Главный режиссер содрал коросту с новой ранки на лысине и не почувствовал боли.
Аникеев встал с места.
Наталья Кирилловна улыбнулась.
Глухова приложила обе ладони к щекам.
Голубев налился алой краской, как внезапно поспевший шиповник.
Леда Лебедь дышала тяжело, будто после трудного спектакля.
Вера Андреевна сказала:
– Американцы очень любят, когда у людей с ограниченными возможностями есть равные со всеми права. Олимпийские игры для инвалидов, пандусы для въезда в супермаркет, и почему бы Вале не спеть Татьяну? Это будет фишка!
Новая директриса еще раз оглядела девочку с головы до ног.
– В хоре тебе делать нечего. А вы, – она кивнула Голубеву, – срочно вводите ее в спектакль. Устроим прогон перед гастролями.
Глава 18. Сомнамбула
– Через тридцать лет мы будем стариками, – плакала Татьяна. – Больными и слабыми стариками, какая, к черту, любовь?
…В старинных легендах влюбленные частенько назначают друг другу свидания на том свете. Эти легенды Татьяна читала еще в детстве и каждый раз удивлялась, зачем любящим сердцам обязательно нужно разлучаться и гибнуть? Лейли и Меджнун. Фархад и Ширин. Тристан и Изольда. Цветок на общей могиле – вот и вся радость. Теперь Татьяна тоже словно бы угодила в такую легенду, но вместо загробной встречи ей обещали счастливую старческую любовь.
Она не верила, что к Согрину приходил ангел. Пить надо меньше и не будет никаких видений! Очень удобно – увидеть ангела и все бросить, предать, скрыться под сенью жены, которая казалась теперь Татьяне не жалкой, а мифической фигурой, чем-то вроде единорога. Наверное, Евгения Ивановна считает, что выиграла в этой борьбе, что ее смирение, терпение и любовь перемололи роман мужа в самую настоящую муку́. А ведь прежде это была му́ка…
Книги больше не помогали, и Татьяна не знала, что делать с собой, раскрытой, прочитанной и отвергнутой: ибо написана, как выяснилось, плохо и вообще очень несвоевременная книга. Согрин не сказал, чем грозил ангел в случае непослушания, он просто объявил мораторий на тридцать лет. И добавил, удрученно хмурясь, что уже теперь нетерпеливо ждет старости и торопит ее приход. Он каждый день в календаре зачеркивает! Согрин стремился поскорее начать жизнь без Татьяны, ведь только так он мог к ней приблизиться и сократить срок.
Татьяна страдала еще и потому, что Согрин отучил ее жить по-прежнему. Сцена и хорошая книга – прежде этого хватало, но теперь все изменилось. Новая Татьяна не умещалась в прежнюю жизнь. Ей нужен был Согрин.
Татьяна тоже хотела бы поговорить с каким-нибудь ангелом и в то время стала чаще прежнего петь на клиросе. Храмы всегда кормят артистов, и во время литургии здесь можно встретить и Гремина, и Мими – без грима, в серьезном скучном платье. Так и Татьяна пела и пережила вместе с этим краткий период насильственного воцерковления. Юный попик в миссионерском пылу дарил ей книжки, звонил вечерами, отправлял пространные письма с орфографическими ошибками и подробными цитатами из Евангелия – они были похожи на заплатки, прихваченные кавычками к листу. К несчастью, пел тот попик гнусаво, не попадал ни в одну ноту, и поэтому вместо благоговения Татьяну всякий раз брал смех. На том все ее воцерковление окончилось, не начавшись. Молитвы ударялись в потолок, как мячики, отскакивали и снова возвращались. И ангел так и не явился, и даже не пришел.
Теперь Татьяна пыталась найти место, где бы ее не съедала тоска по Согрину, и однажды оно нашлось в ее же доме. Оказалось, что книги надо сложить с вином – и так жизнь превратится в почти что сносную. Татьяна выпивала, вначале стесняясь матери с дочкой, а потом не чинясь, в открытую. Вино оживляло даже самых скучных персонажей, придавало вкус избитому сюжету: читательница Татьяна была всеядной и не брезговала третьесортными авторами (был бы рядом царевич Илья из макулатурного киоска, не допустил бы такого падения).
