"Когда-нибудь ты поймёшь: самое совершенное на земле, истинный венец творения, - да, не удивляйся - это женщина… То, что некоторым людям кажется неприличным, на самом деле - красота. А красота, запомни это, не может быть неприличной, не может быть непристойной, красота есть нечто священное. Здесь, конечно, изображена идеальная женщина, было такое время, когда художники изображали идеальных женщин. Но я тебе скажу, что каждая женщина более или менее приближается к этому образцу. Не к этой картине, конечно, ты же понимаешь, что этот бокал, в котором она барахтается, - это шутка… Я говорю вообще".
Анна Яковлевна почесывает гребенкой в затылке.
"Ты можешь мне не верить, но я тоже была когда-то… - она вздыхает, - да, да, - она прикрыла глаза, кивает седой головой, - очень недурна собою!"
Мать застала тебя за рисованием. Ужас! В воде колыхается нечто, плывёт утопленница. Хищные рыбы ринулись за своей добычей. Вдали корабль спешит на помощь. У неё длинные волосы, и тянутся следом на поверхности вод.
"А уроки ты сделал? Я запрещаю тебе ходить к…"
V Визит терапевта сам по себе есть лечебное мероприятие
14 апреля 1937
Доктор Арон Каценеленбоген, медицинское светило Куйбышевского района столицы, могучий, пухлый, с дорогим перстнем на указательном пальце и печаткой на мизинце, с уходящей к затылку сверкающей лысиной, сидел, расставив ноги по обе стороны живота, силился дотянуться губами до массивного носа, шумно втягивал воздух в широкие волосатые ноздри, решительно похлопывал себя по коленям и сдвигал брови, вновь погружаясь в таинственное раздумье.
"Доктор, - простонала больная, - я поправлюсь?"
Доктор Каценеленбоген хранил молчание.
"Я, кажется, вас о чём-то спросила!"
"Возможно".
"Что возможно?"
"Очень может быть".
"Что, что может быть?" - взывала она.
"Очень может быть, что вы поправитесь".
"Доктор, вы невозможны. Почему вы мне ничего не прописали?"
"Нет необходимости".
"Понимаю, - сказала она упавшим голосом. - Вы считаете, что я безнадёжна".
"Я этого не говорил".
"Но подумали. Скажите мне правду. Я должна подготовиться, написать завещание… Доктор, с кем я говорю: с вами или со стенкой?"
"В данном случае это одно и то же. Что вы от меня хотите?"
"Почему вы мне ничего не прописываете?"
"Потому что вы и так поправитесь".
"Я считала вас моим старым другом".
"Можете продолжать считать меня вашим другом".
"Сколько лет мы знакомы?"
Доктор Каценеленбоген возвёл глаза к потолку, пожал плечами.
"Я страдаю. Я, может быть, лежу на смертном одре. А вы ничего не предпринимаете".
Доктор поднял густейшие смоляные - явно крашеные - брови и на мгновение вышел из задумчивости. Втянул воздух в ноздри, повернул на пальце кольцо с жёлто-туманным камнем.
"Но я здесь, как видите. Да будет вам известно, что визит врача уже сам по себе является терапевтическим мероприятием. Надеюсь, вы и на этот раз убедитесь в этом… Пейте крепкий чай. Проветривайте комнату, у вас ужасная духота. Половину этого хлама, - он обвёл жильё презрительным взором, - давно пора выкинуть на свалку".
"Доктор, как вы смеете так говорить!"
Ответом был шумный вздох, опасно заскрипел единственный стул. Эскулап заколыхался, оборачиваясь.
"А-а, молодой человек. Сколько лет, сколько зим".
Писатель украдкой показал ему язык.
"Ай-яй-яй!" - сказал доктор.
