Собрание сочинений в десяти томах. Том третий. Тайные милости - Михальский Вацлав Вацлавович 12 стр.


И когда Катя поняла это, соперничество и ажиотаж вокруг нее стали противны ей почти физически. Она и замуж выскочила в семнадцать, может быть, оттого, что хотелось положить конец бесчисленным ухаживаниям и приставаниям. Тогда ей казалось, что звание жены защитит от посягательств раз и навсегда. Но вскоре выяснилось, что семейное ее положение для многих не только не помеха, а дополнительный стимул. Как только они (Катя всех мужчин так и звала – они) узнавали, что перед ними замужняя, глазки их становились еще масленее.

"Манкая бабенка – так и приманивает!" – услышала она однажды себе вслед сиплый густой бас. Обернулась – старик лет пятидесяти, старшина-сверхсрочник. "Эх, дядя, тебе бы исподнее да мыло считать в каптерке, а ты туда же!" – горько и зло подумала Катя.

Придя домой, она битый час вертелась перед трюмо, рассматривала себя, выясняла, что же в ней "манкого"? Женщина как женщина. Среднего роста. Ноги стройные, но не особенно длинные, не такие, как у манекенщиц в журналах мод. Грудь чуть повыше, чем у большинства, да, может, талия чуть потоньше. А так ничего особенного в фигуре – стандартный сорок четвертый, второй рост. Да и лицо вроде не выдающееся, на первый взгляд совсем рядовое. Только присмотревшись, оцениваешь густоту тонких русых волос, свежесть кожи, белизну плотно подогнанных, чуть удлиненных зубов, женственность чуть приоткрытых полных губ, горячечный блеск темно-карих глаз.

Даже у них в гарнизоне были женщины и девушки поярче, пофигуристей, но против Кати они вроде бы ничего и не стоили. Вокруг Кати словно витало что-то в воздухе – неземное и вместе с тем настолько плотское, что мужчины бессознательно обнимали всю ее взглядом, а женщины презрительно хмыкали ей вслед, как будто были уверены, что она готова отдаться каждому встречному.

Накануне того дня, когда Катя сбежала из дому, сослуживцы мужа весь долгий летний вечер пили у них дома пиво и спорили, в чьей квартире шире подоконник – в его (муж так и говорил – "в моей квартире") или у майора Синицына? Не поленились сходить через дорогу к Синицыным, смерили там, вернулись и стали перемерять подоконники у них. Пока ходили туда, забыли – сколько сантиметров здесь. Этот подоконник и доконал ее, добил окончательно. Утром муж уехал на дежурство, а она собрала Сережу и была такова. Взяла только необходимое: документы, Сережино барахлишко, кое-какую свою одежку да ручную швейную машинку, завещанную ей Верой Георгиевной Радченко, а все остальное бросила без сожаления. На столе в кухне оставила записку, что уехала к отцу, уехала навсегда. Ах, как хорошо, что надоумил ее бог сойти на этой станции, в этом городе, – иначе бы не узнала она Георгия…

Захлопали двери мазанок за Катиной спиной – просыпался рабочий народ, вставал ото сна к новому дню своей жизни. Заря посветлела, почти угасла, черный силуэт сейнера скрылся за горизонтом. Начиналось утро. Нужно было и ей подумать, чем кормить Сережу, что приготовить ему на завтрак.

Когда она приоткрыла легкую дверь хибарки, Сережа все еще крепко спал, заняв свою обычную позицию: одна нога вытянута, другая прижата коленкой почти к самому подбородку – позиция бегуна на длинную дистанцию. Казалось, что он бежит, а может, и летит над горами, над морем, над городом, – словом, надо всем тем, над чем обычно летают дети во сне, когда растут не по дням, а по часам.

VII

Хотя шеф и сказал, что освобождает Георгия от всех прочих забот, кроме водоснабжения, но на поверку этого не получилось, – десятки прежних дел, на которые был завязан Георгий, теснили его со всех сторон, отнимали крупицу за крупицей драгоценное время, мешали ему быстро проникнуть в существо проблемы, разложить ее по полочкам, выяснить все досконально и тогда уже выработать четкий план действий. Шли дни, а дело почти не двигалось, во всяком случае так казалось Георгию. В нем начинало закипать раздражение, поэтому он и рявкнул в трубку в ответ на звонок прямого городского телефона:

– Да, я вас слушаю!

