Хлеб ранних лет - Генрих Бёлль 7 стр.


И я опять вышел; напоследок я увидел, как она открывала свою сумочку; подкладка в сумочке была такая же зеленая, как ее пальто.

Пройдя через всю Корбмахергассе, я свернул за угол на Нетцмахергассе; стало прохладно, и в некоторых витринах уже горел свет. Мне пришлось пройти всю Нетцмахергассе, пока я не нашел писчебумажный магазин.

На старомодных полках в магазине были беспорядочно навалены товары, на прилавке лежала колода карт; кто-то, очевидно, взял ее, но обнаружил брак и положил рядом с разорванной оберткой колоды испорченные карты: бубновый туз, на котором немного стерлась большая бубна в середине карты, и надорванную девятку пик. Тут же валялись шариковые ручки, а рядом лежал блокнот, на котором покупатели их пробовали. Опершись локтями о прилавок, я разглядывал блокнот. Он был испещрен росчерками и диковинными закорючками, кто-то написал название улицы: "Бруноштрассе", - но большинство изображало свою фамилию, и в начальных буквах нажим был сильнее, чем в конце; я явственно различил подпись "Мария Келиш", написанную твердым округлым почерком, а кто-то другой подписался так, словно он воспроизводил речь заики: "Роберт Б-Роберт Бр-Роберт Брах"; почерк был угловатый и трогательно старомодный, и мне казалось, что это писал старик. "Хейнрих" - нацарапал кто-то, и дальше тем же почерком - "незабудка", а еще кто-то вывел толстым пером авторучки слова: "старая халупа".

Наконец пришла молодая женщина; приветливо кивнув мне, она сунула колоду с двумя бракованными картами обратно в коробку.

Сперва я попросил у нее открыток с видами, пять штук, п взял пять верхних открыток, из целой пачки, которую она положила передо мной; на открытках были изображены парки и церкви и на одной - не известный мне памятник, он назывался "Памятник Нрльдеволю": отлитый из бронзы мужчина в сюртуке разворачивал свернутую трубочкой бумагу, которую он держал в руках.

- Кто был этот Нольдеволь? - спросил я молодую женщину, подавая ей открытку, которую она вместе с остальными вложила в конверт. У женщины было очень дружелюбное румяное лицо и темные волосы с пробором посередине, и она выглядела так, как выглядят женщины, которые хотят уйти в монастырь.

- Нольдеволь, - ответила она, - построил северную часть города.

Северная часть города была мне знакома. Высокие дома, где сдавались квартиры внаем, до сих пор пытались сохранить свой облик бюргерского жилья 1910 года; по улицам здесь кружили трамваи: широкие зеленые вагоны казались мне такими же романтичными, какими моему отцу, наверное, казались в 1910 году почтовые кареты.

- Спасибо, - сказал я и про себя подумал: "За это, значит, раньше ставили памятники".

- Не желаете ли еще чего-нибудь? - спросила женщина.

- Да, дайте мне, пожалуйста, еще коробку почтовой бумаги, ту, большую, зеленую.

Она открыла витрину и, вынув коробку, смахнула с нее пыль.

Я наблюдал за тем, как она сматывала оберточную бумагу с большого рулона, висевшего позади нее на стене, и меня поразили ее красивые маленькие, очень белые руки; и вдруг я вынул из кармана авторучку, открыл ее и написал свое имя под именем Марии Келиш в блокноте, где покупатели пробовали шариковые ручки. Не знаю, зачем я это сделал, но мне показалось необычайно заманчивым увековечить свое имя на этом листке.

- О, - заметила женщина, - может быть, вы хотите наполнить ручку?

- Нет, - пробормотал я, чувствуя, что краснею, - нет, спасибо, я ее совсем недавно наполнил.

Она улыбнулась, и мне показалось даже, что она поняла, почему я это сделал.

Я положил деньги на прилавок, вынул из кармана пиджака свою чековую книжку, заполнил на прилавке чек на сумму в двадцать две марки пятьдесят пфеннигов, надписав наискосок "В порядке расчета", вытащил из конверта открытки, вложенные женщиной, сунул их в карман, а в конверт положил чек. Конверт был самый дешевенький, из тех, что получаешь от налогового управления или от полиции. Пока я надписывал конверт, адрес Виквебера начал расплываться; я перечеркнул его и медленно написал снова.