Ночами Татьяна плакала о Согрине, как о покойнике. Он, впрочем, и так был покойником – любившего ее художника больше не существовало. Даже его афиши изменились, краски выцвели, а киноартистки стали походить на самих себя.
Татьяна искала встречи с ним, как прежде, новых книг. Теперь она отыскивала следы Согрина, бродила без устали по городу, но даже если они встречались, с ней говорил чужой уставший человек.
– Ты не любишь меня? – спрашивала Татьяна.
– Я ничего тебе не скажу, – отвечал Согрин.
Наконец она поверила, что эта серия – последняя. Спектакль сняли с репертуара, костюмы и декорации тлеют в запасниках.
Ей не давали покоя подробности, оставшиеся после Согрина. Кресло в третьем ряду партера, где сидели теперь чужие люди. Случайные столкновения с декоратором Валерой Режкиным – прежде его существование ничего не значило, а теперь Татьяна всякий раз огорчалась при встрече. Что ей было делать с этим Валерой? Как тяжело натыкаться на него, понял бы только писатель, придумавший малозначительного героя и теперь не знающий, куда его сплавить с глаз долой. Татьяна желала избавиться от всех воспоминаний о Согрине и от его подарков, ставших теперь ее собственностью, но в то же время так и не утративших памяти о собственном происхождении: как эмигранты после долгой жизни в чужой стране… Татьяна гнала от себя позорное желание отправить все его подношения на домашний адрес и, жалея Евгению Ивановну, переслала подарки в мастерскую с какой-то автомобильной оказией. Те предметы забрали с собой последнее, что оставалось от любви. Письма Согрина она сожгла, а мимо афиш старалась проезжать с закрытыми глазами, но все равно подглядывала, оборачивалась и увидела однажды, что на афише красуется Инна Чурикова, как две капли воды походившая на Евгению Ивановну.
Глава 19. Битва при Леньяно
Театр – это война. Битва за публику, где в ход идут любые средства – костюмы, грим, таланты, внешность, а также оплаченные заранее букеты и клакеры, продуманно рассеянные по залу. Клакеры, впрочем, нужны не только артистам, но и зрителям. Публика не всегда понимает, где нужно аплодировать, но отзывчиво поддерживает каждый клакерский хлопок, даже если солист не в голосе.
Театральная война – это одновременное наступление по всем фронтам и всеобщая мобилизация. Генералу надо вовремя потрепать по плечу солдатика, солдатику – поддержать товарища, товарищу – не покинуть на поле брани своего командира. Кажется, что на сцене все происходит точно так же – хор старается не перекричать солиста, миманс и балет, оркестр и дирижер – все служат общему делу: победе над зрительскими сердцами. Прежде Валя усмехалась, глядя, как истаивает на сцене ненависть Леды Лебедь, какие теплые чувства разыгрывает она к своим врагам. Что ж, ненависть вернется, прежде чем Леда смоет грим, но зритель об этом уже не узнает. Сражаемся вместе, забыв о распрях и неприязни! Театр, как и война, дело коллективное, и только бедной Вале в ее новом качестве никак не удавалось стать частью общего театрального мира. Место ее было за сценой – только за сценой! – и в этом не сомневался ни один человек в театре. Валя сражалась одна, как шут, отвергнутый солдатами. Выходила на сцену, чувствуя под ногами дымящееся поле битвы. Свои отвергали ее и смеялись над нею, не чураясь единения с противником, заранее отдавали новоявленную Татьяну на откуп зрителю, глумились, подмигивали, кивали. Все, все ушли в афронт! Бывшие приятели, недавние друзья, за которых Валя отдала бы свою жалкую жизнь не задумываясь, теперь сторонились ее и вредили – каждый по мере сил и способностей. Когда Валю вводили в спектакль, она испытала на себе самые изощренные театральные издевательства. Коля Костюченко – ее кумир и тайная любовь – пел Онегина и каждый раз незаметно "перепевал" строчки, меняя слова на близкие по звучанию скабрезности, от которых Валя моментально тушевалась и замолкала. Хористки при случае толкали самозваную Татьяну в тощий бок, оркестранты слишком громко играли, отвергнутая Мартынова с наслаждением ела апельсины за сценой, так что цитрусовый дух разъедал Вале связки.
