Профессор Желания - Рот Филип 14 стр.


- Мне приходилось прикусывать себе язычок. Нам не хотелось настраивать ее против себя. Вплоть до сегодняшнего дня ей абсолютно не в чем нас упрекнуть. С учетом всех привходящих обстоятельств мы вели себя, думается, безупречно. Я ведь и вообще либерал, сынок, а в политике даже больше чем либерал. Известно ли тебе, что в двадцать четвертом году на выборах губернатора штата Нью-Йорк, самых первых выборах, в которых мне довелось участвовать, я голосовал за Нормана Томаса? В сорок восьмом я проголосовал за Генри Уоллеса, что не имело никакого значения, да и вообще было ошибкой, но примечателен тот факт, что я - наверняка единственный из всех владельцев гостиниц в Америке - проголосовал за кандидата в президенты, которого все считали коммунистом. Что не соответствовало действительности, но не в этом суть. Главное, что меня никак нельзя назвать человеком ограниченным. И никогда нельзя было. Ты знаешь - а если не знаешь, то тебе следует это знать, - я никогда ничего не имел против гоек. Гойки - это элементарный жизненный факт, и от него никуда не денешься, даже если еврейским родителям хочется, чтобы их сыновья брали в жены евреек. Да и с какой стати я должен возражать? Я верю в то, что представителям всех рас и религий надлежит жить в мире и согласии, и тому обстоятельству, что ты женился не на еврейке, мы с твоей матерью никогда не придавали ни малейшего значения. В этом отношении мы держались практически безупречно. Что лично мне не нравилось и не нравится в твоей Элен, так это все остальное! Честно говоря, если хочешь знать, я за три года вашего брака просто - напросто лишился сна.

- Я, кстати, тоже.

- Вот как? Тогда какого черта ты не сорвался с этого крючка сразу же? Или на что вообще клюнул?

- Хочешь поговорить об этом? Именно об этом?

- Нет-нет, ты прав, к черту все это! Что касается меня, то я не слишком расстроюсь, если больше ни разу в жизни не услышу ее имени. Меня интересуешь только ты.

- Ну и о чем же ты хотел спросить?

- Дэвид, что это за тофринал стоит у тебя в аптечке? Большая такая бутылка, наполненная чуть ли не доверху? Зачем ты пьешь эту пакость?

- Это антидепрессант. И вообще-то он называется тофрантил.

Отец шипит. Отвращение, досада, страх, нежелание поверить в очевидное - вот что означает это шипение, услышанное мною впервые в те незапамятные времена, когда папе пришлось рассчитать официанта, потому что тот мочился под себя и запах мешал спать всей ютящейся в мансарде прислуге.

- А почему он тебе понадобился? Кто посоветовал тебе портить свою кровь, подмешивая в нее такую дрянь?

- Мой психиатр.

- Ты что, ходишь к психиатру?

- Да.

- А это-то зачем?

- Чтобы остаться на плаву. Чтобы разобраться с самим собой. Чтобы обрести собеседника… которому можно доверять.

- Не собеседник тебе нужен, а собеседница! Тебе нужна жена! Жены для того и созданы, чтобы было с кем поговорить. Но на этот раз настоящая жена, а не мотовка, которая, должно быть, оставляла в салонах красоты всю твою профессорскую зарплату. Все это, сынок, как-то не по - людски. Люди так не живут. Походы к психиатру, сильнодействующие лекарства, мужчины, ломящиеся в дверь днем и ночью, мужчины, которых и мужчинами-то не назовешь…

- Тут уж ничего не поделаешь.

- Что значит "ничего не поделаешь"? Очень даже поделаешь!

- Нет-нет… - Я стараюсь говорить потише. - Все дело в маме.

Поднеся руку к глазам, он беззвучно плачет. А другую руку сжимает в кулак и показывает его мне, однако этот жест не таит угрозы.

- Вот как я держу свою жизнь! И всегда держал! Без психиатров, без таблеток-шмаблеток! Я человек, который никогда ни за что не сдается!

И вновь звонок в дверь.

