Собрание сочинений в десяти томах. Том третий. Тайные милости - Михальский Вацлав Вацлавович 14 стр.


Чтобы отвлечься от Колечкиной музыки, отсечь ее в своем сознании хоть каким-то барьером, Анна Ахмедовна стала чутко прислушиваться к прочим звукам, к тем, что происходили не по произволу честолюбивой Клавуси (решившей в сжатые сроки сделать из своего малолетнего сына полноценного маэстро), а были рождены прекрасным хаосом летней ночи. Эти звуки, казалось, совсем не зависели друг от друга, но все-таки составляли единый хор, по-своему гармоничный и целостный: в кухонном шкафчике скреблись мыши; за раскрытыми настежь окнами, за жемчужно мерцающими во тьме южной ночи нейлоновыми занавесями бодро гукал маневровый паровоз, сухо лязгали буферные тарелки вагонов – далеко за базаром и дровяными складами перегоняли порожняк; где-то у моря однотонно пела зурна и дробно бил барабан – было похоже на свадьбу, хотя время неподходящее, обычно свадьбы в этих краях гуляли ближе к осени, скорее всего, праздновали обрезание, и, судя по плачу зурны, не иудеи, а мусульмане; но вот наконец раздались и звуки долгожданной радости: по черному от высоких акаций, недавно заасфальтированному проулку под самыми окнами процокали копыта табунка из пяти-шести лошадей.

Игриво ржанул жеребенок, звучно екнула селезенка у молодой кобылы, с живым, веселым шорохом просыпались на дорогу конские яблоки – остро, радостно пахнуло в комнате конским навозом.

Она не знала, отчего вдруг людям, проживающим на соседних улочках в глинобитных частных домиках с плоскими крышами и крохотными двориками-загородками, отчего вдруг этим людям разрешили держать лошадей. И как они не побоялись этим разрешением воспользоваться? Ведь уже должны знать по опыту: насколько трудно вновь разрешить, настолько легко запретить. Достаточно сказать "не положено", и сразу все встанет на свои прежние места, и не нужно никаких объяснений. М-да, непонятно… И главное, для каких нужд они теперь используют лошадей? Везде ведь, куда ни глянь, снуют разномастные и разнопородные автомобили, выхлопывая синий вонючий бензиновый дым или не менее вонючий черный дым солярки. Непонятно. Но так или иначе лошади появились здесь, на окраине старого города. Появились и стали для нее, а может быть, и не только для нее одной, той бескорыстной, надежной радостью, к которой привязывается душа и потом ждет ее неусыпно. Вот так процокают они за окном, и сразу легче душе под ее бременем. И сердце бьется ровней, и дышится глубже, и не такая уж беспросветная тьма впереди – кажется, есть еще во всем, что осталось, хоть какой-то смысл, неизъяснимый, темный, но все-таки смысл. Всякий раз, провожая чутким слухом замирающее вдали милое цоканье копыт, она думает примерно одно и то же: "В ночное. За город. К самой горе. Километра четыре – для лошадок это пустяки".

На узкой пятикилометровой полосе земли между горой и морем прошла вся ее молодость, вся жизнь до старости, здесь она родилась, здесь и умрет.

Море было мелководное, бурное и когда-то самое рыбное едва ли не на всей земле, а теперь основательно обнищавшее; гора – невысокая и длинная, похожая на стол, накрытый скатертью до самого пола, когда-то густо заросшая крепкими деревьями и низовой зеленью, а теперь почти лысая. Днем – зеленовато-бурая, с еле заметным издали чахлым дубнячком на плоской вершине и редкими кустами боярышника и кизила, скупо разбросанными сверху донизу. Ночью – почти фиолетовая, с остро сверкающими россыпями огней трех аулов, в прошлом тоже богатых, известных великим путешественникам вроде Марко Поло, а теперь поглощенных городом, которого в те давние времена и в помине не было.

Мысленно провожая в ночное лошадей, она невольно вспомнила об их длинноухих собратьях ишаках, некогда заполонявших город и окрестные аулы. В каждом дворике было по два-три ишака – на них исполнялась масса всякой тяжелой работы. Но вдруг вышел антиишачий закон, и, чтобы не платить непосильного налога, хозяева прогнали своих вековечных помощников со двора.

