Призраки оперы (сборник) - Анна Матвеева 5 стр.


В день, когда Вале исполнилось восемь, мать заявилась в мастерскую к полузнакомому художнику. С фотоаппаратом, единственной непропитой своей ценностью. Накрасилась, хотела понравиться. Последняя попытка выбарахтаться из беды. Художник открыл бутылку, мать накачалась, уснула под абстрактной картиной, юбка задралась. Над матерью смеялись, ею брезговали: алкашня, синяя яма. Гости художника по очереди фотографировали мать ее же аппаратом, и когда она проявляла пленку с похмелья, то увидела только себя в каждом кадре. Спящую мутным сном, пьяную, мерзкую. Дочь – уродец. Мужики – предатели. Фотоаппарат – в окно, петлю на дверную ручку, голову – в петлю. Даже не выпила перед казнью. "Задавилася", – объяснила Вале тетка. Она, тетка, вначале хотела Валю в детдом, а потом осознала – пособие у племянницы лучше любой зарплаты. Соображала, считала, строила цифры на бумажке. То на Валю взглянет, то на бумажку, то внутрь себя. Там, внутри, когда-то было сердце.

…Расти Валя перестала лет в десять. Она и сейчас похожа скорее на ребенка, чем на женщину, хотя исполнилось уже двадцать четыре. Не лилипутка, но и не полноценный человек. Полукарла. Вначале люди смотрят на Валю напряженно, потом начинают ухмыляться, после этого побеждают в себе зеваку, давят раба, пытаются делать вид, что ничего такого. Подумаешь, маленькая, носатая, ни одной менструации, инвалид или просто – Валя.

Только Изольда смотрела на нее другими глазами. Она пришла к тетке, высчитывающей бонусы и минусы удочерения, сказала: забирайте себе половину пособия, а девочка останется со мной. Нам с ней хватит, потом я ее в театр пристрою:

– Валя, хочется тебе увидеть театр?

Никто так с ней никогда не говорил – бережно.

На самом деле звали Изольду иначе, но Валя считала, что у такой необычной дамы имя тоже должно быть особенным. Изольда хохотала, когда Валя поделилась с ней этой мыслью, но имя новое приняла без звука. Изольда так Изольда.

Жила она прямо под Валей, в маленькой "двушке". Спала на диване-инвалиде – если бы он был человеком, присвоили бы первую группу. У Вали тоже первая. Когда тетка наконец согласилась оставить племянницу соседке, Изольда вычистила Валину квартиру и повесила в театре объявление "Сдается!". Вскоре сюда въехала пара балетных девиц. Деньги с балетных Изольда относила в сберкассу – собирала для Вали будущее.

На экране появился дирижер. Зрители не видят его лица, а за сценой все только на него и смотрят. Растаяли последние смешки, шепотки и покашливания. Оркестранты замерли, как перед пуском ракеты. Поплыли медленные волны занавеса…

Ребенком Валя говорила Изольде:

– Как хорошо, что вы поете в хоре, что не солистка!

На "ты" она обращаться не смела.

– Чего ж хорошего? – удивлялась Изольда. – Одна из многих.

– Зато живая, – объясняла Валя.

В хоре никто не погибает, все дружно уходят со сцены, и все. А солистки почти всегда заканчивают плохо. Виолетта из "Травиаты", обе Леоноры, Сента, Любаша, Кармен, Абигейль, Земфира, Аида, Мими… Целый хор покойниц. Каждый день умирать – что за жизнь такая? И даже если солистка останется в живых, ничего хорошего с ней все равно не произойдет. Татьяна расстается с Онегиным, Марфа Собакина сходит с ума. Валя не хотела бы даже на сцене увидеть Изольдину смерть или страдание.

– Но в опере всегда так, – спорила Изольда. – Страсть и смерть, иначе – оперетта. Или обычная жизнь.

…Марфу сегодня пела Мартынова, пришла одновременно с мужским хором опричников. Все первое действие сидела рядом с Валей на скамеечке.

– Валь, посмотри, у меня глаз чешется, может, соринка?

Валя оттянула пальцем мартыновское веко.

– Никакой соринки, Людочка! Поморгай, все пройдет!