Доктор медицины Арон Каценеленбоген проживал на Чистопрудном бульваре, в доме с барельефами фантастических зверей и растений в стиле "модерн". Те, у кого ещё есть охота и время пройтись по бульвару, без труда найдут этот замечательный дом. В годы, когда частную практику, разновидность эксплуатации трудящихся, удалось, наконец, пресечь и домашний врач стал такой же архаической фигурой, как извозчик, вывеска с фамилией доктора и часами приёма по-прежнему красовалась у парадного входа, чему отчасти способствовала известность доктора Каценеленбогена, главным же образом то, что его частенько приглашали к влиятельным лицам. Рост и тучность, равно как и высокие гонорары, поддерживали репутацию доктора, который чаще ограничивался терапевтической беседой (обычно сводившейся к нескольким внушительным репликам), высоко ценил свежий воздух и лишь в крайних случаях прописывал пациентам лекарства, бывшие в ходу полвека тому назад.
Доктор Каценеленбоген разделял мнение герцога Ларошфуко о том, что у всех нас находится достаточно сил, чтобы переносить чужие страдания, и что, с другой стороны, мы никогда не бываем настолько несчастливы или настолько счастливы, как мы это воображаем. Он не надеялся на конечное торжество добродетели над пороком и не слишком верил в победу ума над глупостью. Доктор Каценеленбоген не любил рассуждать о вере и религии, справедливо полагая, что нет оснований считать человека образом и подобием Бога, коль скоро у Бога нет никакого физического облика, и втайне считал свою медицину вполне приемлемой заменой церкви; может быть, поэтому в его практике такую важную роль играла ритуальная сторона. И раз уж мы заговорили о вероисповедании, заметим, что та разновидность теизма, которую называют верой в исторический разум, нашему доктору тоже была чужда. К этому вопросу, впрочем, ещё предстоит вернуться.
Что же касается частной, или, по-тогдашнему, личной жизни доктора Каценеленбогена, о ней было известно немногое. Доктор был вдов. Хозяйство вели домработницы или, если угодно, экономки; некоторые были его пациентками, другие спаслись от колхозов, сумев при содействии доктора зацепиться в Москве; все эти девушки, сменявшие друг друга, не упускали случая намекнуть в тесном кругу, что они удостоились чести состоять в интимных отношениях с их покровителем, но какова была доля правды в этой похвальбе, сейчас решить невозможно.
"Доктор, я, кажется, не успела рассказать вам, при каких обстоятельствах я простыла…"
"Это хороший признак".
"Я не понимаю!"
"Если вы готовы приступить к рассказу, значит, дела не так уж плохи".
"Но я чувствую, что у меня воспаление лёгких!"
"Будет лучше, - отвечал доктор Каценеленбоген, - если вы предоставите право ставить диагноз более компетентным людям".
Что же это были за обстоятельства?
VI Уступка беллетризму. О чём она собиралась рассказать
8 апреля 1937
Дела давно минувших дней; впрочем, как уже сказано, занимательность важнее истины. Некоторые подробности, принимая во внимание возраст Анны Яковлевны и другие обстоятельства, могут быть оспорены. Но что такое истина?
Спать не на кровати, есть не за столом - мы уже слышали эти слова. Комната Анны Яковлевны демонстрировала главное, может быть, величайшее завоевание революции, ее важнейший урок, а именно, что без многого можно обойтись. Многое, как выяснилось, было попросту излишним. "Так теперь принято". И в самом деле, стол занял бы слишком много места. Не нужна и кровать, если есть диван. Не говоря уже о том, что оказалось вполне возможным обойтись без Бога, а заодно похерить и государя. Было ли в комнате зеркало, куда можно посмотреться? "Глупая женская причуда, к чему? - говорила Анна Яковлевна. - Я хочу остаться в моей памяти такой, какой я была когда-то. Можешь мне поверить: ко мне летели все сердца". Но зеркало все-таки было.
"Не хочу видеть себя, - сказала она, от ложного, эфемерного образа в поцарапанной амальгаме поворачиваясь к истинному: к фотографии на комоде. - Дама не может появиться одна, надеюсь, ты не откажешься меня сопровождать…"
Не удержавшись, она вновь покосилась на тусклое своё отражение.