Звонил Али-Баба – узнать, как там его дела насчет гостиницы.

– А я думал – не звонишь, значит, уже не надо, – смягчившись, весело отвечал ему Георгий. – Ты где пропадал?

– Немного аул ездил. И-слушай, ты мне его фотка обещал, да? Фамилия не знаю, который стихи писал, да…

– Раз обещал, значит, сделаю, – с бравадой в голосе сказал Георгий – ему было по-мальчишески приятно выглядеть в глазах Али немножко волшебником. – Будет тебе и гостиница, будет и фотка!

– Вай, Георгий, когда?

– Да хоть сейчас, – Георгий взглянул на наручные японские часы, – приезжай, его портрет у меня здесь, на работе.

– Через пара минут буду.

– Есть.

Встав из-за массивного письменного стола начала прошлого века, Георгий подошел к такому же старинному книжному шкафу, на одной из полочек которого стоял портрет Лермонтова. Портрет был обычный, из "Огонька", но в хорошей строгой рамке.

Какая тоска светилась в его глазах! Какая печаль! Как он просил свою любимую бабушку вернуть его домой, в Россию; все спрашивал в письмах: "Ну как там с моей отставкой? Похлопочите!" Как он предчувствовал свою раннюю смерть, как томился… Каким красивым его рисуют…

Разглядывая портрет будто вновь, Георгий подумал, что вот этот антикварный письменный стол, за которым он протирает штаны, и этот шкаф вполне могли служить кому-нибудь из господ офицеров Тенгинского пехотного полка и рука поэта могла касаться их мореного дуба. Живая рука… рука, начертавшая:

За все, за все тебя благодарю я:
За тайные мучения страстей,
За горечь слез, отраву поцелуя,
За месть врагов и клевету друзей,
За жар души, растраченный в пустыне,
За все, чем я обманут в жизни был…
Устрой лишь так, чтобы тебя отныне
Недолго я еще благодарил.

И он устроил…

Пришедший вскоре Али-Баба остался очень доволен портретом: особенно его порадовало, что Михаил Юрьевич был изображен в черкеске, с газырями. Последнее сразило Али настолько, что он даже сказал Георгию на прощанье:

– И-слушай, я, может, усатого сниму, да… А его на машин повешу, на лобовой стекло. Ты как думаешь?

– Дело твое, – улыбнулся Георгий.

Они крепко пожали друг другу руки.

– Счастливого пути! – искренне пожелал Георгий. – Будь здоров – остальное купишь! – И лукаво подмигнул своему старому другу.

Али оставил в душе Георгия легкое, приятное чувство простоты, подлинности, доброй силы, – словом, всего того, что стояло на прочном фундаменте их давней дружбы. Все между ними было правдиво: правдой было и то, что когда-то отец Георгия, Иван Иванович, спас Али от верной смерти. Тогда Георгию было лет семь, а Али – двадцать четыре. Он только что демобилизовался с флота и, на зависть всем мальчишкам, ходил в широчайших клешах, в темно-синей фланелевке с широким воротником и треугольным вырезом, с выглядывающей из-под нее тельняшкой, в бескозырке с лентами. Шел пятьдесят третий год, время еще нелегкое – еды уже стало вдоволь, а с одеждой еще не наладилось. Видно, из-за широких клешей, из-за фланелевки и кожаных ботинок все и случилось…

Тем давним летним вечером отец Георгия, возвращаясь домой, обогнул угол глинобитного квартала из сросшихся между собой двориками и крышами домов, он шел мимо чугунной водопроводной колонки, тяжело опираясь на палку из корня карагача, подаренную ему когда-то в госпитале молоденьким солдатиком по прозвищу "пацан". Ивану Ивановичу не довелось узнать, что сын его, Георгий, будет работать под началом этого "пацана".