Всякий раз, когда в ее присутствии кто-то холуйски восхвалял прошлое и брюзгливо неудовольствовался настоящим, она вспоминала тот ишачий исход. "Не помните? А я помню. Сейчас ведь даже не верится, что такое было возможно… – Она укоризненно улыбалась собеседнику, снимала очки с толстыми стеклами, протирала их белоснежным батистовым платочком, нервно дунув в мундштук папироски, закуривала всегдашний свой "Беломорканал". – Не верится? А ведь было…"

Да, было. Стада одичавших, голодных ишаков ревели в зимних полях за городом с утра до ночи и с ночи до утра. Стаптывали виноградники. Грызли штакетник в окраинных палисадниках. Оскаленные, как собаки, длинными желтыми зубами тянулись к людям, и настоящие слезы катились по их длинным мордам. Так и мучились, пока не околели все до единого на радость тысячам шакалов, сбежавшихся с окрестных гор и пировавших до самой весны.

Раньше она считала, что рисунки Гойи страшный бред, а после той ишачьей истории поняла – правда. Наверное, и в Испании было когда-то что-то похожее.

За стеной снова грохнуло, и наступила мучительная тишина – потенциальная пауза…

Не дожидаясь продолжения музыки, она встала с постели, прошлепала босыми ногами на кухню, взяла швабру с длинной ручкой и постучала в стену в том месте, где когда-то был общий на две квартиры дымоход и кладка шла всего в один кирпич. Зная по опыту, что Клавуся больше не станет вынуждать своего сына музицировать, она отнесла швабру на место, зажгла газовую конфорку и поставила разогревать чайник с красными маками по белому эмалированному полю. Воды в чайнике было немного, и скоро он зашумел, ожил – газовая горелка давала мощное пламя. Стоявший в уголке кухни большой красный газовый баллон был еще полон – теперь, когда она жила одна, ей хватало этого баллона надолго.

Мыши перестали скрестись в шкафчике – они были воспитаны не хуже Клавуси и никогда не мешали хозяйке квартиры пить ее полуночный чай. Голубая корона газового пламени достаточно хорошо освещала свежевыбеленную высокую, большую кухню – теперь, во всяком случае в домах общенародного типа, таких не строят, подумала Анна Ахмедовна, а зря не строят. В хорошей, крепкой семье кухня самое уютное местечко в доме, самое теплое, не только в физическом, но и в душевном смысле этого слова. Хорошая кухня роднит семью, смягчает нравы. А хорошая семья и для государства не последнее дело.

Из раскрытого настежь окна вместе с мягким ласковым воздухом летней ночи падал свет от дворовых фонарей. Его желтые полосы причудливо переламывались на широком белом подоконнике и съезжали с него на пол, как с горки. Пол был до того чистый, что сухие, босые ступни хозяйкиных ног радовались атласной прохладе и едва уловимой выпуклости старых надежных досок, покрытых за тридцать с лишним лет многими слоями краски.

В обычные летние дни, когда дул северный ветер "Иван" или стояло безветрие, она протирала полы в квартире два раза на день, а когда дул наполненный песком и пылью горячий южный ветер "Магомет" – по три-четыре раза, и это при закрытых наглухо окнах.

Сын посмеивался, говорил, что у нее психоз, и всегда повторял при этом старую шутку: "Никто не знает, откуда берется пыль и куда деваются деньги".

Пыль приносит ветер.

Деньги, как вода в песок, уходят в семью.

А когда нет семьи, они почти не уходят. Нельзя ведь считать те крохи, что платит она за квартиру, за электричество, за паровое отопление, радио, воду, которая, кстати сказать, так и не поднимается на ее второй этаж и приходится носить со двора от колонки. Нельзя считать и то немногое, что тратит она на свое скудное питание. Скудное не потому, что жалко денег, а потому, что одна много не съешь.

