И вот я возвращаюсь на Восточное побережье, где в Сидерхёрсте, на Лонг-Айленде, живут мои дядя с тетей, и, получив от отца письмо, тут же перезваниваю ему и приглашаю родителей во время их ежегодного визита пожить у меня, вместо того чтобы останавливаться в гостинице. Разумеется, двухкомнатная квартира на Западной Семьдесят пятой улице мне не принадлежит, я снял ее - с мебелью - по объявлению в "Таймс", снял у молодого актера, отправившегося попытать счастья в Голливуде. На стенах в спальне висят кроваво-красные ковры, флакончики духов выстроились длинной шеренгой на полочке в ванной, а в коробках, которые я обнаруживаю в глубине платяного шкафа, хранится с полдюжины париков. Из любопытства я примеряю парочку и нахожу, что в таком виде похож на сестру моей матери.
Вскоре после того, как я перебираюсь на съемную квартиру, глубокой ночью у меня звонит телефон.
- А где Марк? - спрашивает мужской голос.
- Он в Калифорнии. Вернется через два года.
- Ага, понятно. Что ж, передай ему, парень, что Уолли в городе.
- Но его-то самого нет! А у меня есть его калифорнийский адрес.
Я начинаю диктовать адрес, но голос - теперь грубый и раздраженный - не дает мне закончить:
- А ты тогда кто такой?
- Жилец.
- Вот как это, значит, теперь называется у вас, у вафлистов! Ну и как же ты выглядишь, дружок? У тебя тоже большие голубые глаза?
Когда подобные звонки успевают мне надоесть, я меняю номер телефона, однако преследования и приставания возобновляются - уже по домофону, по которому мне можно позвонить из холла этого большого кирпичного здания.
- Передай своему маленькому дружку..
- Марк в Калифорнии; вы можете связаться с ним по тамошнему адресу.
- Ха-ха-ха, хорошая шутка. А как тебя самого зовут, солнышко? Дай я на тебя полюбуюсь, может, мы и поладим.
- Послушайте, Уолли, оставьте меня в покое! Его нет. Он уехал.
- А тебе тоже хочется, чтобы побольнее?
- Слушай, вали отсюда.
- Валить? А кого ты прикажешь повалить? Может быть, наоборот, поставить?
Мужик убежден в том, что я с ним флиртую.
Ночами, когда я особенно остро страдаю от одиночества, когда мало-помалу начинаю разговаривать с самим собой и с отсутствующими собеседниками, мне порой приходится подавлять в себе желание позвонить по домофону с мольбой о помощи. Останавливает меня не столько очевидная бессмысленность подобной затеи, сколько страх перед тем, что в то самое мгновение, когда на централь в холле поступит мой SOS, там непременно окажется кто-нибудь из соседей или, хуже того, Неугомонный Уолли; выходит, боюсь я не того, что мне не окажут помощи, а как раз того, что мне ее смогут и захотят оказать, то ли терпеливый любитель однополых игрищ, то ли вызванная соседями из Бельвью карета скорой помощи. Поэтому я предпочитаю зайти в ванную, плотно закрыть за собой дверь и, придвинув вплотную к зеркалу свое изможденное лицо, вглядеться в него попристальнее. "Пусть придет хоть кто-нибудь желанный! Хоть кто-нибудь! Хоть кто-нибудь!" Вот что я твержу, как мантру, порою несколько минут подряд в надежде хорошенько выплакаться, призвав, пусть ненадолго, полную опустошенность и отсутствие каких бы то ни было желаний. Разумеется, я еще не настолько сошел с ума, чтобы верить, будто подобные заклинания в закрытой ванной и впрямь побудят кого-нибудь желанного отозваться на мою мольбу. Да и кто бы это мог быть? Знай я, с кем мне хочется встретиться, не пришлось бы таращиться в зеркало, я всегда мог бы написать этому человеку или позвонить. "Пусть придет хоть кто - нибудь желанный!" - так я взываю, а в результате прибывают мои родители.
Я поднимаю по лестнице их чемоданы, поскольку папины руки заняты переносным холодильником, на полках которого аккуратно расставлены пластиковые контейнеры с кошерными супами - капустным, с клецками, с фрикадельками и с курой, общим числом примерно в две дюжины; все супы заморожены, каждый контейнер снабжен аккуратной наклейкой. Уже в квартире мама извлекает из сумочки конверт с подчеркнутой красным надпечаткой прописными буквами ДЭВИД. В конверте содержатся - напечатанные на гостиничной машинке - подробнейшие инструкции, какое блюдо сколько размораживать, сколько потом разогревать и до какой именно температуры доводить.