- Забудь об этом, папа. Пусть трезвонит. Рано или поздно ему надоест и он уйдет.

- Уйдет, а потом вернется? Да я череп сейчас ему раскрою, и уж тогда, поверь мне, он уйдет действительно!

Тут открывается дверь спальни и в проеме вырастает мама в ночной рубашке.

- Кому это ты собираешься раскроить череп?

- Одному паршивому пидору, который пристает к нашему сыночку!

Звонок наяривает азбукой Морзе: два коротких и один длинный, два коротких и один длинный. Уолли наверняка пьян.

У моей миниатюрной мамы и у самой теперь слезы на глазах.

- Ну и часто такое бывает? - спрашивает она.

- Да нет, не часто.

- Но почему ты не заявишь на него в полицию?

- Потому что пока копы приедут, он успеет убраться восвояси. Да и не хочется впутывать в такие дела полицию.

- Но ты клянешься, - спрашивает папа, - что с ним не знаком?

- Клянусь.

Мама проходит в гостиную и подсаживается ко мне на диван. Берет меня за руку и легонько стискивает ее. Втроем - мать, отец и сын - мы внимаем дверному звонку, как звонящему по нам колоколу.

- А знаешь, чем можно окоротить этого сукина сына раз и навсегда? - спрашивает у меня отец. - Крутым кипятком!

- Эйб! - восклицает мама.

- Но кипяток поставит этого мерзавца на место.

- Папа, не принимай близко к сердцу!

- А ты не делай вид, будто тебе всё как с гуся вода! Какого черта ты вообще якшаешься с подонками?

- Но я с ними не якшаюсь.

- Почему же тогда ты поселился в таком месте, куда они могут заявиться запросто, да еще и пристать к тебе? Тебе мало других неприятностей?

- Успокойся, пожалуйста, - вмешивается мама. - Наш мальчик не виноват в том, что этот маньяк сюда трезвонит. Здесь такое бывает. Он же тебе объяснил. Это Нью-Йорк.

- Так и что, если Нью-Йорк, надо зарывать голову в песок? Звонарь! - Отец вскакивает со стула, подбегает к домофону, орет: - Эй ты! Прекрати! Немедленно! Я его отец!

Гладя мать по руке (уже тоненькой как спичка), я шепчу ей:

- Да ладно, мама, не волнуйся, он этого все равно не сделает. Да и тот, внизу, не станет его дожидаться.

-.. А если хочешь ожог третьей степени, будет тебе ожог третьей степени! Найди себе такого же, как ты, и занимайся с ним чем хочешь, а к моему сыну не смей и на пушечный выстрел приближаться!

Мать умерла двумя месяцами позже, в кингстонской больнице. После похорон и поминок, когда гости уже разъехались, папа напоминает мне, чтобы я не забыл взять с собой и съесть все заготовленное впрок из их огромного холодильника. Как-никак, говорит он, это последнее, что состряпала на земле твоя мать. Она сделала это всего месяц назад.

- А ты, папа? Что ты теперь будешь есть?

- Я привык питаться на скорую руку еще до того, как ты появился на свет.

- Папа, а как ты вообще собираешься жить один? И каково тебе придется в сезон отпусков? Чего ради ты всех разогнал? Не надо храбриться. Оставаться один ты все равно не сможешь.

- За самим собой я, положим, прекрасно присмотрю. Ее уход не застиг никого из нас врасплох. Пожалуйста, возьми эту стряпню. Возьми ее всю. Ей этого хотелось. Она говорила, что стоит ей вспомнить твой пустой холодильник, как у нее мурашки по спине бегают. Она все это для тебя наготовила, - его голос предательски дрожит, - и только после этого смогла нас оставить.

Он начинает всхлипывать. Я обнимаю его за плечи.

- Никто не понимал ее, - говорит он, плача. - Наши постояльцы - уж в последнюю очередь. Она была хорошим человеком, Дэви. По молодости интересовалась всем, буквально всем. Нервной она становилась только на самом пике курортного сезона, когда все выходило у нее из - под контроля. Вот из-за этого над ней и посмеивались. А помнишь зато наши зимы? Тишину и покой? Наши маленькие семейные радости? Помнишь письма, которые мы зачитывали вслух зимними вечерами?