– Спасибо, Валя, что бы я без тебя делала?

– Тише! – шикнула ведущая. – Вы мешаете артистам!

– Мы и сами, кажется, артисты, – надменно сказала Мартынова, поправила прическу и отправилась на сцену, подмигнув Вале тем самым глазом, который только что чесался.

А со сцены вернулась Любаша – Леда Лебедь. Вот она ни за что не сядет рядом с Валей. Единственный человек в театре, который ее терпеть не может. У Вали замерзали руки от одного только имени: Ле-да. Но дело не только в имени. Изольда была доброй и теплой, хотя – изо льда.

– Чудесно поете сегодня! – сказала суфлерша Леде.

Валю сдуло со скамьи.

– Зато Мартынова ежика рожает, – отозвалась Лебедь. – Вы собираетесь что-нибудь с этим делать, Сергей Геннадьевич?

Главный режиссер, тихо стоявший в двух шагах от Вали, открыл было рот, но Леда, даже не взглянув на него, поплыла на сцену.

– Как мне быть, Валя? – спросил главреж.

– Не обращайте внимания. С Лебедью всегда так, вы же знаете.

Он рассеянно погладил Валю по короткостриженым волосам и пошел в артистический буфет за коньяком. В конце концов, кто здесь главный режиссер, он или какая-то солистка?

Выпьет рюмочку, а после антракта послушает спектакль из партера.

Глава 5. Что прилично и что неприлично в театре

Вначале Татьяна услышала и полюбила не пушкинского "Онегина", а чайковского и тщетно пыталась потом переставить впечатления согласно прописанной в школе хронологии. Вначале – роман, потом – опера. Не наоборот, Танечная! И вообще не воображай много, подумаешь, мама – артистка из погорелого театра. А у самой колготки драные!

Колготки Татьяна простить еще могла, но за театр вступалась горячо, со слезами. Она выросла за кулисами, "на театре", по выражению мамы, солистки вторых партий. Мама не родила Татьяну "на театре", между первым и вторым действием, исключительно благодаря тому, что девочке пришло в голову появиться на свет глубокой ночью, когда нет уже никакого света и все спектакли заканчиваются.

Сейчас редко какой спектакль выползет за десять вечера, поэтому семейных проблем у артистов поубавилось. Мамина личная жизнь пострадала из-за поздних приходов домой – какому мужу понравится, если жена является после полуночи, не хуже Германа?

– "Opera" означает "труд"! – объясняла Татьянина мама, как все солистки, знавшая слегка по-итальянски. – Мы должны трудиться, не покладая рук, даже ночью!

Муж этого не понимал. Инженер, в семь вечера он уже сидел перед телевизором, в восемь – ужинал, в девять – начинал злиться, к десяти – приходил в драматическую, почти оперную ярость. Они развелись, когда Татьяне было девять.

…Мама – хрупкая, как дорогая чашка. Даже обнять со всей силы нельзя – вдруг погнешь ей ресницы ненароком? Или прическу испортишь? А Татьяне хотелось, иногда даже очень хотелось обычную маму, чтобы не бояться за ресницы и прическу. Чтобы мама ждала ее дома, как у всех девчонок, а не в гримке, наряжаясь к очередному спектаклю.

Маленькая Татьяна смотрела, как маме одевают парик. Ей тоже давали коробочку с гримом, и девочка от скуки рисовала себе клоунское лицо. Мама взмахивала ресницами, улыбалась, бежала на сцену. Воздушный поцелуй наверняка придумали артистки – чтобы не испортить грим.

Романы, браки, рождения и смерти – все было в театре; искать своего счастья на стороне Татьяниной маме, как и другим артисткам, не было нужды. Брошенные жены оставались в театре, как и мужья-изменники, а их общие дети сидели в зале или за кулисами – иногда их выводили на сцену: в "Набукко", "Князе Игоре", "Трубадуре".