- Прочитай, - велит она мне, - и посмотрим, не возникнет ли у тебя вопросов.
- А ты не против, - встревает папа, - если он прочитает это после того, как ты снимешь пальто и присядешь?
- При чем тут это? - возражает она.
- Ты устала.
- Дэвид, у тебя хватит места в холодильнике? Я ведь даже не знаю, какой у тебя холодильник.
- Места там полно, - легкомысленно отвечаю я.
Но когда я открываю холодильник, мама вскрикивает так, словно ей полоснули ножом по горлу.
- Что это? - негодует она. - Это всё?.. А поглядите-ка на этот лимон, он же старше меня! Чем ты питаешься?
- Главным образом тем, что подают в забегаловках.
- А твой отец еще твердил мне, что я переусердствовала!
- Ты устала, - говорит папа, - и ты действительно переусердствовала.
- Но я же так и знала, что он о себе не думает!
- Это тебе самой, - говорит папа, - лучше бы подумать о себе.
- А в чем дело? - вмешиваюсь я в их спор. - Что с тобой?
- У меня легкий плеврит, а твой отец решил устроить из него тяжелую драму. Немного болит спина, когда я долго вяжу. А все деньги на врачей и на анализы просто-напросто выброшены в помойку.
Ей еще неизвестно (и мне тоже - я узнаю это позже, наутро, когда папа, собравшись за свежей сдобой к завтраку и газетами, предложит мне составить ему компанию и поведет меня на прогулку к Вест-Энд-авеню, где мы когда-то останавливались у Ларри с Сильвией) - ей еще неизвестно, что она умирает от рака, который развился из самого обыкновенного панкреатита. Узнав об этом, я понимаю слова из отцовского письма: "Может быть, если мы остановимся у тебя в первый и в последний раз…" Но если мама ни о чем не догадывается, откуда у нее возникло внезапное желание посетить места, где она не была десятки лет? Я почти не сомневаюсь в том, что она все знает и разыгрывает этот фарс неведения специально для мужа, чтобы он не заподозрил ее осведомленности. Так они скрывают друг от друга страшную правду; мои родители ведут себя как храбрые, но беспомощные дети… А как повести себя мне?
- Что значит "умирает"? - спрашиваю я у него на обратном пути.
У нас обоих слезы на глазах. Папа собирается с мыслями.
- Ничего не известно, - говорит он мне наконец, - это-то и есть самое скверное. Пять недель, пять месяцев, пять лет, пять минут! Каждый врач называет свой срок.
Когда мы возвращаемся, мама вновь спрашивает у меня:
- А ты повезешь нас в Гринич-Виллидж? Поведешь в музей "Метрополитен"? Когда я работала у мистера Кларка, одна из девушек хвастала тем, какую замечательную лапшу с зеленью подают в каком-то итальянском ресторанчике в Гринич-Виллидж. К сожалению, я забыла название. Может быть, "Тони"? Эйб, может итальянский ресторанчик называться "Тони"?
- Солнышко мое, - отвечает папа голосом, заранее севшим от горя, - "Тони" или не "Тони", но ведь прошло столько времени. Этого ресторанчика наверняка уже нет.
- А мы посмотрим! А что, если есть? Попытка не пытка. - И столь же весело мать обращается ко мне: - Знал бы ты, Дэвид, как мистер Кларк любил Музей современного искусства! Когда его сыновья подросли, он каждое воскресенье водил их туда полюбоваться замечательными картинами.
Я сопровождаю их повсюду: и посмотреть на прославленные полотна Рембрандта в "Метрополитен", и поискать ресторанчик "Тони", где подают чудесную лапшу с зеленью, и нанести визит самым близким и дорогим друзьям (кое-кого из них я не видел уже лет пятнадцать, что не мешает им при встрече целовать и тискать меня так, словно я все еще маленький мальчик, зато чуть погодя обращаться ко мне как к университетскому профессору с серьезными вопросами, допустим о международном положении); мы, как встарь, отправляемся в зоопарк, в планетарий и, наконец, в паломничество к святому месту, где мама работала секретарем-референтом у мистера Кларка. Плотно позавтракав в Чайна-тауне, мы стоим зябким воскресным днем на углу Бродвея и Уолл-стрит, и мама, как всегда, принимается вспоминать годы, отданные службе в конторе, но с таким простодушием, что в ее восторгах нет ни малейшего вызова. А я думаю о том, насколько иной была бы ее жизнь, выпади ей на долю так и остаться одной из конторских "барышень", старых дев, обожающих начальника как символического отца и по большим праздникам вживающихся в роль "тетушек" при его потомстве. Избавленная от вечной неразберихи семейного пансионата, она наверняка чувствовала бы себя куда увереннее, жила бы в полном согласии со своим стремлением к умеренности и аккуратности, а не вымаливала бы у собственных принципов прощения за все, что творится вокруг. С другой стороны, тогда в ее жизни не было бы моего отца, не было бы меня - нас (именно нас) просто-напросто не было бы. А если бы, а если бы… А если бы что? У нее рак.