Взяв одну марку из сдачи, поданной мне женщиной, я подвинул ее обратно и сказал:

- Дайте мне, пожалуйста, почтовых марок: одну десятипфенниговую и одну "В помощь нуждающимся".

Она открыла ящик, вынула из маленькой тетрадки марки и подала их мне, а я наклеил марки на конверт.

Мне хотелось истратить побольше денег; я оставил сдачу на прилавке и окинул испытующим взглядом полки: там лежали еще общие тетради, такие, в каких мы писали в техникуме; я выбрал тетрадь в переплете из мягкой зеленой кожи и подал ее через прилавок женщине, чтобы она завернула. Она снова стала раскручивать рулон оберточной бумаги, и, взяв в руки маленький сверток, я понял, что Хедвиг никогда не использует эту тетрадь для записывания лекций.

Пока я шел по Нетцмахергассе, мне казалось, что этот день никогда не кончится; только лампы в витринах горели чуть ярче. Я бы с удовольствием истратил еще больше денег, но ни одна из витрин не привлекала меня; я немного задержался только перед лавкой гробовщика, посмотрел на слабо освещенные темно-коричневые и черные ящики и пошел дальше; свернув опять на Корбмахергассе, я вспомнил об Улле. С ней вовсе не будет так легко, как мне только что казалось. Я это понял; она уже давно и хорошо знала меня, но и я знал ее: целуя Уллу, я видел иногда за ее гладким красивым девичьим лицом мертвый череп, в который превратится когда-нибудь голова ее отца; череп в зеленой фетровой шляпе.

Вместе с ней я обманывал старика значительно более хитрым и прибыльным способом, нежели во время той истории с электрическими плитками; спекулируя железным ломом, который добывала целая бригада рабочих, обшаривая под моим началом развалины домов, предназначенных на слом, мы зарабатывали весьма неплохо, и впрямь большие деньги; часть комнат, куда мы влезали по высоким приставным лестницам, осталась совершенно цела, и мы находили ванные и кухни, где все было как новое: колонки и бачки для горячей воды сохранились вплоть до последнего винтика, на эмалированных крючках иногда еще висели полотенца и на стеклянных полочках лежали рядышком губная помада и бритвенный прибор; в ваннах еще была вода, а мыльная пена, похожая на хлопья извести, осела на дно; в чистой воде плавали резиновые зверушки, которыми играли дети, задохнувшиеся в подвалах; я смотрелся в зеркала, куда в последний раз в жизни смотрелись люди, погибшие несколько минут спустя, в зеркала, в которых я от злости и отвращения разбивал свое собственное лицо молотком; серебряные осколки осыпали бритвенные приборы и трубочки губной помады; я вытаскивал пробки из ванн, и вода падала вниз через четыре этажа, а резиновые зверушки медленно опускались на известковое дно ванны.

Однажды мы нашли швейную машину; иголка была еще воткнута в кусок коричневой материи, из которой шили штанишки какому-то мальчугану; и никто не понял, почему я сбросил швейную машину вниз в открытую дверь, мимо лестницы, чтобы она разбилась о каменные глыбы и обломки стен; но охотнее всего я уничтожал свое собственное лицо в найденных нами зеркалах; серебряные осколки рассыпались, как звонкие каскады воды. И так продолжалось до тех пор, пока Виквебер не стал удивляться, почему среди добычи от мародерских набегов никогда не встречалось ни одного зеркала; и бригада рабочих для обследования руин была передана другому подмастерью.

