Студенты сосредоточенно сопят. Рабочая тишина, мечта преподавателей. Согрин вспоминает репродукции османских миниатюр. Идеально вылепленная женщина, матовая кожа. По фотографии можно поверить, что в ней метр восемьдесят росту. Глаза – светлый лавр, прозрачные, будто кожица крыжовника. Согрин рисует ее так, как больше не сможет никто – ни в группе, ни в принципе. Даже Валера Режкин в пролете.
Заканчивая рисунок, Согрин точно знал, что у него будет продолжение.
Преподаватель, умница и убежденный алкоголик, смотрит на модель и думает, что давно не видел такого красивого тела. Некрасивую писать интереснее. А эта… На что вдохновит, кроме перепиха? Глянец, химические цвета, как у тех парней в сквере, что малюют на заказ шлягерные сюжеты – гологрудых девок на фоне бурлящих водопадов, беспощадно алых роз и темных туч с яркой веткой молнии. То ли Вагнер, то ли Константин Васильев. Песнь о Нибелунгах, уркин сон, тюремный романс.
…Женечка хорошо запомнила тот день. Мальчик из параллельной группы спросил, не хочет ли она подзаработать. Тот мальчик ей нравился, и предложение было соблазнительным – раздеться перед двадцатью художниками! Она еще год назад, школьницей, каждый день по два часа сидела на подоконнике голышом, ноги в окно – якобы загорала. Странно, как редко люди смотрят вверх, думала Женечка. Ню с пятого этажа никто не замечал.
Теперь все было по-другому – она сидела в кресле, завешенном белой простыней, а юные художники (есть такой журнал – "Юный художник", лукаво и лениво вспоминала Женечка) непрерывно смотрели то на нее, то на свой рисунок. Каждый взгляд прилетал, будто сладкий удар, и так хотелось поскорее увидеть их работы! И только один хмурый тип у окна смотрел на Женечку так, словно бы она была самой обыкновенной девицей – таких по сто штук в каждом доме, даже голая не интересна. Женечка рассердилась на этого типа, но чем больше он хмурился, тем больше нравился ей… Когда сеанс закончился и Женечка, завернувшись в простыню, как в тогу, встала с кресла, тот, хмурый, подошел к ней и резко развернул, как щит, свой рисунок. Там было все его восхищение, то, о чем он промолчал, все, о чем хмурился. Вот, значит, как это бывает у художников!
Согрин бегло, без удовольствия, вспомнил тот день – теперь он не хранил в себе тайны.
Женечка давно стала Евгенией Ивановной. Красивое тело вначале превратилось в привычное, а потом в обычное. Художник Согрин стал ремесленником. А вот Валера остался художником и, судя по декорациям к "Онегину", превращался в мастера.
Глава 8. Пророк
В гримерке Изольда садилась чуточку боком, и другой хористке, Шаровой, всякий раз приходилось подолгу устраиваться, чтобы не мешать соседке. Два года назад к ним втиснули еще один столик и еще одну артистку, молоденькую Лену Кротович. Старожилки поворчали, но потом смирились и с теснотой, и с Леной – а куда деваться? Валя, впервые очутившись в Изольдиной гримке, вслух возмутилась: почему ее обожаемая наставница ютится в таких условиях? Локти поджимает, чтобы других не задеть! И, кстати, почему они гримируются сами? Валя думала, в театре каждый делает только одно дело…
Изольда хмыкнула и продолжала краситься – она не разговаривала перед спектаклем и даже для Вали исключения не делала. Добродушная Шарова, тонируя щеки, принялась объяснять: только солисткам дают отдельные гримерки, но и они часто красятся сами – особенно если хотят хорошо выглядеть.
Хорошо выглядеть? Валя поежилась, рассматривая грим Шаровой: желто-коричневые щеки, наклеенные длинные ресницы и алые, возмутительно алые для такой старухи губы. Лена Кротович, хоть и была моложе Шаровой лет на тридцать, в гриме выглядела примерно так же – кстати, когда она делала макияж, то посматривала всякий раз то на Шарову, то на Изольду. Валя сразу вспомнила двоечников в школе, они точно так же заглядывают в тетради соседей.