Ночами они спят на широкой кровати у меня в спальне, а я ворочаюсь под одеялом без сна на диване в гостиной. Моей мамы скоро не станет - вот о чем я думаю. И ее последним воспоминанием о единственном сыне так и останется его непутевое и, по сути дела, бесприютное существование с вечно пустым холодильником, где только и сыщешь что засохший лимон! Ах, с каким отвращением, с каким раскаянием перебираю я в мозгу целую серию ошибок (а вернее, разбираюсь с одной-единственной ошибкой, которую, сам не зная зачем, допускаю вновь и вновь), в результате которой родители остановились у меня. Почему бы - вместо того чтобы враждовать, вместо того чтобы доставлять друг дружке все новые поводы для непримиримой ненависти - нам с Элен не составить столь же идеальную, как мои родители, пару, почему не попытаться жить не друг против друга, а друг для друга? Неужели это так трудно? Ведь ни меня, ни ее человеком безвольным не назовешь! И разве не следовало с самого начала сказать ей: "Послушай, давай оставим этого ребенка!" Лежа без сна и прислушиваясь напоследок к мирному похрапыванию мамы, доносящемуся из соседней комнаты, я пытаюсь проникнуться новой решимостью: я должен покончить с этим бессмысленным существованием, и я с ним непременно… и вдруг, совершенно неожиданно я вспоминаю Элизабет с медальоном на шее и с рукой в гипсе (давным - давно снятом). Вот из кого получилась бы замечательная женушка для моего овдовевшего отца! Но в отсутствие Элизабет как мне ему помочь? Как он будет жить, оставшись в одиночестве, за что уцепится, чтобы выжить? Ах, но почему же на одном краю жизни обязательно оказываются Элен и Биргитта, а на другом - половинка засохшего лимона в холодильнике!
Когда часы бессонницы заканчиваются (хотя мне кажется, будто они не закончатся никогда), все мои безутешные мысли слипаются в комок одного-единственного, ничего не значащего, не постижимого умом слова, и это слово никак не отпускает меня. Чтобы освободиться от безвкусного гнета, я принимаюсь бешено вертеться на диване. Странное чувство завладевает мной: то ли мне недавно вкатили порцию обезболивающего и его действие начинает сказываться, то ли, наоборот, общий наркоз постепенно сходит на нет и я медленно и со страхом прихожу в себя под ослепительными лампами операционной (такое было со мной единственный раз, в двенадцать лет, когда мне удалили аппендикс), и это состояние длится до тех пор, пока набравшее силу и смысл слово не превращается в читаемый слева направо набор литер на клавишах, на которые нужно опустить кончики пальцев, готовясь печатать на пишущей машинке, чему учила меня когда-то на гостиничном электрическом "ремингтоне" мама. Но сейчас, когда мне уже известна эта абракадабра, не имеющая ничего общего с алфавитом, дело обстоит еще хуже, чем прежде. Ибо теперь мне кажется, что это и впрямь самое настоящее слово, заряженное страданием и живущее своей собственной жизнью. Но и моим страданием, но и моей жизнью тоже. И вдруг я вижу себя в яростной схватке с отцом за право высечь на мамином могильном камне ту или иную эпитафию: он настаивает на ее имени, а я - на бессмысленном наборе букв, представляющем собой визитную карточку профессиональной ремингтонистки.
Заснуть мне не удается. Интересно, думаю я, вернется ли ко мне когда-нибудь сон? Все мои мысли или совершенно элементарны, или непоправимо безумны, и через какое-то время я перестаю отличать вторые от первых. Вдруг мной овладевает желание войти в спальню и улечься вместе с родителями. Мысленно я проигрываю, что из этого выйдет. Чтобы избавить папу с мамой от замешательства, я поначалу присяду на краешек кровати и тихо поговорю с ними об их незабываемом прошлом. Глядя сверху вниз на родные лица, на их головы, покоящиеся на свежих наволочках, на одеяло, одно на двоих, которым они укрываются чуть ли не до подбородка, я напомню им, сколько воды утекло с тех пор, как мы, все трое, провели ночь под одним одеялом. Дело было в летнем домике на берегу Лейк-Плесида, помните? Не забыли, какая крошечная там была комната? Как спичечный коробок! А когда это было - в сороковом году или в сорок первом? И, если не ошибаюсь, папа заплатил за ночлег ровно доллар. Мама тогда решила, что на пасхальные каникулы мне надо непременно посмотреть на Тысячу островов и на Ниагарский водопад. Туда-то мы и отправились в нашем "додже". Помнишь, мама, ты еще рассказала нам, что мистер Кларк каждое лето возит своих маленьких сыновей в Европу? Помнишь все свои рассказы о вещах, о которых я ни сном ни духом не ведал? Помнишь, как я и вы двое разъезжали повсюду перед самой войной в нашем маленьком "додже"… И тут, когда они оба уже будут вовсю улыбаться, я скину халат, юркну в постель и устроюсь между папой и мамой. И, прежде чем она умрет, мы проведем целую ночь и еще утро, обнимая друг друга. И никто никогда не узнает об этом, кроме доктора Клингера. Да и не наплевать ли мне на то, что он - или еще кто-то - об этом подумает?