Успех прощают только равным, и когда Валя не была артисткой, ее искренне любили в театре. Но полюбить того, кто стал лучшим, не имея на это никаких прав, того, кто перешагнув через хор и маржовые партии, проскочил в ведущие солисты? Можно ли осуждать артистов за то, что они не желали признать Валю равной себе?
Все партии в этом "Онегине" Вера Андреевна оставила нетронутыми – ей нравилось, что Ольгу поет рослая Катя Боровикова, что вместе с крупной, пышной Лариной они нависают над бедной Валей, как великаны над Гулливером. Пара Татьяны с Греминым выглядела ничуть не менее комично, чем с Онегиным, – Костюченко смотрелся рядом с Валей строгим отцом, а исполнитель партии Гремина, бас с лукавой фамилией Постельник, как совратитель малолетних девочек, лолитчик и маньяк.
– Свят, свят, свят, Господь Саваоф, – возмущалась Леда Лебедь. – Это что теперь у нас, театр музыкальной комедии? В главной роли – Карлик Нос?
Леда говорила громко, ее слышали по всему театру, и весь театр смеялся теперь над Валей. В любви и утешениях ей было отныне отказано, и даже привычные, любимые и темные уголки театра казались ей теперь попросту пыльными. Изольда разбудила в ней артистку, будто спящую красавицу, и прежней тихой роли закулисного ангела Вале уже не хватило бы. Ее сверхъестественные способности были позабыты – получившая голос Валя, как в сказке, утратила возможность разгадывать секреты судьбы, предсказывать будущее и предостерегать неосторожных. Словно бы голос и этот странный дар не могли ужиться в одном человеке.
В театре говорили, что Вера Андреевна скоро остынет к смелому проекту и заменит Валю новой Татьяной – знатоки горстями высыпали имена. Считалось, что Веранда – так стали звать новую директрису в театре, несмотря на все ее меха и бриллианты, – попросту самоутверждается и сочиняет велосипед, как, собственно говоря, вел бы себя любой человек, очутившийся в таком кресле. Ничего, пройдет год-другой, и Веранда привыкнет к театру и благополучно войдет в прежнюю реку, как это бывало и будет со всеми. Изобретать велосипед не надо и открывать Америку тоже. Впрочем, насчет Америки в театре Веранду как раз-таки поддерживали – до гастролей по южным штатам оставалось всего три месяца, ну а по части того, как удивить заграницу, с новым директором никто бы спорить не стал. Точнее, с ней и так никто не спорил – ворчанья раздавались в закулисной обстановке. Маэстро Голубев в последнее время обмяк и осунулся, фрак был ему теперь словно бы не по размеру, и кучерявая Леда Лебедь все реже открывала дверь в его кабинет. В театре все меняется быстро!
Утром, когда в хоровом классе только-только началась распевка, в служебные двери театра вошла высокая, очень худенькая и сутулая девушка с короткой челкой и розовым, как у котенка, носом.
– Зябко сегодня? – спросил охранник и улыбнулся.
Она не ответила ни на вопрос, ни на улыбку. Замерзшими и тоже розовыми пальцами крутила диск внутреннего телефона. Назвала имя, фамилию.
– Хор в классе, – ответили ей. – Перезвоните позже.
Девушка стянула шапочку и уселась на стул для случайных посетителей, как птица на жердочку.
Вале в этот день делали очередную примерку – громадное платье Мартыновой висело на ней, как штора, и теперь в костюмерном цехе спешно шили новый Татьянин гардероб. Костюмерша – кругленькая и блестящая, как сырная голова, прежде любила Валю, но к переходу ее в солистки оказалась, как и все, не готова. Впрочем, в отличие от прочих обитателей театра, костюмерша высказывала свое недоумение вслух, а не колола девочку булавками и не забывала подрубить подол.
