Профессор Желания - Рот Филип 3 стр.


Как ни странно, все, что говорит мне Луи, даже в шутку или, наоборот, в порыве раздражения, идет в зачет того торжественно-мрачного действа, которое я называю "процессом познания самого себя". Его очевидная незаинтересованность в том, чтобы понравиться или угодить хоть кому-нибудь: родителям, факультетскому начальству, квартирной хозяйке, продавцам, лавочникам и уж подавно "буржуазным варварам", каковыми он именует наших однокашников, заставляет думать, будто он знаком с подлинными "реалиями жизни" куда лучше меня. Я ведь, знаете ли, из тех рослых парней с волнистыми волосами и волевым подбородком, которые становятся всеобщими любимцами еще в старших классах школы, и сейчас - вопреки всем усилиям - мне никак не удается избавиться от этой победной (и победительской) ауры. Особенно рядом с Луи, то есть по контрасту с ним, я такой аккуратный, такой опрятный, такой, если возникает малейшая необходимость, обаятельный и (сколько бы я ни клялся в противоположном) столь озабоченный своим внешним обликом и репутацией. Почему я не в силах превратиться хотя бы в такого вот Елинека, провонявшего жареным луком и высокомерно взирающего сверху вниз на все человечество? Взять хоть тот свинарник, в который он превратил свою комнату! Объедки, огрызки, пустые бутылки и банки из-под консервов повсюду, самый настоящий бардак! А скомканная бумажная салфетка на измызганном ковре у его кровати - она ведь к ковру прилипла! Стоит мне кончить у себя в комнате (перед тем, естественно, запершись), и я тут же выкидываю красноречиво-недвусмысленную улику в корзинку для бумаг, а вот Елинек… ему, похоже, наплевать на то, что весь мир узнает (и что, узнав, подумает) о его обильных эякуляциях.

Я громом поражен, я не верю собственным ушам, когда всего через несколько недель после знакомства с Елинеком слышу от одного из студентов философского факультета брошенное как бы невзначай (да и впрямь буквально на бегу): "Разумеется, твой новый друг - практикующий гомосексуалист". Мой друг? Этого просто не может быть. Ясное дело, я про так называемых педиков кое-что знаю. Каждое лето к нам в гостиницу приезжает кто-нибудь из этих якобы вундеркиндов, какой-нибудь маленький еврейский паша, и, понятно, все с ним носятся. Может, я ничего так и не узнал бы, но меня просветил Эрби Братаски. И я принялся с изумлением следить за избалованными неженками. С утра их уводили из-под палящего солнца в тенечек, где они и сидели весь день, потягивая через соломинку приторные коктейли и регулярно ухитряясь ими перемазаться, однако галерные рабыни, отзывающиеся на клички Мама, Тетя и Бабушка, не дремали: они слюнявили шелковые платочки и вытирали своим красавчикам лоб и щеки. Это, объяснил мне Братаски, будущие педики. Да и в классе у нас была парочка размазней, руки у которых явно росли из попы; мяч в сетку им было не закинуть даже после дополнительных занятий со школьным учителем физкультуры. Тоже в известном смысле педики. Но практикующий гомосексуалист? Ни с чем таким я в своей девятнадцатилетней жизни еще не сталкивался. Не считая, конечно же, того случая, сразу после бар-мицвы, когда, сев в автобус, в одиночестве отправился на филателистический базар в Олбани и там, на автовокзале, в мужском туалете, со мной заговорил господин средних лет, точнее, не заговорил, а шепнул мне на ухо: "Эй, малыш, а хочешь я у тебя отсосу?" "Большое спасибо, не надо", - ответил я и пулей вылетел из туалета (надеясь, впрочем, что такая стремительность не покажется хорошо одетому господину неучтивой), выскочил из вокзала и бегом помчался в ближайший универмаг, где, как мне думалось, легко затеряться в толпе гетеросексуальных покупателей. В последующие годы, однако же, со мной ни разу не заговаривал ни один гомосексуалист (разве что какой-нибудь затаившийся).

И вдруг Луи.

