Призраки оперы (сборник) - Анна Матвеева 8 стр.


Так вот, Изольда подошла к Глуховой, и Валя, услышав, о чем они говорят, закрыла лицо руками.

Глухова стояла к Вале спиной, но даже со спины было видно, как насмешила ее Изольда. Спина задрожала, плечи поднялись, рука махнула – шутите?

Изольда была серьезна, как в трагической роли. Настаивала, а сама тоже нервничала, Валя видела красные пятна, проступившие на щеках наставницы. Дожидаться ответа Глуховой Валя не стала, вылетела из хорового класса и бежала длинными коридорами театра, пока не нашла укромный мышиный уголок, где можно выреветься, пожалев себя и наивную Изольду. В дальнем углу за сценой, среди сваленного в кучу старого реквизита, Валя уселась на обманчиво тяжелый сундук и, стряхивая с пальцев душистую театральную паутину, по-детски сладко зарыдала. Запах сцены был здесь особенно густым и плотным, как лесной воздух, и забытые ради новых спектаклей предметы тихо роптали, как старые артисты. Театр ворчливо утешал маленькую Валю, прильнувшую к пропыленному сюртуку…

Ну почему Изольда не хочет понять – Вале не стать артисткой, каким бы голосом ни наградила ее природа! Голос – еще не все, и пусть Изольда изо всех сил старается убедить Глухову и саму Валю, пусть дрожащими пальцами извлекает из альбома старинные фотоснимки хора, где лучший бас представлен в виде худого малорослого юноши… Неужели Изольда не понимает, что Вале никогда не выйти на сцену, даже затерявшись среди рослых артисток, не пустить живой росток голоса в общее цветение хора… И зря она не стала спорить, когда Изольда решила начать эти уроки, Валино место – в театре, но всегда и только за сценой. Вот здесь, на бутафорском сундуке!

Валя вытерла кулачком глаза. Она быстро привыкла к темноте и теперь безошибочно узнавала безмолвных соседей – беседку из старого "Онегина", деревянный штурвал из "Голландца", зеркало из "Травиаты".

Изольда нашла Валю только через час, к тому времени она уже не плакала, а просто сидела, понуро скорчившись, на сундуке. Наставница вздохнула так, что стало ясно: Глухова не желает думать о Вале, как о хористке.

– Но я пойду к главрежу, – сказала Изольда. – На Глуховой свет клином не сошелся.

Главный режиссер терпеть не мог, когда в его кабинете подолгу сидели посторонние: уже через минуту он начинал нервничать и чаще обычного курил. Возможно, именно поэтому к нему тянулась неизбывная толпа алчущих внимания, партий, отпуска и повышения зарплаты – к Голубеву так просто было не пробиться, а у Сергея Геннадьевича даже секретарши не имелось.

Секретарша маэстро заглянула сразу после обеда и повелительно кивнула в сторону дирижерского кабинета:

– Вас просят срочно подойти.

Интересно, есть ли на земле театры, где главные режиссеры имеют право голоса?

На полдороге его перехватила Изольда – "на два слова". Глаза старой хористки были то ли заплаканными, то ли злыми – главный режиссер не разобрал, но вдруг решил, что Голубев раз в жизни подождет.

Глава 15. Директор театра

Голубев рисовал в блокноте скрипичные и басовые ключи – целыми строками, как в первом классе музыкальной школы. Директор театра Аникеев, желчный, но еще молодой человек с ухватками комсомольского светоча, рисовал в своем ежедневнике домики с дымящими трубами. Единственная в кабинете дама ничего не рисовала и великодушно притворялась, будто бы не видит ничего ужасного в том, что главного режиссера ищут по всему театру вот уже целых полчаса. Что ж, когда она возьмет дело в свои руки, все пойдет по-другому! Дама сладко улыбнулась будущему коллеге Голубеву и, она в этом не сомневалась, своему предшественнику Аникееву, и тут в кабинет наконец-то вошел главреж. Даме он понравился куда больше Голубева с Аникеевым – симпатичный мужчина, такого и лысина не портит.