И тут, впервые с прошлого утра, когда она умерла, меня прошибает слеза. Слова о письмах служат спусковым механизмом.

- Конечно помню, папа, я все помню!

- Вот когда, сынок, твоя мама была самой собой. Только кто знал ее настоящую?

- Мы с тобой!

Но отец, грозно всхлипнув, повторяет:

- Кто знал ее настоящую?

Пластиковые контейнеры с замороженной пищей - их на самом деле совсем немного - входят в хозяйственную сумку, а ее папа подносит к моей машине.

- Возьми и съешь на память!

И вот я возвращаюсь в Нью-Йорк с полудюжиной пластиковых емкостей, и все они надписаны одинаково: "Язык с изюмной подливкой по знаменитому бабушкиному рецепту, на две персоны".

Через неделю я вновь еду в наш горный округ, на сей раз - вместе с дядей Ларри, забрать отца в Сидерхёрст, где он, как предполагается, поживет у брата с женою. Именно поживет, твердит папа, пока мы укладываем его чемодан в машину, поживет, пока не выйдет из ступора. Он не сомневается в том, что всего через несколько дней вновь станет самим собою. Просто ему надо взять себя в руки - и так оно и будет.

- Я с четырнадцати лет зарабатываю себе на хлеб насущный. Такого, как я, голыми руками не возьмешь.

- Пристегнись, мы уже отправляемся.

Помимо всего прочего, стоит зима, а значит, резко возрастает риск пожара. Конечно, сторож с женой никуда не денутся, но в отсутствие хозяина отцовская гостиница вполне может сгореть дотла.

Что правда, то правда: десятки таинственных пожаров прокатились по заброшенным гостиницам и мотелям с тех пор, как здешние края утратили славу модного летнего курорта среди нью - йоркских евреев (а произошло это примерно в ту пору, когда я поступил в колледж), но поскольку папе с мамой даже в эти трудные годы удалось сохранить остатки стареющей клиентуры и гостиница открывалась каждое лето, а ее окрестности выглядели живописно-ухоженными, отец никогда всерьез не опасался происков поджигателей. И вот сейчас, когда мы спускаемся с гор в долину, он только о них и думает. Поименно перечисляет мне и своему брату имена главных подозреваемых (лично им), тридцати - и сорокалетних, как он выражается, негодяев.

- Нет и нет, - отвечает он дяде Ларри, уже успевшему предложить стандартную версию происходящих несчастий, - нет, это даже не антисемиты! Поджигатели для такого слишком глупы. Просто жалкое местное отребье, место которому в сумасшедшем доме. Они пускают красного петуха просто для потехи. А если наша гостиница сгорит, знаете, кого обвинят в поджоге? Я видел такое уже десяток раз. Меня! Заявят, будто я позарился на страховку. Мол, раз уж жена моя умерла, я решил сделать ноги. И пламя позора спалит мое безупречно доброе имя! А есть у меня и другое подозрение. Я часто думаю: а что, если дома поджигают наши пожарные? Они ведь у нас добровольцы. Лень им сидеть без дела, а ведь как славно облачиться в доспехи, взять брандспойты и с ветерком прокатиться по горам на пожарной машине.

Даже после того, как его с комфортом устраивают в бывшей детской Лоррейн, отец не перестает тревожиться за судьбу маленькой империи, воздвигнутой его потом и кровью. Каждую ночь, разговаривая с ним по телефону, я пытаюсь успокоить его, а папа отвечает, что лишился сна из-за страха перед поджогом. Да и другие мысли волнуют его по-прежнему.

- А что этот педик? Отстал от тебя наконец?

- Отстал. - Кто-нибудь назвал бы это ложью во спасение.

- Вот видишь! Стоило хорошенько пригрозить ему… К несчастью, попадаются люди, которых ничем, кроме грубой физической силы, не проймешь, - говорит мой отец, ни разу в жизни никого и пальцем не тронувший.