Господи, это же объясняет, почему он кричит: "Без рук!", стоит нам случайно соприкоснуться хотя бы рукавами рубашек. Потому что для него малейший телесный контакт с существом того же пола исполнен глубокого смысла. Но если всё и впрямь так, то почему столь откровенный и столь откровенно плюющий на все и всяческие условности парень, как Елинек, просто-напросто не скажет мне этого прямо? Или, может быть, наша дружба с Луи строится на взаимном утаивании: я скрываю от него, какой я на самом деле заурядный, а значит, и достойный всеобщего уважения в студенческой среде человек, отличник и пай-мальчик, а он не признается мне в том, что ему нравятся мужчины? И, словно бы в доказательство собственной заурядности, а значит, и респектабельности, я так и не решаюсь задать ему честный и прямой вопрос. А не задав его, живу в вечном трепете: когда же наконец Елинек скажет или сделает что-нибудь недвусмысленно разоблачающее его подлинную сущность? Или он ни от меня, ни от других не таится? Ну разумеется! Все эти скомканные салфетки и бумажные носовые платки, разбросанные по комнате, как букетики фиалок… разве они не объявляют во всеуслышание? Разве не приглашают?.. И разве так уж невероятно, что не сегодня, так завтра этот башковитый парень с кривым носом, принципиально и презрительно отвергающий такие буржуазные придури, как, например, подмышечный дезодорант, и, кстати, уже лысеющий, - разве так уж невероятно, что этот парень вдруг выскочит из-за стола, за которым читает Достоевского, и просто - напросто набросится на меня сзади?.. Ну и что же потом?.. Он признается мне в любви и пристанет с французскими поцелуями? А как я отреагирую? Неужели точно так же, как реагируют на мои приставания здешние целомудренные девицы: "Нет, не надо, пожалуйста! Нет, Луи, ты слишком умен, чтобы заниматься такими глупостями! Мы ведь читали книги, вот и давай поговорим о прочитанном!"

Но как раз потому, что я не только боюсь приставаний, но и презираю себя за эту боязнь, презираю себя за то, что невольно подтверждаю ею определения "дубина" и "деревенщина", которыми Луи награждает меня в минуту размолвки (то есть, прошу прощения, в минуту концептуальных разногласий по вопросу интерпретации того или иного литературного шедевра), я продолжаю приходить в его вонючую конуру и, с трудом найдя сравнительно чистое место среди этой помойки, присаживаюсь и пускаюсь в многочасовые разглагольствования на какую-нибудь безумную и вместе с тем опасную тему, не забывая в глубине души помолиться о том, чтобы мой визави на меня не набросился.

Но прежде чем Луи решается меня соблазнить, его исключают из университета. Во-первых, за то, что он за весь семестр не побывал ни на одной лекции, ни на одном семинаре или практическом занятии, а во-вторых, за то, что не соизволил каким бы то ни было образом отозваться на неоднократные письменные вызовы в деканат, как раз по поводу постоянных прогулов самого вопиющего свойства. "Чтобы обсудить проблему" - так значилось в вызовах. "Что еще за проблему?" - говорит мне Луи, говорит раздраженно, разгневанно и оскорбленно, вертя головой, словно невидимая "проблема" витает в воздухе и выявить ее можно, только напоровшись на нее лбом. И хотя всем понятно, что Луи исключительно одаренный юноша, его вышибают со второго семестра на третьем курсе. И он в тот же день исчезает из кампуса и из городка (ни с кем, разумеется, не попрощавшись), и его тут же призывают на срочную службу в армию. Об этом я слышу от агента ФБР (ему нет нужды демонстрировать удостоверение, потому что буквально с первого взгляда ты безошибочно опознаешь в нем фэбээровца), который допрашивает меня после того, как Луи, дезертировав из тренировочного лагеря, где он проходил курс молодого бойца, и избежав тем самым отправки на войну в Корею, прячется (как мне представляется, причем весьма живо) в каких - нибудь трущобах с томиком Кьеркегора в одной руке и скомканной салфеткой - в другой.

- А что насчет его мужеложства, Дэйв? - спрашивает меня агент Маккормак, и я густо краснею.

- Мне об этом ничего не известно.

- Как же так? - удивляется агент. - Тут все говорят, что вы с ним были неразлейвода.

- Все? - переспрашиваю я. - Не понимаю, о чем вы!

- Парни в кампусе.

- Да, о нем распустили этот гнусный слух. И совершенно безосновательно.

- Но разве вы с ним не были неразлейвода?

- Были, сэр. - Я вновь заливаюсь краской. - Гнусный слух - это о его предполагаемом мужеложстве. О нем говорили такое просто потому, что он не похож на других. Особенно на здешних. И водиться с ним трудно.

- Но ты-то с ним все же водился?

- А что, нельзя?

- Послушай, никто не говорит, что нельзя. Кстати, мне тут доложили, что сам-то ты изрядный ходок.

- Вот как?

- Именно так. Не пропускаешь ни одной юбки. Или это неправда?

- Правда, - отвечаю я, сообразив, на что намекает агент: мой интерес к противоположному полу не более чем вывеска.

- А вот про Луи такого никак не скажешь, - подначивает меня агент.

- Я вас не понимаю!

- Послушай-ка, Дэйв, давай начистоту. Как тебе кажется, куда он мог отправиться?