"Mon Dieu, как я всё-таки постарела. Сколько мне можно дать, как ты думаешь?"
Ты стоял рядом с ней, ты стал выше с тех пор, как её посетил купец Козлов, а она ещё ниже, и теперь вы были одного роста. В остальном мало что изменилось, если не считать перемен в составе атмосферного воздуха. Что-то происходило в мире, правда, никто толком не знал, что именно происходило. Кое-какие новшества не могли остаться незамеченными: булыжник в переулке сменился асфальтом, чахлый скверик рядом с посольством был обнесён забором, там стояла строительная вышка, это была шахта метро. Потом и она исчезла, и появилось рядом с Хоромным тупиком, лицом к Садовому кольцу и народному комиссариату путей сообщения, изумительное сооружение - похожая на вход в туннель станция подземной железной дороги. Что касается воздуха, то, хотя он по-прежнему состоял из азота и кислорода с незначительной примесью инертных газов, но азота стало больше и к нему присоединилось нечто изменившее прозрачность атмосферы. Крупные объекты, как-то: дома и дворы, подъезды и подворотни, по-прежнему были хорошо различимы, но те, кто ещё недавно выходил из подъездов, останавливался перекинуться словечком с соседом, заглядывал в керосиновую лавку, выстраивался в хвост перед продовольственным магазином - короче, вчерашние обитатели дома и переулка - растворились в этом воздухе один за другим. Бог знает, что с ними случилось, пропали или стали невидимы, вчера были, сегодня их нет и даже вроде бы никогда не было. Помутнение атмосферы достигло такой степени, что сейчас уже трудно объяснить, каким образом удалось отыскать извозчика, вернее, как он нашёл дом в Большом Козловском переулке. Но мы забежали вперёд: Анна Яковлевна всё ещё в сборах.
"Теперь ты должен отвернуться. Или, пожалуй, выйди… я позову".
Писатель - незачем напоминать, что он был и певцом, - сидя на сундуке в коридоре, пел гимн метрополитену:
"Где такие залы, подземные вокзалы, подземные порталы блестят, как серебро!"
Наконец, из-за двери послышался голос Анны Яковлевны. Он вошёл.
"Voilà!"
Писатель молчал, лишившись дара речи.
"Où est votre compliment? В таких случаях, да будет тебе известно, полагается сказать даме комплимент. - Дрогнувшим голосом она произнесла: - Ну как?"
Анна Яковлевна ослепительна. Её глаза затуманены. Чёрное, длинное, до полу, шёлковое платье висит на её тощем тельце. Что-то мелко поблескивает на груди, переливается жёлтыми и лиловыми искрами. Некогда мама высказала предположение о припрятанных брильянтах. Брильянты не брильянты, но с ушей свисают мутно-жёлтые стекляшки, и шею обвило такое же ожерелье. Анна Яковлевна стояла, пошатываясь на высоких туфлях, и как будто не знала, куда деть голые руки в чёрных, длинных, как чулки, перчатках до локтей. Её седые волосы были взбиты и приобрели неожиданный лиловый оттенок.
"Как ты меня находишь? А? - громко дыша от волнения, повторила она. - Я тебе не нравлюсь?"
Писатель по-прежнему безмолвствовал, открыв рот, взирал на неё с испугом и восхищением.
"Духи!" - приказала она, теперь её голос вновь звучал повелительно, как у герцогини. Мальчик подал с комода пустой флакон. Анна Яковлевна потряхивала духами на грудь и плечи, прыскала на ладонь воображаемой жидкостью, провела пальцами за ушами и вдоль шеи. Чудо: слабый, сладко-удушливый запах распространился в комнате.
"Mon éventail. L’éventail!" - повторила она нетерпеливо. Мальчик не знал это слово. Он попытался раскрыть эту странную вещь, сандаловый веер, скреплённый нитками, Анна Яковлевна выхватила ветхую принадлежность из его рук. Анна Яковлевна сама повязала ему тщательно отглаженный красный галстук. Наконец, была накинута шуба с воротником, по которому уже прошлись когти времени, прогулялась моль. Извозчик ждал у подъезда.