Главреж удивился тому, что Голубев не ворчит и Аникеев сидит над блокнотом понурый, как второгодник. И что здесь делает эта дама?

– Вы не знакомы? – спросил маэстро. – Вера Андреевна Тупикова. Самый вероятный претендент на пост директора театра, потому что Юрий Петрович нас покидает. Правда, Юрий Петрович?

Аникеев кивнул, что правда.

Конфликт между парой самых влиятельных (насчет себя главреж давно не питал иллюзий) в театре людей давно переместился со сцены в зал – все знали, что директор и дирижер ненавидят друг друга так обстоятельно и пылко, что об этом при желании можно было бы сочинить целую оперу. Нелюбовь Голубева к Аникееву получала дополнительный градус за счет регулярных усилий солистки Лебедь, справедливо считавшей Аникеева повинным в ущемлении ее прав в пользу солистки Мартыновой. Наконец у Аникеева иссяк стратегический запас терпения, попросту говоря, устал он шашками махаться, и когда ему предложили пост в эстрадном театре, взял, да и согласился. Ошалевший от радости Голубев под занавес, так сказать, решил подружиться с Аникеевым, но в ответ получил лишь вялое рукопожатие и неживую улыбку. Голубев тогда еще не знал, что спонсоры, от которых зависели все назначения и кадровые перетасовки в театре, приготовили ему новое испытание. На должность Аникеева давно заглядывалась бывшая партийная работница, а ныне деловая женщина без комплексов, предрассудков и музыкального образования Вера Тупикова. Она была совладелицей спонсорской фирмы, за счет которой артистам шили костюмы, оплачивали постановки и порой отправляли Голубева в заграничные здравницы – с Ледой или Натальей Кирилловной по выбору. Вера Андреевна давно мечтала вдохнуть новую жизнь под заплесневелые своды оперного театра, и лишь только на горизонте забрезжил уход Аникеева, тут же доказала на практике отличные координационные способности. "Или вы берете меня, или я прикрываю вашу лавочку", – решительно заявила Тупикова. Может, не в точности такими словами, но по смыслу никаких разночтений.

Маэстро занервничал не на шутку, а Леда – впервые в жизни – начала говорить об Аникееве с тоской и симпатией, но времени отыгрывать назад у них не было. Приказ о назначении нового директора следовало подписать в ближайшие дни.

– И мало никому не покажется! – обещала Вера Андреевна. – Я имею в виду, что нам необходимо найти новый путь к сердцу зрителя.

Вера Андреевна, в отличие от сидевших в кабинете мужчин, много путешествовала по миру и в каждом крупном городе старалась посещать театры – прежде всего музыкальные. Ее особенно пленяли современные постановки, и каждый раз она с обидой думала: ну почему же у нас в городе не могут придумать неожиданное, модное решение спектакля? "Аида", где полуголые солисты потрясают автоматами, чернокожая Дездемона в "Отелло", "Летучий голландец" на пустой сцене (Сента – в рыбацкой сети на плечах). Зрителю все это так близко! Классический репертуар и ширпотребная позолота уместны только в Большом, где много иностранцев, но если мы – Вера Андреевна сразу же стала говорить о театре просто "мы" – хотим добиться успеха у серьезной публики, то наряду с лубочными, традиционно русскими постановками необходимо найти некую, выражаясь молодежным языком, фишку. Без этой самой фишки никаких американских гастролей не будет – нам нужен большой успех. Крупная рыба! Иначе театру не выйти в люди.

Голубев тяжко вздохнул.

– Думайте, – приказала Вера Андреевна. – Принимаются любые предложения, даже самые спорные.

Она поднялась с места, щедро улыбнулась маэстро и потом перевела взгляд на главного режиссера.

– У меня есть спорное предложение, – сказал Сергей Геннадьевич. – Даже очень спорное.

Часть вторая

Дано одно – и спросят за одно.