– Ну и какая из тебя артистка, – пыхтела костюмерша, набрав полон рот булавок. Валя зачарованно следила, как они скрываются одна за другой в тяжелой ткани будущего платья. – Ни стати, ни лица… Им, конечно, виднее, – костюмерша кивнула в сторону кабинета Веранды, – но я таких артисток еще ни разу не видела. Только рази в цирке… – Костюмерша хохотала с булавками во рту, и Валя боялась, вдруг проглотит?
Соседки по гримерке убежали сразу после репетиции – Кротович подрабатывала рекламным агентом, Шарова нянчилась с внуком. Изольда взяла Валю за плечи:
– Познакомься.
На месте Шаровой сидела незнакомая девушка, которую Валя почему-то знала. Или, во всяком случае, много раз видела.
– Моя внучка, Лилия.
Девушка кивнула, и Валя вспомнила, где она видела это нежное, но властное личико. Портрет молодой Изольды из старого альбома! Лилия была похожа на бабушку так, словно в процессе ее появления на свет не были замешаны другие люди, как будто она отпочковалась от Изольды неестественным образом и повторяла теперь каждую ее черту, за исключением цвета волос. Лилия была темной масти, Изольда, как подобает, белокурой, но это неважно, подумала Валя, разглядывая новоявленную внучку, как фотографию.
– Лилия будет петь у нас в хоре, – сказала Изольда. – Вводится с завтрашнего дня.
Глава 20. Умница
Согрин ждал старости, как заключенный ждет освобождения, солдат – дембеля, а девушка – свадьбы. Ждал, когда ангел махнет крылом – поехали!
Татьяна пила вино, читала книги и видела сны.
Однажды ей приснилось, что она звонит домой любимому. Звонит из театра – внизу на вахте есть старый телефонный аппарат, руки после него пахнут железом. Трубку в квартире Согрина берет неведомая мать Евгении Ивановны и начинает ласково говорить с Татьяной, объясняя, что Женечка и Согрин ушли в оперный.
– Знаете, – лепечет старушка, – я так рада, что они куда-то вместе пошли. А вы рады за них?
Там же, во сне, Татьяна выбежала на улицу, оттолкнулась ногой от тротуара и взлетела. Она летела рядом с собственным окном и видела за стеклом саму себя в слезах, с бутылкой и книгой. Потом она поднялась еще выше и на облаке над крышей обнаружила хмурого слежавшегося ангела. Ангел почесал спину, отщелкнул в сторону пожелтевшее, как из подушки, перо и спросил:
– А зачем тебе дали крылья, если ты летаешь так редко?
Татьяна испугалась и начала падать, ангел ворчал и ерзал на облаке, будто кот, пытающийся найти себе удобное место.
Наутро Татьяна силой затолкала себя в троллейбус и высадила на площади, где стоял новый, отменно уродливый памятник, цвели клумбы и работал фонтан. Татьяна разглядывала прохожих и вспоминала слова Согрина: однажды он сказал, что хочет стать таким же, как все, – просто жить и не мучиться красками… В тот день на площади, над горькими и пыльными цветами Татьяна поняла, что больше не будет пить. Будто бы это была чужая воля, чье-то желание, которое требовалось выполнить собственными руками… За два часа до вечернего спектакля она вылила все вино, припрятанное в разных уголках квартиры, и пела тем вечером, как будто в последний раз или, наоборот, в самый первый. Она сама слышала свой голос – тот, который ни о чем не спрашивает, но о котором ее саму обязательно однажды спросят.
Вечером Оля сказала матери:
– Тебе звонил мужик.
Бабушка возмутилась:
– Как ты смеешь быть такой грубиянкой! Я запрещаю тебе ходить к этим соседям, поняла меня? Ишь, нахваталась! Еще художники называются!
– Что плохого в слове "мужик"? – удивилась Оля.
А Татьяна спросила:
– Какой мужик?
