала, почти ничего". Но ведь не рассказывала же подробности няня младенцу? Повесть, понятно, сочинена, что естественно. Но было бы естественнее, если бы автор удосужился мотивировать ее сочиненность. А то няня ему рассказала! Значит, как было, автор не знает, а просто представил себе? Писатель. Ну что ж, тогда понимаю, почему в этой жестокой, бессердечной и равнодушной к чужой беде биомассе мне не хочется узнавать людей именно того времени. Марию словно насильственно погрузили в раствор, из которого выпарено все, кроме человеческой низости и равнодушия, – по авторской установке. Возможно, что-то подобное могло произойти с реальной няней рассказчика, только, как говорил телеперсонаж из моего детства, "сумневаюсь я". Что-то так, да не "так" – и как раз в деталях. Я скорее поверю, что "так" могло бы произойти сейчас. Очень уж узнаваемо. (Сам разговаривал с двумя бомжами, оборванцами, идущими пешком по киевскому шоссе из Луги в Псков без всякой надежды на попутки и кров.) Не хочу говорить о банальных вещах вроде того, что люди тогда были добрее. Я о другом. Это не встречные люди не помогают несчастной Марии и не бессмыслица обстоятельств ей препятствует на пути – воля автора, вот что, и только. А на самом деле как было (как могло даже быть), увы, уже никто не расскажет.

Юрий Мамлеев. "Блуждающее время"

Читая роман Мамлеева, хочется думать о тайных учениях, о гностицизме, об онтологических казусах, о беспредельности, синонимом которой, по Мамлееву, будет Россия, и о многих других, столь же приятных вещах. Мало того, что человек блуждает по времени, или, вернее, это время блуждает в человеке, но данному феномену посвящены еще и страницы теории. "Мне и говорить на языке ума тошно", – по-(андрей) – платоновски сознается персонаж Мамлеева и – говорит, говорит, говорит…

Те, кто знает прозу Мамлеева, не будут обмануты в ожиданиях: роман неподражаемо мамлеевский. "Труп пил крепкий чай у себя" – совершенно обыденная для Мамлеева мизансцена, такая же, как у иного писателя – появление тещи в дверях или съедание гамбургера страховым агентом. Новым, пожалуй, можно назвать некоторую задушевность, даже сердечность метафизических разговоров. Мамлеевские "метафизики" на сей раз очень милы, трогательны в своих стремлениях преодолевать рискованные пределы, так что этих героев за редким исключением хочется называть "положительными"…

Александр Пятигорский. "Девний Человек в Городе"

Действие происходит в неком загадочном Городе. В нем все необычно – от языка жителей до системы страхования и способов казни. История Города туманна и восходит к вражде двух народов: керов и ледов, – последние покорили первых, восприняв их культуру. Хотя все может быть и не так. А как было, пытается понять герой романа по имени Август, прибывший в Город извне. Своеобразным откровением для Августа будет встреча с неким метафизическим Древним Человеком, надысторическим персонажем, пребывающим вне времени и знающим все, – собственно, то и происходит в Истории, что "знает" этот субъект.

Смысл истории, метафизика власти, понимание истины, границы познания – вот вопросы, занимающие героев романа. Роман переполнен парадоксами ("У истории не может быть очевидцев", "Истина, если ее хочешь, нужна, а если не хочешь, то никакая"…). Что сказать? Замысловатостью сюжета, отвлеченностью тем, герметичностью бесед, недоговоренностью, игрою символами и аллюзиями автор как бы испытывает читателя на "свой/чужой" и творит над ним (если тот не решается улизнуть) что-то вроде обряда инициации…

Леонид Гиршович. "Суббота навсегда"

Огромный роман, отличительной особенностью которого наряду с демонстративной словоохотливостью автора является столь же демонстративное оголение приема. Бесчисленные аллюзии на все подряд – от басни Крылова и до Набокова. Центон. Авантюрный сюжет из жизни, главным образом, испанских донов проступает сквозь сетку (марлю, капрон…) классической, в основном, русской литературы. Кажется, реминисценции возникают сами по себе, часто немотивированно, почти рефлекторно ("Ну вот, скажешь", – почему-то обиделась та. (Все засмеялись, а Ваня заплакал.)") Такая, едва ли не клоунская манера повествования, выразительно контрастирует с философскими отступлениями автора – например, касаемо судеб еврейства и культурологическими высказываниями.