Потом Валя, конечно же, привыкла к театральному гриму, это он только вблизи кажется чрезмерным, а из зала лица артисток смотрятся вполне естественно.
– Ну вот, – сказала Шарова. – Я готова причесываться.
Валя вскочила:
– Давайте я позову!
Шарова улыбнулась, Изольда, не отрывая глаз от зеркала, кивнула.
На вешалках покачивались платья крестьянских девушек, Изольда заплетала себе косу. В первых сценах ее всегда выводили вперед, хотя по возрасту она не слишком годилась в девушки, зато все еще была самой красивой в хоре – тут мнения Вали и Голубева полностью совпадали.
Крестьянские девушки стадцем бредут к дверям с грозной табличкой "ТИХО! ИДЕТ СПЕКТАКЛЬ!", Валя спешит следом, волнуется. Прошло много лет, но ей так и не удалось признать повседневность театральной сказки – она и сейчас каждый раз вспыхивает от радости, встретив в коридоре Ленского в дуэльном костюме, нахмуренно проверяющего на ходу sms, или графиню из "Пиковой дамы" с сигаретой "Вог" на отлете. Что уж говорить о тех давних выходах на сцену, когда она шла за руку с Изольдой, и та шепотом давала ей последние наставления – сиди тихонько на скамеечке, не вздумай мешать хору или солистам. Руки у Изольды прохладные, ногти остренькие, гладкие.
В тот вечер перед началом спектакля Шарова с Изольдой стояли рядом с Валей, и ей ужасно не хотелось отпускать их на сцену. Было почему-то страшно. И когда они ушли, стало еще страшнее. С Валиной скамеечки виден был только один фрагмент сцены, Изольда по ходу действия пропадала из поля зрения, и Валя отчаянно молила, сама не понимая кого, чтобы она поскорее вернулась. Во второй сцене девочка вцепилась в наставницу:
– Давайте уйдем!
– Шутишь? – возмутилась Изольда, освобождая руку, – на ней отпечатались испуганные следы детских пальцев.
Тогда Валя еще не знала, что Изольда не верит ни в приметы, ни в предчувствия, а для артистки это – большая редкость. Шарова, например, боялась выходить на сцену, если ее сменные туфли лежали вдруг скрещенными. Она, Шарова, и спасла тогда Валю от праведного гнева наставницы – сама невысокая, была вынуждена склониться чуть ли не вдвое, чтобы заглянуть Вале в глаза.
– Что случилось, малышка? – спросила Шарова.
Старомодный чепчик превратил ее в добрую бабушку. Валя выпалила:
– Сейчас будет очень плохое на сцене!
Изольда нахмурилась, но Шарова цыкнула на нее с таким видом, который прощают только старым соседкам по гримерке. И помчалась на сцену. Татьяна – Городкова к тому времени уже допела главную арию и теперь изображала (не слишком убедительно), что пишет письмо. Валя с Изольдой бежали следом за Шаровой, и в тот момент, когда вся троица выскочила на сцену, осветительный прибор, установленный за гигантской луной, рухнул, разбившись в полушаге от Городковой и осыпав ее мелкой солью осколков.
Певица завизжала, оркестр по инерции сыграл еще пару тактов. Потом занавес закрылся и зрителям, одновременно напуганным и довольным, принесли извинения за прерванный спектакль. На сцену спешил врач, хормейстерша ругалась изощренным матом, походившим скорее на иностранный язык, чем на традиционное русское сквернословие. Изольда крепко прижала Валю к теплому боку, мимо несли носилки с Татьяной – Городковой. Из мелких ссадин на лице солистки сочилась кровь, смешиваясь с гримом и слезами.