Первые годы без сына она питалась всухомятку. А теперь, примерно раз в две недели, устраивает праздничные воскресные обеды: варит суп или борщ, делает котлеты или долму (последнее только в сезон свежих виноградных листьев – соленые она не жалует), но одна никогда не ест, всякий раз приглашает Клавусю с Колечкой. А они едят так шумно, что хоть святых выноси, и уже через пять минут она обычно не рада своим гостям, в ней вспыхивает против воли старческое раздражение, она готова выставить толстую Клавусю за дверь или, во всяком случае, сказать ей в глаза, что женщине с высшим образованием, а тем более врачу, не пристало так чавкать и хлюпать за столом, а будущему Ойстраху не следует лазить в борщ руками и тут же вытирать их о штаны. Но, конечно же, она не говорит им ничего подобного, а когда доведут до белого каления, вдруг озабоченно вскочит из-за стола с большими глазами, сделает вид, будто ей что-то срочно понадобилось в другой комнате. Стоит и курит у дальнего окна, пока ее милые гости дочавкают, доикают, дохлюпают.

– Теть Ань, – наконец зовет ее Клавуся, – мы уже. Можно руки вымыть?

– Да-да, конечно, Клавочка, чистое полотенечко то, что розовенькое! – с наигранной доброжелательностью отвечает ей из своего убежища Анна Ахмедовна, саркастически бормоча себе под нос, что руки не мешает мыть и перед едой.

Потом они сидят еще некоторое время за столом в кухне все трое. Колечка, прикрываясь ладошкой, таскает из носа коз и, по его мнению, незаметно вытирает их о внутреннюю сторону перекладинки стула, для чего ему приходится перегибаться и делать вид, будто он что-то рассматривает на полу. Клавуся борется с зевотой, ее чистое полное лицо розовеет, на светло-голубые глаза наворачиваются прозрачные слезинки. И в эту минуту Анне Ахмедовне приходит на ум одна и та же горская пословица: "Как только хорошенько поешь в гостях, дом сразу становится чужим". Будто про Клавусю сказано. Анна Ахмедовна хмурится и, не в силах совладать с подступающим к горлу булькающим смехом, отводит глаза и, якобы закашлявшись, прячет лицо в ладонях. Кажется, еще немного, она не выдержит и захохочет во весь голос.

– Теть Ань, а что мой негодяй наделал! – вдруг, преодолев сонную одурь, как всполошенная курица, вскрикивает Клавуся. – Что он наделал!..

Колечка мгновенно оставляет в покое свой центр наслаждения – свой нос, втягивает большую лобастую голову в острые плечики и замирает с выражением такого неподдельного ужаса в глазах, будто вот-вот пролетит над ним тайфун с ласковым именем "Клавуся".

Анна Ахмедовна подавляет булькающий в горле смех.

– Воздух испортил, негодяй! – трагическим шепотом заканчивает Клавуся, и Анна Ахмедовна, поперхнувшись, вылетает из-за стола с неудержимым хохотом.

Колечка отрицает свою вину. Клавуся настаивает на признании. Она уже готова взять его за ухо и привлечь к ответственности, но лень подниматься со стула, а не вставая она не дотягивается до Колечки через стол. В это время, промокая платочком слезы, возвращается в кухню хозяйка, тянет носом и останавливает на лету карающую Клавусину десницу:

– Что вы, Клавочка, это же газ подтекает, из баллона…

Через неделю-другую пикантность званого обеда теряет остроту, как-то сама собой забывается, а на передний план выходит то, что Клавуся хотя и врач психдиспансера и вроде бы мать, но хозяйка никудышная. Как говорит о ней соседка Анны Ахмедовны по лестничной клетке Поля: "Двум свиньям жрать не разделит". Во всяком случае, Клавуся не умеет сварить даже обыкновенного борща. Ее бедный Колечка лишен возможности есть нормальную домашнюю пищу, а с магазинных котлет по шесть копеек за штуку сыт не будешь, да и плавлеными сырками не поправишь здоровья. Плавлеными сырками хорошо, будучи здоровенным мордоплюем, закусывать в подъезде плодово-ягодное, а не кормить с утра до вечера мальчишку, да еще требовать от него музыки… В молодости Анна Ахмедовна убежденно считала, что таким лахудрам, как Клавуся, нельзя рожать, а теперь это убеждение пошатнулось. Жизнь показывала, что иногда у этих недотеп вырастают вполне приличные дети и даже более того – дети, горячо любящие мамочек, все нежные годы душивших их пригорелой или прогорклой кашей да супом, гораздо больше похожим на помои, чем на суп. И еще жизнь показывала, что у настоящих, умных, благородных и умелых матерей порой вырастают синие алкаши – "пузыри земли", как называл их Шекспир, или неблагодарные тупицы, жалкие женины подкаблучники или бессердечные лодыри, не помнящие ни добра, ни родства. Словом, все на этом свете непросто и далеко не каждому воздается по заслугам. Не исключено, что тот же Колечка, квелый и вроде бы равнодушный ко всему, кроме своего носа, и ненавидящий скрипку, и мечтающий только о том, чтобы заболел учитель, перерастет и станет Ойстрахом. Анна Ахмедовна вспоминала и о своем сыне Георгии: вроде у них все шло гладко, и понимали друг друга с полуслова, и стихи читали на память, а что теперь? Встретятся и не знают о чем поговорить. М-да, не так все просто. А Колечка мальчик смышленый, славный, иногда такие чертики мелькают в его полусонных карих глазках, что ой-е-ей!

Так что проходит какое-то время, и снова, как всегда, как и в былые времена, когда был жив муж, когда сын еще не женился, идет Анна Ахмедовна к знакомому мяснику. Мясник все тот же, но за последние годы он, видимо, так разбогател, что уже не стоит сам за прилавком, а сидит день-деньской у себя дома в глубокой тени виноградной беседки под сенью лоз, обрызганных купоросом, и играет в нарды с директором рынка (говорят, что директор у него на содержании и он, мясник, не снимает его с должности только потому, что привык именно к этому директору как к удобному партнеру по нардам). Прежде чем идти на рынок за кооперативным мясом, она заходит к знакомому мяснику в его тесный, всегда свежепобрызганный водой и чисто подметенный каменистый дворик, весь густо заплетенный плодоносящими виноградными лозами. Это все по пути, все рядом. И всегда она слышит в ответ на свою просьбу о парочке килограммов одно и то же, неизменно благосклонное: "Скажи – я сказал!"

Когда-то в первый послевоенный год она нашла под глинобитной стеной рынка опухшего от голода, умирающего аульского мальчишку в сыромятных чарыках на босу ногу, а дело было зимой. Приволокла его на себе в госпиталь, где еще работала в то время сестрой-хозяйкой, откормила, отогрела, словом, вернула к жизни, а теперь он большой человек, чуть ли не самый богатый в городе, но все еще помнит добро.

Благодаря своему старому знакомцу без особых хлопот она получает по полуказенной цене кусок самой лучшей, самой свежей говядины, какая только имеется под прилавком, а для человека, принесшего волшебное "он сказал", она всегда имеется.

Анна Ахмедовна жалеет мясника, потому что знает, что он перенес в детстве полиомиелит, что он пробился к своему богатству и власти сам, ценой огромного труда, ухищрений, унижений, нечеловеческих усилий, ценой всей своей недюжинной натуры. Она не переставала восхищаться его необыкновенным характером и тогда, когда, чуть-чуть оклемавшись, ни слова не зная по-русски, он в самое короткое время вдруг стал своим человеком в госпитале, не стеснялся выносить судна из-под тяжелораненых, не боялся перевязывать самые страшные, самые загноившиеся раны и делал это с таким волшебным проворством, бережностью и ловкостью, что скоро медсестры стали доверять ему как ровне; восхищалась она им и тогда, когда он уже стал мясником и, худой, юный, с зари до зари прыгал на своих разновысоких ногах за цинковым прилавком, насмешливо подмаргивая покупателям удивительно зелеными, беспощадно-печальными глазами.