После развода Татьянина мама влюблялась, можно сказать, не сходя со сцены. Был гобоист из оркестра (продержался четыре месяца, сильно пил, как почти все духовые). Солист балета с роскошным прыжком (продержался полгода, уехал в Москву – лучшие всегда уезжают). Артист хора (пять с половиной лет, мама сама его бросила, когда он начал ухлестывать за Татьяной). Татьяна знала, что в антрактах мама встречается с любовниками за сценой, есть там такое особое место, когда зал видно, а тебя нет. Лишний раз не поцелуешься – оба в гриме. Обниматься тоже трудно – тяжелые прически, костюмы. Видели бы зрители, сердилась Татьяна, как Ларина стоит, прижавшись к крестьянскому юноше, или как ключница Петровна обжимается с опричником…

Мама любила театр, любила себя, любила музыку – преданно, без сомнений и оглядки. Любить Татьяну ей было некогда. И когда тот самый артист хора обратил на дочь внимание, мама рассердилась:

– Надо заниматься учебой, а не думать о романчиках!

…Тогда в хор принимали с улицы, можно было даже нот не знать, лишь бы петь умел и фактуру имел подходящую. Это сейчас Голубев зверствует, требует брать одних только консерваторских, а раньше все было проще. Татьяну взяли после первого же прослушивания, а через год работы в хоре и летних гастролей она забеременела и родила девочку Олю. Мама пытала Татьяну, чуть не под лупой разглядывая младенца, от кого? На кого похожа? К новому сезону Татьяна вновь была на сцене, а непонятно чья Оля оставалась дома с няней. Мама пела Ларину, ей уже после второго действия можно идти домой. Новый Гремин завидовал за сценой – мне бы так! Татьяне этот Гремин нравился куда больше полненького Онегина. Когда толстячок выкатывался на сцену в последнем действии и, выпятив пузико, пел: "Позор, тоска, о, жалкий жребий мой!", народ за кулисами веселился: "Карлсон вернулся!" И Татьяна, не наша – Ларина, была в тот вечер не из лучших, голос еле пробивался сквозь оркестр.

После бала хористка первой убежала со сцены – ей надо было отпустить няню.

В последнем действии "Онегина" хор появляется лишь раз, на Греминском балу. Согрин неприятно удивился, что кланяться вышли только солисты. А где же хор? Где та девушка?

Не дожидаясь последних поклонов, он выскочил из зала, позабыв и о Потапове с женой, и о доброй душе – контролерше.

– Где служебный вход? – спросил в гардеробе.

Сказали обойти театр справа, там будет крылечко и серая дверь. Согрин отплевывался от снежинок, закуривал, спешил. Он чувствовал – Татьяна где-то рядом. Правда, у нее пока не было имени.

Глава 6. Сначала музыка, потом слова

– Постой рядом, Валя, говорят, ты счастье приносишь, – шепнула Мартынова в антракте.

Ведущая свирепо закусила сигарету и вскочила с места. С ней нескоро кашу сваришь, загрустила Валя – она дорожила тем, что ее любят в театре (Леда Лебедь не считается, она всю любовь мира желала бы иметь в своем частном пользовании – даже ту, что полагалась другим).

– Призрак оперы, – Коля Костюченко чмокнул Валю в макушку. – Батарею зарядила? Умница.

Может быть, и новая выпускающая однажды поймет, что в театре без Вали не обойтись? Здание устоит, люстра не обрушится, и зрители придут, и занавес будет расходиться в стороны медленными волнами, но без Вали это будет уже совсем другой театр. Старожилы, из тех, кто с закрытыми глазами находит дорогу из цехов в буфет, даже они теперь не представляют, как театр обходился без Вали.

…За кулисы Изольда привела девочку не скоро, вначале долго отправляла в зал. Та все оперы переслушала не по разу, а балет посмотрела всего один – "Лебединое озеро". "Балет – это для девочек", – говорила Изольда, и Валя думала: "Я-то кто тогда?"

Ее не всегда пускали на вечерние спектакли, Изольда однажды не увидела Валю на обычном месте в зале и перепугалась. В антракте прибежала в фойе. Контролерши оправдывались – контрамарку подает и молчит, мы ж не знали, что твоя!

Потом все привыкли, признали.

После спектакля Валя терпеливо ждала Изольду в гардеробе, матерчатая сумка с туфлями лежала на скамеечке аккуратным рулетом. Без туфель Изольда являться в театр не разрешала и платье велела надевать нарядное, с воротничком из нафталиновых кружев.