Глава 16. Сила судьбы

В том, что касалось любви, книги были единодушны. Изъяснялись они по-разному, в зависимости от вкусов, способностей и темперамента авторов, но в главном совпадали: любовь заявляет о себе так же решительно, как депутат накануне перевыборов.

Татьяна многим нравилась, и любили ее, наверное, многие, но пробудить в ней самой хотя бы чуточку схожие чувства никто не смог, даже собственная дочь. Татьяна завидовала тем, кто умеет любить, да вот хотя бы родной матери: та в каждый роман бросалась, как с крепостной стены – в ров. А Татьяна довольствовалась разорванными, несмонтированными кусками, например, она любила голос нового баритона, который работал в театре всего лишь второй сезон. Хозяин голоса ей не нравился, но если закрыть глаза, то можно влюбиться в голос, как в отдельную личность… Жаль, что с постоянно закрытыми глазами долго не проживешь и что голос баритона существовал в комплекте с его телом и характером, как подарочные наборы к 23 Февраля, где импортный галстук продавался в нагрузку с кривой рубашкой отечественного пошива.

В другой раз Татьяна влюбилась в руки – руки трубача, который стал Олиным отцом. Она следила за каждым движением этих рук, и кроме них в трубаче ей, пожалуй, нравились еще только ямочки на щеках: они появлялись во время игры, а потом исчезали.

Голос, руки, ямочки – жалкий набор. Татьяна хотела бы полюбить человека целиком, не разбирая его по деталям, как в конструкторе, но, познакомившись с Согриным, вновь принялась за старое – запомнила широкие ладони, вздернутый бабий подбородок, голос, дающий заметную трещину… Она согласилась с ним встретиться только потому, что дома не было новой книги.

Любовь – обертка, в которую каждый может спрятать все, что пожелает. Страсть – это любовь, и Первое к Коринфянам – тоже любовь, и нужное здесь вычеркивать нельзя, а лишнее – не хочется. Впервые очутившись в мастерской Согрина, Татьяна не думала о любви, она всего лишь устала от своего дома и театра, от мамы и дочки, от скудных воспоминаний, похожих на расчлененные чувства, – руки, голос, ямочки… А Согрин даже не мечтал о том, что новая знакомая так быстро перейдет со сцены в зал, но настала ночь, потом – утро, а после и Согрин, и Татьяна ни в чем уже больше не сомневались. И не было ни стыдно, ни страшно – просто они не имели теперь права жить по одному. Жил человек, тяжело болел, а потом вдруг поправился. Жили двое, да, в общем, и не жили, если честно, а потом встретились.

Однажды Татьяна заметила, что Согрин больше не состоит из голоса, ладоней и подбородка: эти черты существуют теперь словно бы в другом измерении, где каждая хорошо и правильно дополняет другую, и, главное, все это не имеет теперь никакого значения.

Встречались они в театре. После спектаклей Согрин провожал Татьяну домой и долго потом еще маячил под окном – рядом с березой привычно темнело его пальто. В свободные от спектаклей дни Согрин приезжал домой к Татьяне. Оля уходила в школу, мама – на репетицию: надо было торопиться, но они всегда успевали сделать все, что хотели. Татьяна видела в зеркале отражение двух тел и каждый раз думала: вот это и есть моя лучшая партия.

Они встречались и дома у Согриных – в отсутствие Евгении Ивановны, о которой Татьяна думала с симпатией и жалостью. Она сумела полюбить даже Евгению Ивановну, потому что любила все, связанное с Согриным, а уж как раз Евгения Ивановна была с ним связана накрепко. Татьяна разглядывала ее фотографии, думая, что жена Согрина совсем не умеет одеваться: впрочем, они с Татьяной не были в равных положениях – той шила театральная портниха. Избитые туфли, пропотевшие платья: учиха учихой. Татьяна ранилась взглядом о вещи Евгении Ивановны, уносила с собой их удушливый жаркий запах. Голос у Евгении Ивановны был сверлящий, не голос – лязганье корнцанга. Татьяна не звонила домой Согрину – слишком долго забывался этот стоматологический голос. Металлическое, с кровяным привкусом "алло".