Главный герой, разумеется, сам текст. Похоже, автор относится к нему как к живому существу. "Отныне ты остаешься с текстом наедине, – обращается автор к читателю в конце первой части романа. – Не обижай его. А уж он тебя не обидит". И далее: "Автор молит об этом Бога – да ниспошлет Он нам обоим здоровья и слоновью кожу в придачу". – "Нам обоим" – кому? Автору и читателю или автору и тексту? Пожалуй, второе.

Что касается "слоновьей кожи", т. е. терпенья, читателю это бы не помешало. Осилить "Субботу" ничуть не проще, чем "Улисса", которого, если верить Гиршовичу (с. 485), он начал читать уже во время работы над своей эпопеей. С романом Джойса роман Гиршовича роднит не только размер и литературомания (и употребление современным автором названия романа Джойса в качестве имени корабля), но и своеобразная музыкальность, все эти кадансы-контрапункты (не говоря уже о включении нот непосредственно в текст). Вообще, не надо знать биографию Гиршовича, чтобы понять, что роман написан музыкантом.

Михаил Попов. "План спасения СССР"

Михаил Попов написал детектив – достаточно традиционный, с убийством, слежкой, сменой ролевых масок. Под конец – публичное расследование на веранде, "в манере Агаты Кристи" (по справедливому замечанию одного из героев).

Конец сентября 1990. У себя на даче зарезан академик Петухов. По мере приближения к финалу узнаем, что многие персонажи романа не те, за кого себя выдавали. Секретарь академика оказывается гипнотизером и представителем тайной секты, сторож – научным оппонентом, майор КГБ, официально расследующий убийство, – агентом более высоких сфер, озабоченным иными загадками. Мнимая дочь оказалась едва ли не любовницей убитого, но вроде бы "ничего не было". Было или не было, убит он женой – из ревности, а вовсе не из-за "Плана спасения СССР", якобы содержащегося в его драгоценной рукописи и лишь, на самый поверхностный читательский взгляд, составляющего предмет интриги. Нет никакого "плана", и, вообще, подобные "планы" волнуют героев лишь на уровне разговоров за водкой и чаем. Предмет же, привлекающий к даче Петухова внимание сторонних сил, интересен исключительно для очень узкого и специфического круга, возможно, даже инопланетян, на что есть намек на последней странице.

Михаил Попов – мастер тонкой психологической прозы, незаурядный стилист; во всяком случае, таковым он себя обнаруживал в прежних произведениях. Настоящий, прежний Попов в "Плане спасения" проявляется редко – ну вот разве что на 41-й странице, где позволяет герою посреди ночи "овладевать звуковой картиной дома" и "выйти слухом наружу". В остальном автор как будто играет с читателем в поддавки, чем дальше – тем небрежнее. Как будто надоело по-настоящему.

Александр Покровский. "Кот"

Покровский – рассказчик замечательный. Но всяко бывает. Я как-то писал в одной рецензии, что вот, дескать, ждали от него "Полосатого рейса", а теперь впору ждать "Моби Дика" (после книги "Каюта"). И был, похоже, не прав. Вектор движения угадан с точностью до наоборот. Большинство рассказов из нового сборника – байки, просто байки. Такое ощущение, что автор слил в "Кота" то, что не вошло в предыдущие книги. Если это новое, пора подумать о кризисе жанра. Много необязательного, "стенгазетного" даже. Вот и повторы: в одном рассказе втроем бегут от медведицы (словно гайдаевские самогонщики), в другом – втроем – от полчища крыс. Ненормативная лексика, на сей раз обильно расточаемая автором, часто коробит, и не потому что – мат, а потому что слишком уж функциональна: "для оживляжу".

Роман симпатичнее. В рассказах Покровский и раньше не позволял себе щеголять образованностью. В романе – можно, ибо повествует нам в данном случае кот, довольно ученый. "Повествует" громко сказано – поток сознания кошачьего, полив, болтовня. Знаток Лейбница и всего на свете в шестнадцатой главе попадает на подводную лодку. Спец по человековедению. Установил информационный контакт с крысами и Духом корабля; на глаза подводников предпочитает не показываться. От прочих литературных собратьев по животному царству (вроде рассудительного фокстерьера Саши Черного или Шарика, до того как он стал Шариковым) его отличает не только среда обитания, но и кошмар перспективы. Будет съеден голодными моряками после того, как лодка потерпит аварию. Сначала смешно, потом не до смеха. Вот здесь Покровский верен себе.