Первое время, после того как отняли ногу, Иван Иванович ходил на костылях, позже, когда сделал себе пристегивающуюся ремнями деревянную култышку, понадобилась карагачевая палка, а когда перешел на фабричный протез, палка стала и вовсе незаменимой, едва ли не продолжением руки, необходимой опорой. И вот он шагал, поскрипывая кожей протеза, и думал о том, как придет сейчас домой и посмотрит, насколько сильно натер больную ногу. Поднял глаза от дороги и увидел прямо перед собой холодящую душу сцену, особенно жуткую при молодом лунном свете: четверо чужих парней "брали в четыре ножа" его соседа, морячка Али. Как выяснилось позже, все четверо были "залетные" – ростовские урки, можно сказать – профессионалы, и они бы непременно раздели и прирезали молодого морячка, как бы он лихо ни вертел над головою ремнем с бляхой.

"Алик!" – вскрикнул отец Георгия, узнав соседа, прижатого к стенке мазанки.

Один из парней, окружавших Али, выругался матом и лягнул в сторону прохожего ногой: дескать, пошел вон, а трое его приятелей не обратили на Ивана Ивановича никакого внимания. Вот тут-то отец Георгия и пустил в ход свою знаменитую с тех пор карагачевую палку. Али не успел сообразить, в чем дело, как двое его преследователей уже валялись на земле, а двое других отскочили метров на десять. В эту минуту вывалилась из проулка ватага местных парней, прекрасно знавших Али, и тут эти двое дали такого стрекача, что поймать их не удалось, а когда Али и его заступники вернулись к чугунной водопроводной колонке, там уже не было ни тех, кого сбил палкой Иван Иванович, ни его самого. Заглянув в дом своего спасителя, Али нашел его сидящим на кушетке. Маленький Георгий разматывал с култышки отца бинт, рядом стоял протез, поблескивающий никелированными частями, а в углу, у двери, – знаменитая палка из крепкого, как железо, карагача. С того времени Али стал предан отцу Георгия, как Пятница Робинзону. После смерти отца его преданность перешла на мать Георгия, Анну Ахмедовну, и на самого Георгия.

Вспомнив всю эту историю, Георгий решил сегодня же сходить к маме, немедленно, прямо сейчас. Но тут позвонила Катя.

– Через двадцать минут буду. Хорошо? – неожиданно для самого себя горячо спросил ее Георгий.

– Да.

– Иду. – Он положил трубку, чувствуя, как колотится сердце, как горит лицо. – Я по городу, – сказал Георгий секретарше, выйдя в приемную. – Сегодня не вернусь.

Секретарша кивнула утвердительно: ей было все понятно – Георгий Иванович пойдет по городу с инспекционной проверкой. А уважения заслуживало в ее глазах то, что он именно пойдет, а не поедет, как ездят другие начальники.

На улице стоял сухой, колкий жар, было никак не меньше тридцати пяти градусов. "Хорошо, что я в свое время изобрел себе это занятие – ходить по городу, – подумал Георгий, – а в Катиной хибарке сейчас прохладно, чисто, полутемно…"

VIII

Колкий, сухой жар июльского дня уже сменился влажной предвечерней духотой, тяжело обволакивающей рельефы скал, корабли в море, дальние остовы домов. Воздух над ними плотно светился, очерчивал их дрожащим зыбким контуром какого-то неземного, мертвенно-белого цвета; а далеко на западе, у желтой песчаной косы, колыхалось белое волокнистое марево суховея, словно остановившегося в нерешительности на морском берегу, словно еще раздумывающего, лететь ему через залив к городу или остаться в голодной солончаковой степи. Несмотря на жару, вид у моря был какой-то осенний, тревожный, и казалось, совсем не случайно маленькие, быстро вскипающие и тотчас гаснущие волны не могут догнать одна другую, не могут слиться в более мощные водяные пласты, а гибнут поодиночке, как незнакомые родственные души.

Анна Ахмедовна не ждала сына и встретила его изучающим, напряженным взглядом.

– Что ты так на меня смотришь? – испуганно спросил Георгий, оглядывая себя как бы со стороны, решив, что мать увидела какой-то непорядок в его одежде. Нет, вроде все было в порядке. – Чего ты, ма?