Илья, книжный друг, вернулся из заключения, и первое, о чем он спросил Татьяну по телефону – что она сейчас читает? Татьяна позвала его в гости, ждала паренька-книготорговца, а пришел вместо него мужчина-писатель.
После освобождения Илья каждую минуту переживал торжественно и радостно, а перемены в стране, которых страдающая Татьяна почти не заметила, воспринял как личный подарок. Счастливый, сияющий ясной лысиной Илья ничем не напоминал Согрина, и с ним Татьяна могла говорить, не опасаясь споткнуться на очередной ступеньке. Согрина Татьяна любила, а Илью нет, поэтому она исцелялась, кормилась его теплотой и заботой. Превращение в писателя выглядело игрой, и только когда Илья впервые принес вместо чужой книжки свою собственную, с автографом, диагонально расчертившим страницу, стало ясно, что игра закончилась. Татьяна долго не решалась взяться за эту книгу, ходила вокруг нее кругами и думала, что в рукописи спрятаться невозможно, и если близкий человек вдруг стал писателем, для нас он будет торчать из книги, как из выросшей одежды, узнаваться и проговариваться, а Илья в считанные дни стал для Татьяны близким человеком. Он любил ее спокойно, терпеливо, и это чувство ничем не походило на красочное, судорожное обожание Согрина. Не пламя, а ровное тепло – на таком можно готовить пищу и согревать одежду.
Брат Ильи, свергнутый царь Борис Григорьевич, по ходу общественных перемен тоже сменил занятие и, вернувшись с зоны годом раньше, открыл в городе книжное издательство. В отличие от брата, Борис не слишком любил читать. По старой застойной привычке он считал книги удачным помещением капитала, но если прежде речь шла о спекуляции, то теперь – о книгоиздательской деятельности. В память о знаменитом однофамильце Борис Григорьевич Федоров назвал издательство словом "Первопечатник" и довольно быстро растолкал плечами незакаленных тюрьмой конкурентов. Книга Ильи появилась на свет как раз в "Первопечатнике" – Борис Григорьевич имел традиционные представления о братских отношениях и, не знакомясь с рукописью, поставил без проволочек в план роман Ильи Федорова "Редкое слово" (твердый переплет, белая бумага, щедрый тираж). "Иначе нельзя, – с царским великодушием думал Борис Григорьевич, – ведь даже если Илюха написал полную мутоту, я все равно буду его печатать". Брат у Бориса был всего один, а денег – много.
Илья между тем надеялся, что Борис внимательно прочел рукопись: он не сомневался, что для издателя важен прежде всего текст, а только потом – его автор. Сам Илья придерживался именно такого взгляда на литературу, но вот Татьяне, к примеру, казалось, что вместо романа она будет читать мысли своего друга и бродить по его душевным закоулкам самым бесцеремонным образом.
В конце концов она все-таки открыла эту книгу. Была летняя ночь, мама и Оля спали рядом на диване, как воплощение ее прошлого и будущего. От соседки сверху неслись веселые пьяные песни, Татьяна читала роман Ильи – уже успевшую запылиться книгу. Читала до самого утра – удивленно, радостно, счастливо.
А потом пришло утро, а утром жить уже не так страшно.
Как всякий творец, Илья был подозрителен и недоверчив:
– Ты хвалишь меня потому, что не хочешь обидеть? Или считаешь, что мне нужна поддержка? Так ты не бойся, скажи правду.
Ему не хватало подробностей.
Но Татьяна не умела хвалить развернуто. Даже в театре, когда коллега удачно споет, а вдруг похвала покажется лестью? И это притом, что опера – не только объективное и невкусовое, но еще и коллективное искусство, и народ там, хоть и склочный, но все-таки способный радоваться друг за друга и признавать чужой талант.
– У нас все просто, – говорила Татьяна. – Когда есть голос, это слышно всем. А в литературе совсем другие правила, хотя бы потому, что разновидностей голосов здесь множество, и петь каждый может по-своему, и места хватает на всех… Так что я скажу только за себя – мне очень понравилась твоя книга, и это было как раз то, что мне сейчас нужно.
– Вот видишь, – растрогался Илья, – а говорила, хвалить не умеешь!