- А как там дядя Ларри и тетя Сильвия?

- Чудесно! Лучше быть не может! Буквально через слово твердят: "Оставайся у нас насовсем!"

- Что ж, это звучит обнадеживающе, - говорю я ему.

Нет, отвечает он, ничего в этом нет хорошего. Но еще десять дней - и пройдет первая боль утраты, мне станет полегче. Наверняка станет. И тогда я вернусь домой, пока эта чертова гостиница не сгорела дотла.

Но проходит пять дней, потом еще пять, и вот, после воскресной автомобильной поездки вдвоем со мной (в ходе которой мы оба дали волю чувствам), отец соглашается-таки выставить "Венгерский Пале-Рояль" на продажу. Уронив голову на руки, он громко сетует:

- Но я ведь никогда никого и ничего не бросал!

- Послушай, папа, стыдиться тут нечего. Просто жизнь повернулась к нам таким боком.

- Но я не сдаюсь, - весь в слезах, уверяет он.

- А никто и не подумает, будто ты сдался, - отвечаю я по дороге домой к Ларри с Сильвией.

И на протяжении всего этого времени не проходит и ночи, чтобы я не вспомнил о девушке, с которой знался всего два месяца, причем давным-давно, двадцатидвухлетним сексуальным экспериментатором, о девушке с медальоном на шее, с портретом отца в медальоне. Я даже подумываю, не написать ли ей на стокгольмский адрес родителей, я даже поднимаюсь с постели и роюсь в бумагах в поисках этого адреса. Но сейчас Элизабет, конечно, давно уже замужем, родила двух-трех детей и наверняка не хочет обо мне и думать. Ни одна женщина на свете не думает обо мне, как минимум не думает обо мне с любовью.

Мой патрон Артур Шёнбрунн - красивый мужчина средних лет с прекрасными манерами, сочетающий неоспоримый шарм с завидной методичностью (и, строго говоря, самый привлекательный представитель академической среды из всех, с кем я знаком лично или кого хотя бы видел вживую), а вот жена его Дебора не вызывала у меня особого восторга даже в те дни, когда я, любимый аспирант Артура, частенько бывая у него дома, испытывал на себе ее замешенные на гостеприимстве чары. В те первые годы в Стэнфорде я, честно говоря, потратил немало времени, ломая голову над тем, что же все-таки привязывает человека столь безупречного, исполняющего свой долг так упорно и неустанно, а главное, принципиально противостоящего настойчивым попыткам привнести политиканство в университетскую жизнь, - что же все-таки привязывает его, высоконравственного и чрезвычайно совестливого, к женщине, чье главное развлечение - выставлять себя на людях кокетливой дамой полусвета, чья главная доблесть - безоглядная и бесстыдная "прямота"? Когда чета Шёнбрунн впервые пригласила меня отужинать втроем, я (как сейчас помню) ближе к концу вечера, проведенного в беседе, которая почти полностью сводилась к безудержной болтовне явно заигрывающей со мной Деборы, подумал: наверняка он чувствует себя с ней безумно одиноким. Эта первое знакомство с семейной жизнью покровительствующего мне профессора (и моей собственной будущностью) принесла мне, двадцатитрехлетнему, сплошное разочарование… Тем поразительнее прозвучало суждение Артура о его жене, высказанное буквально назавтра: "счастливый муж" завел речь об "удивительной проницательности", якобы присущей Деборе, о ее умении "схватывать самую суть проблемы". Наряду с этим разговором я вспоминаю и другой, имевший место несколько лет спустя, когда однажды мы с Артуром заработались допоздна, то есть заработался Артур, а я всего-навсего засиделся за письменным столом в безнадежных и бесплодных, как всегда, размышлениях о стадии безлюбого отчуждения, в которую вошли наши с Элен отношения, равно как и о том, что ни у меня, ни у нее не хватает смелости разрубить этот гордиев узел. Когда Артур заметил, что я подавлен больше обычного, он подступился ко мне с разговором и до трех утра не оставлял попыток уберечь меня от безумных решений, которые приходят в голову женатому мужчине, настолько несчастному, что он не отваживается вернуться к себе домой. Артур вновь и вновь напоминал мне, какая замечательная вещица эта моя работа о Чехове. Остается только подготовить ее к публикации отдельной книгой. Строго говоря, многие из тогдашних тезисов Артура довелось впоследствии подхватить и развить доктору Клингеру - во всем, что касалось меня, моей профессиональной деятельности и Элен. А я, поделившись с Артуром своими горестями и уронив голову на стол, просто-напросто разрыдался.