К. Э. Циолковский. "Гений среди людей"

Циолковский хотел как лучше. Это бесспорно. Прежде всего – как лучше атомам. Каждый атом он считал бессмертным существом, наделенным чувствительностью, "зачаточной способностью ощущать в зависимости от окружающей его обстановки". Когда атом в неорганическом веществе, он как бы в обмороке, как бы мертв или спит. А когда в мозгу живого организма – вот тогда он чувствует себя хорошо. Чем совершеннее организм, тем лучше атому. Циолковский тосковал о совершенстве. Цель совершенных существ – "в поддержке блаженства Вселенной". "Мы должны все превратить в совершенство".

А для этого избавиться от несовершенного. Крыс и волков и тому подобного… "Не должно быть в мире несознательных животных, но и их нужно не убивать, а изоляцией полов или другими безболезненными способами остановить их размножение".

Все поразительно – о чем бы он ни писал. Например, о том, что совершенный человек будущего не будет унижать себя половыми актами. Что оплодотворять жен должны не женихи, а "отборные мужчины-производители". О том, что совершенное существо, "выработанное тысячами лет искусственного подбора (как сахарная свекла), с одним головным мозгом и его проводами не будет так сильно страдать, как теперешние люди".

Читать Циолковского – занятие преувлекательнейшее. На тех, кто привык полагать, что Константина Эдуардовича занимали вопросы исключительно ракетодинамики, книга произведет ошарашивающее впечатление.

Филип Рот. "Случай Портного"

Это уже не первый и даже не третий перевод знаменитого романа. Приходится слышать, что переводчик на сей раз будто бы улучшил оригинал. Не думаю. То, что Сергей Коровин сам отличный прозаик и тонкий стилист, это известно, но ведь и Филип Рот тоже не лыком шит – все-таки из американских писателей едва ли не первый претендент на Нобелевскую премию.

Изданный в 1969, роман до сих пор воспринимается как произведение скандалезное; успех был шумным. Ничего, впрочем, не возникает на ровном месте. Замечу из патриотических соображений, что герой романа американец Александр Портной, чей "случай" осложнен присутствием "нравственных альтруистических побуждений" и чья принадлежность к благонравной еврейской семье переживается им самим как источник невероятных кошмаров, имеет среди литературных предшественников нашу русскую Катерину (ту самую, из "Грозы"). Обоим невыносимо тяжело под гнетом условностей, оба бунтуют. Но если Катерина лишь позволила себе влюбиться и сразу кинулась в реку, то Портной спасается от самоубийства, не знаю, насколько уж бессмысленным, но, точно, беспощадным – к себе, во всяком случае, – сексом. Макс Фрай включил отрывок из романа (правда, в другом переводе) в свою "Антологию непристойностей".

Прежде название переводили "Жалоба Портного", "Болезнь Портного". На жалобу этот неистовый монолог меньше всего похож. А вот "случай" – понятие, узаконенное в психоанализе еще самим Фрейдом ("случай Доры", "случай Человека-крысы"…). Между прочим, "описание случая" представляет в психоанализе определенную методологическую проблему; еще сам Фрейд на себя дивился, признаваясь, что истории болезней, им запечатленные, "читаются, как роман". Перед нами роман, который читается как заключение в истории болезни конкретного общества. Конкретное общество, как водится, поспешило автору отомстить, заставив его сменить место жительства. Автора со сцены! (В Лондон уехал.) Вообще, "случай автора", совершающего на наших глазах прыжок в изгойство, этот отчаянный опыт предельно откровенного письма на грани самосожжения, не менее драматичен, чем "случай" романного персонажа. Что до героя, то Портной еще тот провокатор. Вслед за "случаем автора" можно вообразить "случай переводчика", зарядившего русский текст нешуточной, почти надрывной энергией. Или "случай редактора", как представляется, отнюдь не формального. Или, например, "случай" лично меня – читателя, проглотившего роман в один присест и взявшегося за рецензию, или, скажем, "случай" моей жены, с омерзением отбросившей книгу, не дочитав до тридцатой страницы.

Назад Дальше