Глава 9. Белая дама
У Татьяны была всего одна вредная привычка – чтение. Библиофилия в запущенной форме, на такой стадии болезнь, как правило, уже не лечится. Татьяна читала сразу несколько книг, раскиданных повсюду, – одна в кухне, одна в ванной, одна в сумке, одна в гримерке, одна на коврике рядом с диваном. Мать уже и не ругалась, а молча убирала книжки, когда они мешали ей в кухне, ванной или на коврике рядом с диваном. Что поделать, Татьяна жила только на сцене, а все остальное время ей приходилось оживлять себя с помощью книг. Болезненная инъекция Достоевского. Долгая питательная капельница с Томасом Манном (особенно хорошо помогал "Доктор Фаустус"). Успокоительный сбор из Мюриэл Спарк, Амоса Тутуолы и Петера Хандке. Чехов в мелкой таблетированной форме.
В юности Татьяне казалось, что жизнь похожа на шведский стол, какие она видела во время гастролей: набираешь как можно больше яств в тарелку, количество подходов неограниченно. Коварство самобранки в том, что самые вкусные блюда быстро заканчиваются, а для того чтобы получить особо желанный десерт, приходится выстаивать длинную очередь… Что же до прочего ассортимента, то он на глазах превращается в кислятину, часы работы между тем сокращаются, ресторан закрывают, и граждане с пустыми тарелками молча бредут восвояси.
Набор новых чувств ограничен, как этот шведский стол, и Татьяне еще повезло – артистке волей-неволей приходится перевоплощаться: то в египтянку, то в норвежскую рыбачку, то в цыганку. Она и рожать-то решила потому, что с детских лет верила – именно этот акт превратит ее в настоящую женщину. Хотя на самом деле он всего лишь сделал ее матерью.
Театр, дочка, бывший, давно позабытый любовник – при встрече Татьяна всего лишь вежливо кивала ему, бежавшему из ямы в курилку. Она почему-то чувствовала себя виноватой перед ним – использовала и бросила на прежнее место, в оркестр. Все чаще Татьяна думала: "Неужели это – всё?" Неужели с ней больше не случится ничего значительного, важного, прекрасного? Она могла бы, конечно, мечтать о главных партиях, тем более солистки в те годы вырастали именно из хоровых, но тщеславия для таких мыслей у нее было недостаточно, амбиции же и вовсе отсутствовали. Мама давно уверилась – Татьяна не станет ей конкуренткой, так и просидит всю жизнь в хоре. Или с книгой.
Книги в те прискорбные времена можно было купить только благодаря знакомствам, и Татьяна, как наркоман, искала этих знакомств и в конце концов нашла. Иначе откуда бы взяться Тутуоле в семье двух скромных певиц?
Ранним утром на темных улицах мерзли первые пешеходы, и в таких же точно темных небесах горели последние звезды.
Татьяна тянула за веревку детские саночки, где вместо ребенка ехали на полозьях бесценные пачки с макулатурой – старые газеты, затянутые шпагатом, давно прочитанные журналы, из которых было выдрано все мало-мальски ценное… Макулатуру от граждан принимали ранним утром в пятницу, Татьяна занимала очередь в киоск и мерзла, стараясь не думать о том, как это вредно для голоса. Очередь ползла медленной змеей, царь киоска Борис Григорьевич Федоров Первый и Бессменный брезгливо взвешивал бумагу на весах и выдавал в обмен несколько блеклых марок.
– Морис Дрюон, – объявлял царь Борис. – "Негоже лилиям прясть". Спрашивайте в книжных магазинах через пару месяцев.
Счастливчик уходил прочь, морозное небо светлело, а царь Борис выносил приговор следующему претенденту:
– Что вы сюда обоев старых натолкали?
Хозяйка некондиционной пачки виновато моргала, и снова слышалось:
– "Негоже лилиям прясть". Морис Дрюон. Узнавайте в магазинах, я только принимаю макулатуру и выдаю марки. У нас огромная, самая читающая в мире страна, и книжек на всех не хватает.
Татьяна терпеливо ждала, веревка впивалась в ладони.
– Негоже лилиям прясть!
Это сказал юноша в модной трикотажной шапочке (с рискованным, на нынешний взгляд, названием "петушок"). Минуту назад его здесь не было.
– Вы настоящая лилия, а стоите в очереди за барахляной книжкой… Негоже. Понимаете?
Татьяна не понимала. А что ей делать? В библиотеке на того же самого Дрюона – многомесячная очередь.
– Пойдемте со мной, – шепнул юноша. – Покажу вам настоящие книги.