- Я догадывался, что дело обстоит скверно, - сказал мне Артур. - Мы с женой оба догадывались. Но как бы ни тревожила нас ваша судьба, мы не могли первыми завести разговор об этом. У нас достаточно жизненного опыта, чтобы знать наверняка: рано или поздно приходит день, когда меж друзьями не остается тайн. И все же порой мне хотелось подойти к вам, хорошенько встряхнуть и прикрикнуть: "Не будь таким идиотом!" Вы не можете себе представить, сколько раз мы с Деборой обсуждали все мыслимые и немыслимые способы избавить вас от этой страшной беды. Особенно мучает нас пропасть между блестящим молодым человеком, каким вы сюда приехали, и той душевной развалиной, в которую вас превратила супружеская жизнь. Но я не посмел бы словом или жестом выдать свои чувства, Дэвид, пока вы сами не обратились ко мне за помощью, а я сильно сомневался в том, что такое когда - нибудь случится. Вы легко сходитесь с людьми, но только до определенной черты, которую никогда не переступаете, а в результате сильнее страдаете от одиночества, чем иной нелюдим. В этом отношении вы, пожалуй, похожи на меня.

Ближе к концу его полуночного бдения надо мной - и впервые за всю историю наших отношений - Артур заговорил о своей личной жизни, заговорил так, словно мы сверстники и ровня. Оказывается, в двадцать с чем-то лет он, тогда младший преподаватель где-то в Миннесоте, тоже связался с "женщиной невротического деструктивного типа". Шумные скандалы на людях, два чудовищных аборта, отчаяние, столь глубокое, что он всерьез полагал, будто сможет выпутаться из безвыходной ситуации, только покончив с собой. Он показал мне маленький шрам на ладони - именно сюда ткнула его вилкой однажды за завтраком жалкая сумасшедшая библиотекарша, жить с которой он уже не мог, как не мог и расстаться… И все то время, что Артур пытался внушить мне надежду и подсказать решение на основе собственного несчастного опыта (решение, найденное им для себя), мне хотелось сказать ему: "Ну и что толку? Какой вам видится ваша нынешняя жизнь? Ваша Дебби вульгарна, ее так называемая живость притворна насквозь, ее кокетство бестактно, оно настраивает окружающих на игривый лад и, безусловно, мучает вас, и вообще, вся эта бравада ровным счетом ничего не значит, потому что ничего не стоит на кону… Тогда как Элен… О господи, Элен в сотню раз, в тысячу раз…" Разумеется, я не дал воли праведному гневу, не пробормотал ни слова, обидного и непростительного, о пошлости и душевной пустоте его жены, пошлости и душевной пустоте, особенно очевидных в сравнении с душевной цельностью, умом, очарованием, красотой и отвагой моей половины; в конце концов, чрезмерная любовь к жене была его пороком, а не моим, и если уж кого могла довести до гроба, то опять-таки его, а не меня.

И что же мне было делать - жалеть Артура, рыцарски преданного недостойной его женщине или, напротив, завидовать ему? А может быть, мой бывший ментор и нынешний благодетель отчасти лжец, а отчасти мазохист; а может быть, он ее просто любит? А может статься, игривая кошечка Дебби, которую и красавицей-то не назовешь, смазливая мордашка, никак не больше, - может статься, своим непорядочным поведением она привносит спасительное разнообразие, глоток свежего воздуха в благопристойную жизнь Артура, без которого он просто-напросто задохнулся бы?

Назад Дальше