Но они послали меня, когда разбился один из учеников, забравшийся ночью в разрушенный дом, чтобы вытащить оттуда электрическую стиральную машину. Никто не мог понять, как ему удалось попасть на третий этаж; но он попал туда и начал спускать на веревке большую, как комод, стиральную машину, но сорвался вместе с ней. Когда мы пришли, его тачка еще стояла на улице, освещенная солнцем. Прибыла полиция, и кто-то уже мерил длину веревки и, качая головой, смотрел наверх в открытую кухонную дверь, через которую был виден веник, прислоненный к выкрашенной синей краской стене. Стиральная машина раскололась, как орех, барабан выкатился наружу; но мальчик, упавший на груду полусгнивших матрасов, погребенный среди морской травы, казалось, даже не был ранен; его горько сжатый рот был таким же, как всегда, - то был рот голодного человека, который не верит в справедливость на этой земле; звали его Алоис Фруклар, и к Виквеберу он поступил всего три дня назад. Я отнес его тело в машину из морга, и какая-то женщина, стоявшая на улице, спросила меня:

- Это ваш брат?

- Да, это мой брат, - ответил я.

А после обеда я видел, как Улла, обмакнув перо в чернильницу с красными чернилами, вычеркнула с помощью линейки его фамилию из платежной ведомости; чер-. та, проведенная ею, была ровной и аккуратной и такой же красной, как кровь, как воротник на портрете Шарнгорста, как губы Ифигении, как изображение сердца на червонном тузе.

Хедвиг обхватила голову руками; ее зеленый джемпер поднялся кверху; руки Хедвиг упирались в стол, словно две бутылки, сжавшие своими горлышками ее лицо; округлость лица Хедвиг приходилась как раз на то место, где горлышки суживались; глаза у нее были темно-карие, но в глубине просвечивало что-то светло-желтое, почти такого же цвета, как мед; и я увидел, что моя тень упала на ее глаза. Но она по-прежнему смотрела куда-то мимо меня: она видела ту переднюю, где я был ровно двенадцать раз с тетрадями по иностранным языкам и о которой сохранил лишь неясное, расплывчатое воспоминание; видела красноватый линкруст, а может быть, темно-коричневый, потому что в переднюю всегда проникало мало света; портрет своего отца в студенческой шапочке и диковинную подпись какой-то корпорации, кончавшуюся на "…ония"; ощущала запах мятного чая и табака, видела полочку для нот; на одной из нотных тетрадей, лежавшей сверху, я как-то прочел: "Григ. "Танец Анитры"".

Сейчас я хотел бы знать эту переднюю так же хорошо, как ее знала Хедвиг; я пытался вспомнить предметы, уже, быть может, позабытые мной; я вспарывал свою память, как вспарывают подкладку пиджака, чтобы вытащить оттуда монетку, которую удалось обнаружить на ощупь, монетку, ставшую вдруг бесконечно ценной, потому что она - единственная и последняя; на эту монетку можно купить две булочки, одну сигарету или трубочку мятных конфет; пряная сладость белых, похожих на церковные облатки конфет может заглушить голод; я. словно накачивал воздух в легкие, отказывающиеся работать.

А когда распорешь подкладку, в руках у тебя оказываются пыль и волоски шерсти и ты нащупываешь пальцем бесценную монету, и, хотя точно знаешь, что там всего десять пфеннигов, тебе хочется верить, что ты найдешь целую марку. Но то были только десять пфеннигов, я обнаружил их, и им не было цены… над входом висело распятие, а перед ним - лампадка, мне было видно это, только когда я выходил из квартиры.

- Идите, - сказала Хедвиг, - я подожду вас здесь. Вы недолго? - Она говорила, не глядя на меня.

- Это кафе, - заметил я, - закрывается в семь.

- А вы разве придете позже семи?

- Нет, - ответил я, - наверняка нет. Вы будете здесь?

- Да, - проговорила она, - я буду здесь. Идите. Я положил на стол открытки, а рядом с ними марки и вышел; я пошел обратно на Юденгассе и, сев в машину, бросил оба свертка с подарками для Хедвиг на заднее сиденье. Я понял, что все это время боялся своей машины так же, как боялся своей работы, но с ездой все было в порядке, как с курением: ведь я курил, пока стоял на другой стороне улицы, глядя на входную дверь; сев в машину, я машинально начал делать все, что требовалось: нажимал кнопки, тянул рычажки, опускал рукоятку и подымал ее кверху. Я вел сейчас машину так, как вел бы ее во сне, - все шло хорошо, тихо и спокойно, и мне казалось, что я еду по безмолвной земле.