Татьяна бросила нерешительный взгляд на очередь – до заветных весов оставалось каких-то двенадцать человек. Но юноша уже взял ее за руку.
Звали его Ильей, и был он младшим братом царя Бориса. Уже через полчаса Татьяна чувствовала себя алкоголиком, попавшим на склад продукции ликеро-водочного комбината. На потайной квартирке в картонных коробках хранились такие сокровища, рядом с которыми клады затонувших кораблей покажутся детскими "секретиками". Пачки с Дрюоном и Лажечниковым хозяин небрежно отбросил в сторону, как мусор. Единственный вопрос: чем же за все это расплачиваться?
– Деньгами, конечно, – рассмеялся Илья. – Но если вы, гражданочка лилия, захотите еще чего-нибудь, с превеликим удовольствием откликнусь.
В ответ Татьяна совсем не по-лилейному раскраснелась и поспешно достала кошелек.
Наивная, она решила, что этот Илья высматривает в очереди подходящих покупателей и окучивает их с молчаливой поддержки брата. На самом же деле книги в пачках ждали куда более серьезных клиентов, чем Татьяна, и царь Борис от души выругал брата за произвольную торговлю. Куда делись Манн, Кортасар, Апдайк, Савинио, Пиранделло? Где Бьой, твою мать, Касарес? Илья и сам понимал, что рискует, – он не знал, кто такая Татьяна, мог влететь под статью, нарушить отлаженное дело…
Татьяна приходила за книжным зельем снова и снова, и каждый раз Илья приберегал для нее самые лучшие книги – те, которые читал сам или собирался прочесть. Жаль, не успел – в конце той зимы и царя Бориса, и его брата все-таки арестовали. Илья предчувствовал подобное развитие жизненного сюжета: он все же не на заводе работал, а вполне осознанно спекулировал дефицитным товаром. За два дня до ареста написал Татьяне любовное письмо, где самым ценным были адреса верных людей, которые будут регулярно снабжать Татьяну книгами.
Письмо Татьяна прочла внимательно и посочувствовала Илье – ответить ему чем-то более масштабным она не могла. Она умела любить только книги, театр и – немного – свою маленькую дочь. Когда Оля начала запоминать буквы, Татьяна обрадовалось, узнав союзницу: они с дочкой будут сидеть рядом и читать всю жизнь, до самой смерти. Десятки разных жизней – на сцене, тысячи – в книгах. "Что может быть лучше? – думала Татьяна. – Тем более что ничего другого в мире нет. И, наверное, уже никогда не будет".
Жизнь съежилась, свернулась клубком, замолчала. Даже на сцену Татьяна все чаще теперь выходила, переживая одну только скуку. Книги – репетиции – спектакли – книги. Дочка тем временем пошла в школу. Копье гладиолуса, бант, щербатая улыбка – зубы выпали, а новые вырастать не спешили.
Татьяна была не самой плохой матерью – самых плохих лишают родительских прав. Она всего лишь ошиблась, как сотни тысяч других женщин, которые считают, что рождение ребенка заставит смириться с жизнью и оправдать ее. Оля держалась как можно дальше от сцены, успевала в математике и относилась к матери с удивительно явным для такого возраста пренебрежением.
Только книги спасали Татьяну от смерти. Анестезирующий укол Набокова. Двадцать лечебных страниц Готфрида Келлера. Гомеопатическая новелла "Делия Элена Сан-Марко". Татьяне требовались все большие дозы, и вскоре она перешла на самых серьезных авторов.
Глава 10. Дочь полка
Изольда трясла Валю за плечо, пока та не пришла в себя. Они были одни в гримерке, спектакль, судя по всему, давно закончился. Изольда – в своих обычных джинсах, лицо чисто умыто. На столике – книжка, ровно посередине заложенная старым билетом в театр.
Валя пыталась вспомнить, что произошло, но кроме злобного профиля новой ведущей на ум ничего не пришло. "Царская невеста", Грязно́й – Костюченко, поиски соринки в глазу Мартыновой, Леда Лебедь, способная разглядеть тысячи соринок в чужих глазах. Главный режиссер рассеянно погладил Валю по голове. И потом – чернота, будто во всем театре вырубили свет.