Теперь мясник толстый и всемогущий, с полным ртом червонных зубов, и хромота его не бросается в глаза, как прежде, – теперь у него на ногах ортопедическая обувь, сделанная, как говорят в городе, по спецзаказу. Об этих ботинках мясника в городе ходит легенда, будто их не только делали в Москве по спецзаказу, но и, что особенно существенно, прилетал из Москвы мастер специально только для того, чтобы снять с ног мясника мерку. Да, теперь мясник совсем не тот, но ей все равно жаль его, как прежде, и именно эта жалость позволяет ей до сих пор обращаться к мяснику, стушевывает оскорбительность ситуации. Ей жаль его и стыдно перед ним: спасти-то спасла, а в настоящие люди не вывела. Так уж сложилось: именно на это время упали ее беременность, уход из госпиталя, замужество, рождение сына, бессонные ночи, заботы, заботы, хлопоты… Ах, что и говорить, хватало своего с лихвой, но все-таки очень жаль, что не вывела она парнишку на другую дорогу. А ведь с его умом и, главное, с его характером он мог бы получить любое образование и стать большим человеком в любой области, точно так, как стал в своем мясницком деле.

Да, и снова повторяется все, как всегда: покупает Анна Ахмедовна мясо, готовит вкусный обед и зовет в гости Клавусю с Колечкой…

Истончившаяся от многих стирок, выношенная почти до нематериальности ситцевая сорочка невесомо окутывает ее тело, тоже уже почти нематериальное, но все еще полное жизни. Правда, не той прежней жизни, когда можно было транжирить себя без остатка, не заглядывая в завтрашний день, а новой, той, что вдруг приходит к человеку, пережившему, казалось бы, все, что можно пережить, выдержавшему все бури, все натиски и по воле судьбы оказавшемуся наконец в тихой гавани, чтобы испытать еще и то, что мало кому дается, испытать последнее: прелесть здоровой старости, не омраченной подло прожитой жизнью.

Распущенные по плечам тяжелые волосы закрывают всю ее худенькую спину. В полутьме освещенной газовой горелкой кухни ей и самой не верится, что эти волосы ее. Волос вполне бы хватило на двух восточных красавиц, а они принадлежат ей одной. Зачем? Почему? Зачем – неизвестно, так уж распорядилась природа. А почему – понятно: ни в молодости, когда была в моде короткая стрижка стахановок, ни в зрелые годы, когда парикмахерша местного театра красотка Сима просила продать ей волосы на парики (Сима уверяла, что сделает из них для своих лысеющих актрис три отличных парика), она так и не отрезала косы, так и промучилась с ними всю жизнь. Господи, как было тяжело! Особенно в войну и в первые послевоенные годы, когда каждый кусок мыла был событием. В таких волосах, как в саванне, могло развестись все что угодно, хоть зебры полосатые. Но не развелось. Дело прошлое, а вспомнить приятно и, пожалуй, есть чем гордиться – не развелось! Она следила за волосами так тщательно, так часто их мыла и расчесывала, что все обошлось даже в те неправдоподобные для таких волос времена. Как тяжело было мыть их! Ни воды под рукой, ни мыла. О шампуне и речи не было, это сейчас у нее в ванной коллекция шампуней, а тогда никто и не слышал про шампунь. Хотя, наверное, в Соединенных Штатах Америки он уже был. Она задумалась, глядя на голубую корону газового пламени, слушая, как начинают лопаться пузырьки в закипающем чайнике. Был в Штатах в войну шампунь или не был? Надо узнать – все-таки интересно. Какой там шампунь? Каустической содой мыла, золой, кислым молоком, луком, отрубями. А сколько гребенок сломала – и роговых, и деревянных, и алюминиевых, и пластмассовых. Бывало, даже муж разрешал ей в сердцах: "Срежь ты эти патлы – не мучься!" Разрешать-то разрешал, но и гордился, как ребенок, ее невиданными косами. Намучилась. А не отрезала она их не потому, что не хватало духу или боялась разонравиться мужу, а не позволял характер: не могла она вдруг переменить свой облик, так же как не смогла выйти во второй раз замуж даже овдовев, хотя предложения были. Как не смогла она переехать в другой город даже в те времена, когда свой родной осатанел до чертиков. Такой уж у нее с молодости был характер – нацеленный на постоянство и в большом, и в малом. Наверное, это плохо. Да, конечно, плохо. Вот и сын Георгий всегда смеется: "Какая ты прямолинейная, какая ты одноплановая, мама! Человек должен быть гибким, понимаешь, гибким!" Наверное, он прав. Конечно, прав. Должен быть гибким, но до какой степени? Как определить степень возможной гибкости – кто подскажет?

Назад Дальше