Согрин и Татьяна говорили о будущем так, словно все давным-давно решили, а теперь осталось только обсудить детали. Конечно, Согрин разведется с Евгенией Ивановной, и женится на Татьяне, и станет Оле отцом.

Мать Татьяны Согрин недолюбливал, а дочку боялся. В девочке так причудливо соединились родительские черты, что это полностью лишило ее собственной личности: по крайней мере, так казалось Согрину. Вот Оля улыбается смущенной материнской улыбкой, но высокие скулы и холодные глаза обращают ее в отцовский портрет – так эти два лица менялись до бесконечности, Согрин следил за живым калейдоскопом, пока девочка наконец не чувствовала на себе его взгляд и не отворачивалась. Оля терпеть не могла Согрина, ведь они с мамой закрывались в комнате на ключ и страшно молчали там долгими часами. Девочка уходила из дому, расчетливо хлопая дверью, но никто не ругался и даже не обращал внимания – бабка была в театре, мать молчала в комнате со своим художником… Оля шла к соседке – студентке арха. Там пустые зеленые бутылки стояли в коридоре ровными шеренгами и был полон дом народу – художники, фотографы, скульпторы… Мрачное лицо девочки избавлялось от родительских черт, сбрасывало их, как одежду, и никто не узнал бы теперь Татьяниной улыбки, и скулы отца, тщательно запомненные ревнивым Согриным, исчезали, и какой-то скульптор сказал про Олю:

– Я буду лепить эту голову.

Как будто голова существовала сама по себе, отдельно от нее.

Оля позировала скульптору, пока бабушка не возвращалась из театра, – забирала девочку из прокуренной квартиры, машинально кокетничала с гостями, благодарила пьяную хозяйку. Татьяна открывала наконец запертую дверь, оттуда вырывался горячий пряный воздух, будто настоянный на травах. Согрин не отрывал глаз от Татьяны, не видел ни дочери ее, ни мамы. Только краски прорывали иногда оборону. Алая, влажная, тягучая. Черная, жженая, бешеная. Розовая, невинная, бледная. Согрин уходил, но тут же вставал под окном у березы, и Оля думала, чем бы в него бросить.

Вскоре Татьяна стала смотреть на Согрина так, как он прежде смотрел на нее. Они поменялись ролями, как Онегин и Татьяна в последнем акте. Тогда-то, словно бы дождавшись этой перемены зрения и чувств, к Согрину в мастерскую и пришел ангел. О таком не скажешь – явился, он именно что буднично пришел. Ничего особенного, один из многих, рядовой состав.

– Никуда не годится… – Ангел озирался по сторонам, а Согрин не понимал, что никуда не годится? Он сам, его жизнь, Татьяна? Мебель?

Взбудораженные краски когтями впивались в виски, ангел терпеливо ронял слова:

– Могу показать, что будет. – Он вел себя, как продавец в дорогом магазине.

Согрин кивнул – покажи. Лучше бы не кивал! Целых тридцать лет он будет пытаться забыть то видение, но оно останется с ним до последнего дня из одиннадцати тысяч.

Ангел влет поймал розовую липкую краску и протянул ее Согрину. Краска стихла, поблекла, сжалась в комочек – ни дать ни взять иностранная жевательная резинка.

– Через тридцать лет сможешь быть с ней, но не раньше, – сказал ангел. – Не переживай, эти годы пройдут как один день.

Глава 17. Человеческий голос

Главное, на что упирала Изольда, – Вале не нужно стоять в первых рядах, пусть она спокойненько поет на втором плане! Туфли на двенадцатисантиметровых каблуках, грим, парик, а что касается голоса, по этой части Вале нет равных, Сергей Геннадьевич сам скоро в этом убедится.