– Да так, ничего. Что-нибудь случилось?

– Нет, все нормально.

– А-а… ну, проходи. – Анна Ахмедовна улыбнулась сыну, но глаза ее остались при этом сумрачными, настороженными. – Ты какой-то встрепанный. Вот и подумала: может, что случилось, раз пришел?

– Ма, ты же знаешь, какая у меня работа. Кручусь с утра до вечера! Надо обязательно поставить тебе телефон, а то ничего не знаем друг о друге. Ма, я давно хотел прийти. Честное слово!

– Кушать будешь?

– Можно.

– Телефон ставить не смей, – чистя на кухне картошку, решительно сказала Анна Ахмедовна, – всю жизнь без него обходилась и теперь обойдусь. Зачем тебе лишние разговоры?..

– Да что ты, ма, никаких разговоров не будет. Сколько можно играть в благородство? Я уже распорядился! – соврал Георгий.

Мать промолчала. Конечно, было бы хорошо позвонить иной раз вечерком Георгию, обмолвиться словом с внучками, услышать их чистые голоса, узнать их простые заботы.

– Ну, как ты здесь? – не выдерживая паузы, спросил Георгий.

Мать пожала плечами:

– Нормально. Как все, так и я.

– Ма, ну ты не обижайся… – Георгий подошел к ней, обнял за плечи, с болью ощутил, какая она у него худенькая, "дробненькая", как говорит баба Маша.

Мать открыла кран над раковиной, в которой чистила картошку. Он зашипел, но так и не проронил ни единой капли воды.

– Даже на второй этаж не поднимается, и когда вы это дело наладите… – с укоризной сказала мать. – Пойди принеси со двора.

Георгий послушно взял со шкафчика ведро для питьевой воды и пошел во двор под колонку. Но и там не оказалось воды. Ему пришлось идти в соседний двор – метров за двести. Там почему-то всегда была вода – во все времена и в любое время суток. Этот кран у них в округе так и называли – "хитрый". Откуда он питался водой, одному богу известно. Без удовольствия неся полное ведро по людной улочке, Георгий здоровался направо и налево со старыми знакомыми, знавшими его еще с тех пор, когда он был Жорой и когда никому из них не могло прийти в голову, что он станет для них со временем Георгием Ивановичем и для того, чтобы попасть к нему на прием, им нужно будет записываться за три недели.

– А у вас есть? – спросила мать, когда он поставил полное ведро воды на шкафчик в кухне.

– У нас насос, – смущенно сказал Георгий.

– А-а, персональный, для вашего дома?

– Ну, что-то в этом роде, – пробормотал Георгий.

– Как девочки?

– Да чего им сделается, нормально. Ирочка уже вовсю помогает по хозяйству, во вторую смену поедет в лагерь. Лялька ходит за ней как хвост.

– Привел бы.

– Ма, ну почему ты не ходишь к нам?!

– Ты знаешь, я курю…

– Ма, ну это такая чепуха! Ну, я понимаю, что она конечно же не права, но ведь теперь ничего не поделаешь.

– Да, – кивнула Анна Ахмедовна, моя в эмалированной чашке очищенную картошку, – теперь ничего…

– Ма, ну это я во всем виноват, я…

– Наверное, – холодно сказала мать то, что не говорила ему никогда прежде. – При живой бабке ребенка нянчат чужие люди…

– Они хорошие, ма…

– Ясно, что хорошие, плохим бы вы не отдали.

– Ма, ну прости меня, ма…

– Я не в обиде, – отводя глаза в сторону, сказала Анна Ахмедовна, – на жизнь нельзя обижаться, а это – жизнь. Тебе жарить картошку с луком?

– Можно.