Проезжая по перекрестку, там, где Юденгассе пересекала Корбмахергассе, по направлению к Рентгенплатц, я увидел, что зеленый джемпер Хедвиг мелькнул и скрылся в сумерках, где-то в глубине Корбмахергассе; и я развернулся прямо на перекрестке и поехал за ней. Сперва она бежала, потом обратилась к какому-то человеку, который переходил через улицу с буханкой хлеба под мышкой. Я затормозил, потому что подъехал к ним вплотную, и увидел, что мужчина жестами что-то ей объясняет. Хедвиг побежала дальше, и пока она бежала по Нетцмахергассе, до писчебумажного магазина, где я покупал открытки, и пока заворачивала за угол в незнакомую мне темную маленькую улочку, я медленно следовал за ней. Теперь она перестала бежать, черная сумочка болталась у нее на руке, и я на секунду включил дальний свет, потому что иначе не мог окинуть взглядом улицу; но когда яркий свет фар упал на портал маленькой церковки, куда как раз входила Хедвиг, я покраснел от стыда. Я почувствовал себя так же, как должен чувствовать себя человек, который снимал кинофильм, и, внезапно прорезав ночную тьму лучом прожектора, застиг врасплох обнимающуюся парочку.

III

Я быстро объехал вокруг церкви, развернулся и поехал на Рентгенплатц. Ровно в шесть я был там; сворачивая на Рентгенплатц с Чандлерштрассе, я заметил, что Улла уже стоит около мясной лавки; я видел ее все то время, что медленно продвигался по площади, зажатый между другими автомобилями, пока мне не удалось повернуть и поставить машину. Она была в красном непромокаемом плаще и в черной шляпке, и я вспомнил, как однажды сказал, что она мне очень нравится в красном плаще. Я поставил, машину где пришлось, и когда подбежал к Улле, она прежде всего сказала:

- Там нельзя ставить. Это может влететь тебе в двадцать марок.

По лицу Уллы я понял, что она уже говорила с Вольфом: на ее розовую кожу легли черные тени. Над головой Уллы в витрине мясной лавки, между двумя кусками сала, среди ваз и мраморных этажерок, возвышалась пирамида из консервных банок, на этикетках которых ярко-красными буквами было написано: "Мясо".

- Оставь машину, - заметил я, - у нас и так мало времени.

- Ерунда, - возразила она, - дай мне ключ. Напротив освободилось место.

Я дал ей ключ и наблюдал за тем, как она села в мою машину и ловко перевела ее с того места, где стоянка не разрешалась, на противоположную сторону площади, откуда только что отъехала чья-то машина. Потом я подошел к почтовому ящику на углу и опустил письмо ее отцу.

- Какая ерунда, - повторила она, возвращаясь и передавая мне ключ, - будто у тебя есть лишние деньги.

Вздохнув, я подумал о бесконечно долгом браке с Уллой, браке на всю жизнь, в который чуть было не вступил.

Лет тридцать-сорок подряд она бросала бы мне упреки, словно камни, которые бросают в колодец; и как бы она удивлялась, что эхо из колодца становится все глуше и короче, и наконец исчезает совсем; как бы удивлялась, что из колодца вырастают камни; и все то время, что мы шли с Уллой к кафе Йос за углом, мне неотвязно мерещился колодец, изрыгавший камни.

- Ты говорила с Вольфом? - спросил я. И она ответила: - Да!

У входа в кафе я взял ее под руку и сказал: - Стоит ли нам говорить?