Главный режиссер, как все в театре, любил Валю, но обещать ничего не стал – сказал, что подумает. Изольда ушла, склонив голову, как усталая лошадь. И вот как не верить после этого в исключительные Валины способности, если уже через пять минут в кабинете маэстро главреж взял да брякнул, что у него есть спорное предложение?.. Вера Андреевна задрожала, как гончая на следу, Голубев и Аникеев ушли, выражаясь балетным языком, "к озеру", и вот уже главный режиссер спешно разыскивает Изольду и объявляет, что Валино прослушивание состоится прямо сейчас, то есть немедленно.

Вера Андреевна, конечно же, бывала за кулисами и раньше, но тогда она чувствовала себя здесь гостьей: с букетом, коньяком и рдеющими щеками. Роль хозяйки подходила ей больше, и теперь новая директриса с удовольствием прикидывала, какой ремонт забабахает в коридорах, как облицует зеркалами артистический буфет, и еще надо будет запретить оркестрантам курить на лестничных площадках. Сама Вера Андреевна покуривала изрядно, но, как все противоречивые натуры, не прощала скверных привычек окружающим. Тем более табачный дым вреден для нежного певческого горла.

Директриса распрямила полные, словно бы туго набитые ватой, плечи, властно улыбнулась Сергею Геннадьевичу, а он тем временем рассказывал о Вале какие-то глупые сплетни. Вера Андреевна гулко рассмеялась. Впрочем, в наше время может сработать даже такая история – людям требуется громадное количество свежей информации, и если хорошенько пропиарить эту самую Валю, это лишь подогреет интерес к театру. "Что нам и требуется", – подумала Вера Андреевна, открывая двери в хоровой класс.

Валя сидела на скамеечке, старая хористка обнимала ее за плечи. Вера Андреевна была разочарована – она ожидала увидеть пусть маленькую, но ладную девушку, а ей подсунули блеклую уродицу: крупная, не по размеру, голова, бесцветное носатое лицо, низкий лоб. Из такого материала фишки не получится. Вере Андреевне следовало отказаться от прослушивания, но она была деловой женщиной и много раз обдумывала любое свое решение. Доверять интуиции в бизнесе следует не меньше, но и не больше, чем прочим вводным данным. Вера Андреевна приказала интуиции помалкивать и уселась на стул. Рядом, как на групповом фотоснимке, расположились главреж, Голубев, Аникеев, а также неизвестно откуда взявшиеся Наталья Кирилловна, хормейстер Глухова и даже почему-то Леда Лебедь.

Аккомпаниаторша преданно сверлила глазами Изольду, та встряхнула Валю, подняла ее с места, как тряпичную куклу, и чуть ли не перенесла к роялю.

Прослушивание началось.

Вера Андреевна любила русскую оперную классику прежде всего потому, что ей нравилось понимать, о чем идет речь. В последние годы все чересчур увлеклись оригинальными постановками, исполняют "Отелло" на языке оригинала, "Голландца" на языке оригинала, а ведь в зале-то, на минуточку, сидят обычные русские люди! Кроме того, Вера Андреевна справедливо считала, что американцам будет приятно услышать исконный русский язык: это придаст гастролям нужную пикантность, и поэтому из репертуарного плана будут вычеркнуты все "иностранные" спектакли. Русскую оперу Вера Андреевна любила еще и потому, что могла узнать ее самые хитовые арии – это тоже немаловажный момент, ведь директор театра, не способный отличить Даргомыжского от Доницетти, навряд ли будет пользоваться авторитетом в творческом коллективе. Бдительно наблюдая за бледным личиком Вали, слушавшей вступление, как шаги палача, Вера Андреевна с удовольствием отметила, что для прослушивания карлица выбрала "Письмо Татьяны".

Леда Лебедь фыркнула.

Голубев дернул плечом.

Глухова поморщилась, будто раскусила гнилой орех.

Наталья Кирилловна широко распахнула глаза.

Аникеев потупился.

Главный режиссер по-детски раскрыл рот.

Изольда напряглась и застыла.

Валя запела.

Ария Татьяны, второй акт, сцена письма. Казалось, будто Валя только лишь открывает рот, подчиняясь силе чужого сильного голоса. Как если бы ее озвучивали.

Изольда плакала.

Назад Дальше