И это дивное путешествие началось, ехали, покачиваясь на рессорах, вдоль слепых домов, мимо тёмных оград по Большому Харитоньевскому, миновали Мыльников, Гусятников, а там Чистые пруды, и в лицо повеял свежий дух весны, и, высекая искры из-под колёс, вдоль бульварной ограды громыхал светлый пустой трамвай. А там Мясницкая, которая теперь называлась улицей Кирова. Было весело, томило нетерпение, цокали копыта, туман окутал висячие фонари, кучер молча восседал впереди, в глубине экипажа под натянутым верхом блестели глаза Анны Яковлевны. Пусть твоя мама не беспокоится, говорила она, до рассвета успеем вернуться.
"Пожалуй, я расскажу тебе кое-что. Чтобы ты не скучал… Извозчик!" - сказала она громко.
"Да, мадам".
"Я надеюсь, вы не забыли адрес".
"Сорок лет ездим. Уж нам ли не знать".
"Поторопите лошадей. Мы должны к десяти непременно поспеть".
"Слушаю, мадам".
И подковы застучали чаще, карета колыхалась, шуршали резиновые шины.
"Скажу тебе по секрету, - шепнула она. - Может быть, мы увидим государя".
"Кого?"
"Государя императора".
"Николашку?"
"Фу! Стыдись".
"Его пустили в расход", - сказал мальчик.
"Этого не может быть. Этого никогда не было. Ложный провокационный слух".
"Так ему и надо".
"Как ты смеешь так говорить! Ты это всерьёз?.. Извозчик!"
Голос свыше откликнулся:
"Да, мадам".
"Остановите лошадей. Я с ним дальше не поеду".
На короткое время воцарилось напряжённое молчание, оба вслушивались в дробный цокот копыт, экипаж трясся, нёсся; наконец, она проговорила:
"Я понимаю, ему можно было предъявить кое-какие претензии. Да, я это признаю. Говоря откровенно, и, разумеется, entrenous, это был никуда не годный монарх. Но расстрелять!.. - Она вздохнула. - Я знаю, что этого не было, уж я-то знаю, поверь мне. Но допустим… допустим, что это случилось. Можешь ли ты мне объяснить: за что?"
"За то, что он был оплотом контрреволюции".
"Тпрру!"
Два рысака, с оглоблей посредине на немецкий лад, нервно перебирают точёными ногами перед роскошным подъездом.
"Сперва ты. Подать даме руку".
Подобрав шубу и платье, она собирается вылезти. Писатель выпрыгнул из кареты. Но не успел он выполнить долг мужчины, как перед ними очутился страж порядка.
Mon Dieu, какой порядок они нарушили?
VII Похороны Максима
8 апреля (продолжение)
"Это недоразумение. Вы не смеете. Это неслыханно, - говорила Анна Яковлевна. - Дайте мне руку, я хочу вылезти".
"Здесь останавливаться не положено. - Кучеру: - Проезжай".
"Извозчик! стоять на месте. - Её глаза метали искры из полутьмы. - Это неслыханное самоуправство. Я приглашена… мы оба приглашены. Я требую объяснений. Но дайте же мне, наконец, выйти! Нет, я с подобным поведением ещё не сталкивалась. Требую, чтобы вы извинились".
"Гражданка, - усмехнулся милиционер, - вы, по-моему, перепутали адрес".
"Нет уж, извините. Адрес Благородного собрания мне прекрасно известен".
Он прищурился.
"Какого собрания, чего ты мелешь?"
Анна Яковлевна, путаясь в платье, выбралась из коляски.
"Та-ак", - проговорил милиционер, оглядев её сверху вниз и снизу вверх, и вставил в рот что-то висевшее у него на груди. Пронзительный птичий свист заверещал на всю Дмитровку и пустынный Охотный ряд, и тотчас из-за угла вышагнул второй.