Поужинав в кухне, они перешли в комнату, которая издавна называлась "большой", потому что в квартире была еще и спальня, хотя в прежние времена кровати стояли в обеих комнатах. В "большой" комнате все было так же, как и много лет назад, – круглый стол, покрытый вишневой плюшевой скатертью, такие же плюшевые портьеры на дверях (когда Георгий был еще совсем маленький, он обычно прятался в этих портьерах, а мать с отцом долго искали его по всей квартире: "Где наш мальчик? Где наш Георгий? Куда он спрятался?" – и так до тех пор, пока с восторженным визгом не вылетал он из-за тяжелой портьеры на середину комнаты); на тумбочке стоял похожий на рыбий глаз телевизор с линзой; на стене висели большие сохатиные рога (отец купил их когда-то по пьянке на базаре за два рубля старыми деньгами), а на рогах – отцовская карагачевая палка.

Сели за стол, покрытый вишневой плюшевой скатертью, на потертые стулья (обивку на этих высоких полумягких стульях давно уж было пора сменить, да, видно, матери не хотелось заниматься этим для самой себя). Когда Георгий был маленький, при гостях мама обычно ставила его на один из этих стульев посреди комнаты – в матроске, в коротких штанишках на помочах, – и, важно прижав кулачки по швам, он читал "Воздушный корабль":

По синим волнам океана,
Лишь звезды блеснут в небесах,
Корабль одинокий несется,
Несется на всех парусах…

Боже мой, где все это… куда утекло невозвратное, в какие черные дыры, между какими галактиками… между какими микромирами?..

За стеной, в квартире соседнего подъезда, казалось, длинным-длинным смычком уныло перепиливали скрипку. "Клавусин Колечка мается, – прислушиваясь к пилящим, выворачивающим душу звукам, сочувственно подумал Георгий. – Бедный пацан, света белого не видит". Жители их большого двора обновились, считай, на три четверти: некоторые умерли, а многие получили отдельные квартиры в новых микрорайонах, так что из старых материных соседок осталась одна Клавуся. Никто не ходит к матери в гости, никто не обременяет ее своим обществом. Тишина. Покой. Только слышно, как трескается на подоконниках, лупится от жары масляная краска. Правда, иной раз, словно освежающий вихрь, ворвется с диким воплем Клавуся:

– Ой, ужас, ой, ужас! Тетя Аня, что мой Колечка наделал!

– Что такое, Клавочка?

– Ой, кошмар, просто кошмар… почерк испортил, негодяй!

Мама успокаивает Клавусю, дает ей валерьянку, улыбается, затевает жарить колбасу с луком или яичницу – по нынешним временам она и Клавусе рада.

Клавуся – врач психдиспансера, она и сама заговаривается, и это понятно – забот у Клавуси выше головы. Во-первых, ей надо бдительно следить, чтобы ее муж Федор Иванович не напился раньше запоя, который полагался ему ежемесячно; во-вторых, нужно было следить за старшей дочерью от первого брака, хорошенькой Милкой, чтобы она не принесла в подоле ребеночка; в-третьих, вместе с младшим сыном Колечкой изучать не только русский и арифметику, но и сольфеджио, потому что Клавуся страстно мечтала, чтобы из него вышел великий скрипач, и вот уже третий год тиранила квелого Колечку музыкальной школой; в-четвертых, ей нужно было зарабатывать деньги, чтобы кормить и поить их всех.

Муж Клавуси, Федор Иванович, был человек во многих отношениях замечательный. Он работал кем-то вроде ревизора по эксплуатации электрических систем на предприятиях города и мог безо всякого взять в руки два оголенных провода под напряжением в двести двадцать вольт и рассуждать при этом, что у него к электричеству иммунитет.

Георгий познакомился с ним несколько лет назад, что называется, в боевой обстановке. Клавуся так дико визжала среди воскресного дня, что ему и еще двум соседским мужчинам пришлось вломиться в квартиру.

– Горит! Горит! Спасайтесь! – кричал Федор Иванович, подтаскивая Клавусю с Колечкой на руках к окну и стараясь выбросить их со второго этажа.

Еле обротали его – сшибли с ног, связали бельевой веревкой. Потом разыскали стакан водки, он выпил его, стуча зубами о край, содрогаясь от каждого глотка. Выпил и уснул мертвецки – кряжистый, широкий в бедрах, с длинными мощными руками, с крепкой лобастой головой, похожий на живой пенек недавно срубленного дерева.

Назад Дальше