– Ты упала в обморок, – сказала Изольда. – Народ переполошился, ждет беды.
Валя чувствовала не только сильную слабость, но и слабую силу. Она должна была сказать какую-то важную вещь, но Изольда остановила ее:
– Отдохни. Пять минут ничего не решают.
…Та давняя авария на сцене принесла увольнение двум монтировщикам, долгий отпуск солистке Городковой и пожизненную славу Вале – никому до той поры неведомой. Разумеется, многие знали, что Изольда взяла на воспитание больную девочку-сироту, но чтобы эта самая сирота вдруг превратилась в добрый дух театра, в олицетворение коллективного суеверия?
В театре почти каждый соблюдает свои собственные приметы и еще с десяток общепринятых: например, если артист упадет на сцене, успех его тут же скроется за горизонтом, как вечернее солнце. А если уронишь ноты из рук, на них надо сразу же сесть, чтобы отвести беду. А если, не дай бог, плюнешь на сцену – жди несчастья… Выучить все эти приметы с первого раза невозможно, да Валя и не пыталась – она стала приметой сама. После злополучного "Онегина" главный дирижер потребовал ее присутствия на генеральной репетиции "Царской невесты". Тогда-то и выяснилось, что, когда Валя рядом, в театре все идет, как надо. Горло не болит, костюмы не рвутся по швам, зарплату дают вовремя (кассир с обнадеживающей фамилией Рублева готова была это подтвердить). Перед гастролями на Валю был особый спрос – она с точностью предсказывала, кого возьмут в Германию, а кому придется ограничиться поездкой в соседнюю область. Добрая Валя радовалась за первых и грустила со вторыми, а еще она охотно выполняла мелкие поручения артистов – сбегать за сигаретами, заплатить за телефон, встретить приятелей у входа и проводить в зал… Неудивительно, что сразу же после окончания школы Валю приняли на работу в театр – должность называлась "консультант".
Двадцать один раз Валя предсказывала аварии на сцене, пять раз – сердечные приступы артистов, четырнадцать – предупреждала тайных любовников о появлении "свидетелей умиленных". К Вале прислушивался каждый, но больше всего с нею считались в хоре и кордебалете. Ее приемную мать хоровые начали следом звать Изольдой, а балетные перед сложными спектаклями "одалживали" Валю – просто посидеть за сценой. Главный режиссер на полном серьезе советовался с девочкой, особенно в те дни, когда его допекал Голубев. Все старались ненароком прикоснуться к Вале, как к изваянию Иоанна Непомуцкого, она стала важной частью театра, и только один человек не желал этого признавать.
За глаза Леда Лебедь называла Валю "карла". Драгоценные минуты свиданий с главным дирижером Леда частично тратила на уговоры – уволить карлу из театра. "Что за средневековый бред!" – возмущалась Лебедь, теребя массивный крестик, который лежал на ее грудях, как на толстых белых подушечках. Вспотевший от волнения дирижер соглашался с Ледой: действительно, развели тут, понимаешь, какое-то мракобесие… Но лишь только Лебедь выплывала из кабинета, Голубев мысленно просил у Вали прощения. Он был самым суеверным человеком в театре, и карла много раз спасала его от серьезных "косяков" и "вешалок". С Валей дирижер связываться не решался и поэтому начал выживать из театра солистку Мартынову – второе существо, ненавистное Леде.
Валя считала, что певческую силу Леда Лебедь добывает из ненависти. Ее злой могучий голос мог навылет пробить любой оркестр и поднять на ноги даже самый бездарный зал. Петь Леда Лебедь умела, а вот артисткой стать не смогла.
В глазах мелькали липкие черные мошки.
– Надо сказать главрежу… Он ищет новую Татьяну, но когда ее найдут…
Валя замолчала, уткнувшись взглядом в старую афишу, висевшую на стене гримерки уже лет тридцать. "Евгений Онегин", очередной и бессчетный. Так плохо девочке не было никогда в жизни – и это чувство было связано с новой, пока еще не назначенной Татьяной.