Изольда приходила, когда Валя уже почти засыпала на той скамеечке; к счастью, школа была во вторую смену. Если наставница вдруг видела тройку в дневнике, сразу лишала театра на неделю. Хуже наказания не было.

Они жили в двух кварталах от театра. Высокая Изольда подстраивалась под мелкий шаг Вали и в любую погоду – ветер, дождь, жару, снег – спрашивала:

– Как тебе?

Валя рассказывала. Слух у нее был точный, и любую фальшивую ноту она видела выкрашенной в другой цвет. Ария Марфы – красная, а фальшивая нота – зеленая. Режет взгляд и слух разом, выбивается из палитры-партитуры.

Изольда внимательно слушала девочку, иногда, наклоняясь к ней (Валя торопливо вбирала вкусный аромат рижских духов), уточняла:

– Ты сама это придумала? Или подсказал кто?

Кто бы, интересно, мог ей это подсказать? Многие "ценители искусства" с важным видом аплодируют посредственному пению и молчат, когда надо кричать "Браво!". Публика разучилась понимать оперу. Раньше не знать и не любить ее считалось неприличным. И вообще по истории оперы можно изучать мировую историю, говорила Изольда.

– Сталин любил "Бориса Годунова", – рассказывала она. – Гитлер – Вагнера.

– А Наполеон? – спрашивала Валя. Наполеон ей мучительно нравился.

Изольда объясняла, что Бонапарт был человеком военным и предпочитал армейскую музыку. Оперу скорее уважал, чем обожал, – Керубини, Гретри, Далейрак писали в его честь марши и победные песни.

Валя обижалась за Бонапарта и на него самого тоже сердилась – как можно променять оперу на военный марш? Она подыскивала другие аргументы для Бонапарта, пока Изольда в тишине разогревала поздний ужин. После спектакля она иногда молчала долгие часы.

Ночью Валя просыпалась от мелодий, рвущих и режущих сон. Услышанное в театре укладывалось в пазы, память добросовестно повторяла новые арии, внутри настраивался маленький оркестр. Когда этот оркестр молчал, девочке снилась другая жизнь – с мамой, без Изольды, вне театра. Липкий пот стекал по груди, Валя просыпалась в уютной Изольдиной квартире, ничем не походившей на яркую пьяную ночь родного дома, где теперь крепко спали две балерины, даже во сне, как собаки, вздрагивающие ногами.

Валя забывала маму и ругала себя за это. Старалась, но не могла вырастить в себе любовь к покойнице. Зато любовь к Изольде росла без дополнительных стараний, как и чувство к музыке.

– Учить тебя надо, – сказала однажды Изольда. – Слух есть, интересно, что с голосом?

Свой старый "Этюд" Изольда настраивала каждый сезон, благодаря чему инструмент находился куда в лучшем состоянии, чем иной "Стейнвей", без присмотра обратившийся в мебель. Подруга Изольды, аккомпаниаторша с глубоко въевшимися ухватками красавицы, долго ахала и целовалась с хозяйкой, потом зашла в комнату. Валя долго не могла запеть, стеснялась…

– Ты же понимаешь, никуда ее не возьмут с такой фактурой, – шептала аккомпаниаторша, – пусть даже голос, диапазон…

– В хоре нужны всякие, – поморщилась Изольда, – тем более сейчас. Это в наше время на фигуру смотрели больше, чем в горло.

Подруга захихикала, потом прослезилась.

– У Вали все еще впереди, – пояснила она.

Первым спектаклем, который Валя услышала за сценой, стал "Евгений Онегин". Ночью она долго не могла уснуть и даже разбудила Изольду:

– Я поняла! Татьяна мстит Онегину, а не пытается хранить верность мужу! Она же просто упивается своей местью!

Изольда, зевнув, отозвалась:

– Это потому, что Татьяну вчера пела Городкова, большая, между нами, стерва.

Глава 7. Мнимая простушка

Согрин шел в театр, следом за ним летели краски. Что станет с ними, когда я умру, думал СОГРИН, они лягут в землю вместе со мной или отправятся на поиски нового художника?