Ближе к полуночи в дверь звонят. На крошечной кухоньке я подхожу к домофону и, убавив громкость до минимума, спрашиваю:
- Кто там?
- Сантехник, солнышко. В прошлый раз я не застал тебя дома. Как там у тебя с краном? Из него не течет?
Я ничего не отвечаю. Отец в домашнем халате входит в гостиную.
- Это знакомый? В такой час?
- Да так, один клоун.
Звонок меж тем надрывается как оглашенный.
- В чем дело? - кричит мама из спальни.
- Ни в чем, мама. Спи спокойно.
Я решаю все же сказать пару ласковых в домофон:
- Вали отсюда, или я вызову полицию.
- Давай вызывай! Я не делаю ничего противозаконного, миленок. Почему бы тебе не впустить меня? Я ведь не плохой мальчик. Я очень плохой.
У папы, который уже стоит рядом со мной и все слышит, по лицу разливается заметная бледность.
- Папа, - говорю я ему, - не бери в голову и возвращайся в постель. Это же Нью-Йорк! Здесь такое бывает.
- Ты с ним знаком?
- Нет.
- Так почему же он приходит к тебе? Почему разговаривает с тобой в таком тоне?
Замешкавшись с ответом, я нарываюсь на новый звонок в дверь. Уже в изрядном раздражении я объясняю отцу:
- Потому что парень, у которого я снял эту квартиру гомосексуалист. И, насколько я могу судить, сейчас сюда ломится один из его дружков.
- А он еврей?
- Ты имеешь в виду владельца квартиры? Да, он еврей.
- О господи, - вырывается у папы, - так чего ж ему не хватает?
- Полагаю, мне нужно спуститься и разобраться.
- В одиночку?
- Да уж как-нибудь справлюсь.
- Ум хорошо, а два лучше. Не будь идиотом. Я спущусь с тобой.
- Папа, в этом нет ни малейшей надобности.
- Ну а теперь в чем дело? - кричит из спальни мама.
- Ни в чем, - отвечает ей муж. - Дверной звонок заело. Мы сейчас спустимся и починим.
- В такой час?
- Мы на минуту. Ты только смотри не вставай. - А мне отец шепчет: - У тебя есть трость, или бита, или что-нибудь в этом роде?
- Ничего такого.
- А что, если он при оружии? Но зонтик-то у тебя хотя бы есть?
Звонки меж тем прекращаются.
- Должно быть, он ушел, - говорю я.
Отец прислушивается.
- Ушел, - повторяю я. - Точно ушел.
Но папе уже совершенно расхотелось спать. Прикрыв дверь в спальню ("Ш-ш-ш, - шикает он на жену, - все в порядке, спи спокойно!"), папа садится на стул напротив моего дивана. Мне слышно, как бурно он дышит, собираясь с мыслями перед тем, как заговорить. Я и сам в напряжении. Прислонившись к подушке напряженной прямой спиной, я жду нового звонка в дверь буквально в любое мгновение.
- Скажи-ка мне, а ты сам… - Папа прокашливается. - Не замешан ни в чем предосудительном? Ни в чем, чего тебе не хотелось бы мне поведать…
- Не говори глупостей!
- Потому что, Дэви, ты покинул отчий дом семнадцать лет назад и с тех пор находишься под самым дурным влиянием.
- Нет, папа, ни под чьим влиянием я не нахожусь.
- Но мне хочется задать тебе вопрос. Только ответь на него честно.
- Договорились.
- Вопрос не об Элен. Я никогда не спрашивал тебя о ней и не хотел бы касаться этой темы сейчас. Я всегда относился к ней как к невестке. Разве я, разве мы с твоей матерью не относились к ней с предельным уважением?
- Это правда.