"Товарищ старший лейтенант…"
"В чём дело?"
"Да вот тут…"
Товарищ старший лейтенант спросил документы. Возница неподвижно сидел на козлах, лошади стояли понурившись, было холодно, зябко, туман наплывал на город и оседал мелкими каплями на бывшем меховом воротнике Анны Яковлевны, на милицейских шинелях, на кургузом пальтеце писателя. Она рылась в музейной сумочке. Траурные полотнища подъезда вздрагивали под мозглым дуновением весны, высокие окна Колонного зала отсвечивали темно и мертво, всё кончилось, если вообще когда-либо начиналось. Анна Яковлевна испустила трагический вздох, "слава Богу, - бормотала она, - хоть паспорт вернули… mais c’est incroyable, это уму непостижимо!" Молча ехали по знакомым улицам. Кучер размышлял, сворачивать на бульвар или дальше по улице Кирова, к Красным Воротам; поравнялись с порталом главного почтамта, и тут навстречу пронёсся таинственный ветерок, показались во мгле красные огни - поистине это была ночь сюрпризов. Анна Яковлевна растолкала спящего писателя.
Киров, будь он неладен, едет с Ленинградского вокзала по улице его имени, бывшей Мясницкой, в Колонный зал, и не этим ли объяснялось наглое поведение милиционеров. Но нет, - да и вряд ли составитель этой хроники помнит проводы Кирова. Нет, это не был любимый Сергей Миронович, вождь питерского пролетариата, тёмная личность, герой, предательски застреленный в коридорах власти. Это был, о ужас… vous avez eu raison, прошептала потрясённая Анна Яковлевна, ты был прав.
Заметим, однако, что и тот, кого везли навстречу, в некотором смысле сравнялся с казнённым Кировым в силу непостижимой иронии рока. По крайней мере, мог с таким же правом стать героем известной песни Помер Максим. Нигде так явственно не звучит глас народа, как в непристойных куплетах, и ничто с такой очевидностью не выражает величественного равнодушия истории к свершившемуся. Помер Максим, ну и хрен с ним! (Или там было употреблено выражение покрепче?)
Экипаж пошатнулся, лошади втащили карету с Анной Яковлевной и писателем на тротуар. Пламя дрожало в стёклах нижних этажей, мелькало в провалах витрин. Анна Яковлевна быстро, нервно перекрестилась. Прошагали факельщики в длинных одеяниях, в шляпах с полями, отогнутыми книзу. Проследовали, кивая султанами, ступая тонкими ногами, две пары вороных лошадей под чёрно-жёлтыми попонами с двуглавой птицей. Проплыл балдахин. Четыре капитана, дворяне древних кровей, стоя по углам катафалка, высоко держали раструбы горящих светильников. Последним шествовал, весь в чёрном, демон в маске, вёл под уздцы верховую лошадь в плаще до копыт.
Нисходит ночь с темнеющих небес. Пустеет улица, и глохнет поскрипыванье колёс роскошного погребального экипажа, ни души в переулках, ни одного нищего на тротуаре, ни единой влюблённой пары в подъездах. Слышно, как вздыхает во сне огромный город. И вот начинает дрожать тёмный пахучий воздух, трепет проносится по проводам, запевают лиловые фонари. Голоса вступают один за другим, низко, глухо, с хрипотцой, но всё чище и уверенней. Хорал огней уносится мимо спящих домов, гремит над площадями, и в тон ему пробуждаются куранты древней башни, бьют чугунные колокола, поддакивают колокольчики, и ещё какие-то подголоски доносятся снизу из подземелий, жалобные дисканты, фальцеты. Слышишь? - говорит Анна Яковлевна. Что это, спрашивает мальчик. Слышишь - это ночная музыка города. Не каждый достоин ей внимать. Не каждому удаётся её расслышать.
Въехали в Козловский.