Серая краска, морщинистая, с кракелюрами, как старый холст, асфальт или темная слоновья кожа. Оранжевая, с молочным налетом, с горечью апельсиновых косточек. Белая, бледная, больная, как паутина или слюна.

Людей у служебного входа, как на трамвайной остановке в час пик. Артистов в те годы встречали, будто героев-полярников. Предлагали донести сумку, просили автограф, просто глазели в свое удовольствие. Театр был не просто театром, а смыслом жизни для тех, кто вправду любил искусство, как только его можно было любить в закрытом заводском городе.

Согрин встал на крыльце за колонной и крутил головой, как филин. Он не мог знать, что Татьяна давным-давно дома. Кормит дочку и даже не догадывается о том, как сильно ждет ее под снегопадом незнакомый человек.

– Согрин? – нежданный оклик. Объятие, похожее на тумак.

Так встречаются старые приятели, если можно, конечно, назвать приятелем Валеру Режкина, бывшего сокурсника и вечного конкурента. Улыбка на лице Согрина появилась не сразу – ее пришлось вызывать силком, как особо капризного духа. Приятели не виделись двенадцать лет, но за это время почти ничего не изменилось – Согрин почувствовал прежнюю зависть к Валере. Как выяснилось, она никуда не пропадала, а терпеливо ждала встречи, такой как сейчас.

– Ты что тут делаешь? – спросил Валера.

– Гуляю. На спектакле был. А ты?

Валера вежливо, но криво улыбнулся:

– Не обратил внимания на декорации?

Согрин не хотел ничего слушать о Валериных успехах – заранее знал, что расстроится. Нельзя общаться с такими людьми, как Режкин, – они начинают карьеру одновременно с нами, а потом взмывают вверх так, что не нагонишь.

Валера будто не замечал насупленного лица Согрина.

– Ты все с Женькой живешь? – спрашивал Валера, увлекая Согрина обратно в театр. – Буфет еще не закрыли, выпьем по маленькой?

"Выпить можно, – подумал Согрин, – вот только как же та девушка?" Пока говорили с Валерой, он с ног до головы оглядывал каждого, кто покидал театр, – узнал Гремина в кроличьей шапке, полненького Онегина в модной длиннополой дубленке: "Морозной пылью серебрится его бобровый воротник…" Узнал даже добрую контролершу, которая пустила его в зал.

Валера – нечуткий, как все успешные люди, – шагал впереди. Их пропустили без звука, правда, дамочка в бюро пропусков попросила:

– Долго-то не засиживайтесь!

– Не волнуйся, ласточка, – обещал Валера. – По сто грамм, и домой.

Дамочка порозовела – приятно быть ласточкой в сорок шесть лет!

Столики в артистическом буфете оказались заняты.

– А я и не знал, что здесь тоже есть буфет, – сказал Согрин, но Валера его не слышал – он договаривался с кем-то за столиком и тащил к нему новые стулья.

Лена, точная версия Светы из зрительского буфета, наливала водку в стаканы и выкладывала бутерброды на кусочки картона.

– Расскажи, как там Женя, – велел Валера.

Вокруг было шумно, но Согрин и так знал, о чем пойдет разговор. Раньше Валера был влюблен в Евгению Ивановну, и это единственный пункт, в котором Согрин сумел одержать над ним победу. Иногда ему казалось, что он женился на Евгении Ивановне, чтобы досадить Валере. На самом деле он женился только потому, что этого хотела она.

Художественное училище, второй курс. Обнаженная натура. Двадцать студентов ждут, пока разденется модель. Кто-то громко рассказывает, как в прошлом году рисовал "синявку" – за чекушку, никого больше уговорить не смог, хотя предлагал тридцать копеек за час. Пьянчужка не могла сидеть неподвижно, заваливалась на бок, не рисунок – мучение! Преподаватель смеется вместе со всеми, но на часы поглядывает нервно. Наконец появляется она.

Такая маленькая! "Не маленькая – миниатюрная", – поправляет сам себя Согрин, стараясь не смотреть на девушку такими же глазами, как все. Он – художник. Он видит красоту, а не…

Назад Дальше