- О да, нам стоит говорить! - воскликнула она, втолкнув меня в кафе Йос, и когда я отбрасывал в сторону войлочную портьеру, то понял, что наша встреча здесь для нее очень много значила: в этом кафе я часто бывал вместе с ней и Вольфом еще в то время, когда учился на вечерних курсах, а после сдачи экзаменов и окончания техникума оно по-прежнему оставалось местом наших встреч; мы выпили здесь несчетное количество чашек кофе и съели несчетное количество порций мороженого; и увидев, как улыбается Улла, стоя рядом со мной и отыскивая глазами свободный столик, я понял, что она думала заманить меня в ловушку; все было здесь на ее стороне: стены и столики, стулья, запахи и лица кельнерш; она хотела бороться со мной на этой сцене, где каждая кулиса была ее кулисой, но она не знала, что я вычеркнул из памяти эти три или четыре последних года, хотя только вчера мы еще сидели с ней здесь вместе; я отбросил эти годы, как человек отбрасывает вещь, казавшуюся ему в тот момент, когда он прятал ее, бесконечно важной и ценной; он поднял камешек на вершине Монблана, чтобы сохранить его на память о том дне, когда внезапно с легким головокружением осознал, чего он достиг; но потом вдруг выбросил этот серый камешек из окна движущегося поезда - совсем обычный камешек, величиной со спичечную коробку, который выглядит так же, как миллиарды тонн камней на этой земле, - и камешек полетел на рельсы, смешавшись со щебнем на полотне.

Накануне вечером мы засиделись здесь допоздна: она привезла меня сюда после вечерней мессы; я вымыл в туалете грязные от работы руки, съел пирожок и выпил вина, и в одном из карманов моих брюк, в самом низу, под деньгами, еще лежал счет, который мне подала кельнерша. На нем было написано: "Шесть марок пятьдесят восемь пфеннигов". И девушку, подавшую счет, я тоже увидел: она стояла в глубине кафе, прикрепляя к стенду вечерние газеты.

- Сядем? - спросила Улла.

- Хорошо, - ответил я, - сядем.

Фрау Йос стояла за стойкой, раскладывая серебряными щипцами шоколадные конфеты в хрустальных вазах. Я надеялся, что нам удастся избежать ее приветствия, - Фрау Йос очень любит здороваться с нами, ибо она "симпатизирует молодежи", - но она вышла к нам навстречу из-за стойки, протянула обе руки и, пожав мои руки повыше кисти, потому что я держал в них ключ от машины и шляпу, воскликнула:

- Как приятно, что вы опять пришли!

Я почувствовал, что краснею, и смущенно посмотрел в ее красивые миндалевидные глаза, в которых без труда можно было прочесть, как я нравлюсь женщинам. Ежедневная возня с шоколадными конфетами, чьим хранителем она является, придала фрау Йос какое-то сходство с ними: она похожа на шоколадную конфетку и кажется такой же сладкой, чистенькой, аппетитной, а ее изящные пальчики, постоянно орудующие серебряными щипцами, всегда немного растопырены. Она маленького роста, и походка у нее прыгающая, как у птички, две белые пряди волос, зачесанные с висков назад, всегда напоминают мне полоски из марципанов на некоторых сортах шоколадных конфет; в ее голове - в этом узком яйцевидном черепе - хранится вся топография распространения шоколадных конфет в нашем городе: она точно знает, кто из наших женщин какие конфеты любит, и чем можно особенно порадовать любого, поэтому фрау Йос - постоянная советчица всех наших кавалеров, доверенное лицо больших магазинов, которые по праздникам преподносят подарки женам своих богатых клиентов. Ей известно, кто из мужей и жен собирается нарушить супружескую верность и кто ее нарушил, судя по тому, какие наборы конфет потребляют эти ее клиенты; она сама составляет новые наборы и очень ловко вводит их в моду.

Фрау Йос подала руку Улле и улыбнулась ей; я сунул ключ от машины в карман, и тогда, оставив Уллу, она еще раз протянула мне руку.

Посмотрев в ее красивые глаза более внимательно, я постарался представить себе, как бы она разговаривала со мной, если бы я пришел к ней семь лет назад и попросил кусок хлеба, - и я увидел, что ее глаза суживаются, становятся жесткими и колючими, как глаза гусыни; увидел, что ее очаровательные, изящно растопыренные пальчики судорожно сжимаются, словно когти; увидел, как эти маленькие холеные ручки сморщиваются и желтеют от скупости, и я так резко выдернул свою руку из ее рук, что фрау Йос испугалась и, качая головой, вернулась к стойке: теперь ее лицо походило на шоколадную конфету, которая упала в грязь и из которой начинка медленно вытекает в канаву - совсем не сладкая, а кислая начинка.

Назад Дальше