- Понятия не имею.

- Но если бы ты это знал, ты ведь не стал бы меня обманывать, а, Дэйв?

- Нет, сэр, не стал бы.

- Вот и прекрасно. На, держи мою визитную карточку. На случай, если что-нибудь вдруг узнаешь.

- Хорошо, сэр. Благодарю вас, сэр.

После ухода Маккормака я жестоко терзаюсь от презрения к себе за то, как держался на допросе: за страх перед арестом, за манеры маленького лорда Фаунтлероя, за инстинктивный конформизм, за соглашательство, за все на свете.

И за юбки, ни одной из которых я якобы не пропускаю.

Как правило, я подцепляю их (или, вернее, цепляюсь к ним) в читальном зале библиотеки, подстегивающем и фокусирующем мое желание, как подиум в стрип-баре. Все, что всячески прячут и маскируют опрятно одетые и вымуштрованные родителями юные представительницы среднего класса, здесь, в атмосфере сугубо академической, выставляется напоказ (или куда чаще мне так кажется, особенно если дать волю воображению). Как загипнотизированный слежу я за девицей, которая непроизвольно теребит кончики косичек, читая какую-то книгу по истории (в то время как я делаю вид, будто тоже углубился в чтение). Другая юная особа, которую я буквально вчера видел в аудитории - она была закутана как правоверная мусульманка, - вдруг принимается шевелить ногой под высоким библиотечным столом, за которым нехотя листает иллюстрированный журнал, и все во мне дыбится и трепещет. Третья девица, записывая что-то в блокнот, наклоняется к столу, и я, ахнув (как будто меня укололи булавкой), наблюдаю за тем, как ее груди под тонкой блузкой аккуратно укладываются на постамент из скрещенных рук. Чего бы я не отдал за то, чтобы стать этими руками! В какой-нибудь совершенно незнакомой девице меня цепляет любая малость; скажем, я вдруг обнаруживаю, что, держа ручку и делая выписки из энциклопедии правой рукой, указательным пальцем левой она описывает у себя на бедре окружности. Неспособность удержаться от искушения (неспособность, возведенная мною в принцип!) дает о себе знать и толкает то к одной, то к другой в силу причин, которые любому другому показались бы жалкими, ничтожными, смехотворными, а то и извращенными. Разумеется, это заставляет меня искать знакомства и общения с девицами, которых при других обстоятельствах я счел бы слишком заурядными, слишком глупыми или слишком скучными, но в читальном зале я убежден, что заурядность и глупость - это далеко не все, чем они на самом деле могут похвастать, и что мое желание - это Желание с большой буквы "Ж", не заслуживающее ни пренебрежения, ни презрения.

- Прошу тебя, - ломается то одна, то другая. - Почему ты не хочешь просто поговорить? Почему не хочешь быть хорошим? Ты ведь умеешь быть таким хорошим, что обзавидуешься!

- Что-то в этом роде мне говорили.

- Послушай, но это же мое тело! Мое, а не твое. И я против телесных контактов на этом уровне.

- Что ж, тебе не повезло. Потому что с этим ничего не поделаешь. Уж больно оно соблазнительно, твое тело.

- Ах, прошу тебя, только не начинай все сначала!

- У тебя соблазнительная попка.

- Не хами! В аудитории ты разговариваешь по-другому. Мне нравится слушать, как ты отвечаешь преподавателям, но сейчас ты меня оскорбляешь.

- Оскорбляю? Да я тебе льщу! Я осыпаю тебя комплиментами, и все они сущая правда. Потому что попка у тебя и впрямь восхитительная. Неописуемо восхитительная. Ты сама не понимаешь, что она за чудо.

- Чудо? При чем тут чудо, а, Дэвид? Попка - это всего-навсего то, на чем я сижу.

- С ума сошла! Спроси у любой, не захочет ли она поменяться с тобой попками. И что даст в придачу. Может быть, это поможет тебе понять, что почем.

- Оставь свои насмешки, Дэвид. Оставь этот тон. Прошу тебя.

- Но я не насмехаюсь над тобой! Никто никогда не относился к тебе с такой серьезностью, как я. Уверяю тебя, твоя попка - шедевр!

Ничего удивительного в том, что к пятому курсу за мной закрепляется репутация страшного волокиты в студенческом "сестринстве", где я настойчиво домогался едва ли не каждой. С оглядкой на такую славу можно было подумать, что я успел совратить и обесчестить сотни, как тогда говорили, чувих, тогда как на самом деле мои сексуальные достижения за четыре года в кампусе свелись к двум полноценным соитиям и еще к двум, мягко говоря, незавершенным. Куда чаще, чем следовало бы, в ситуациях, требующих физического натиска, чтобы не сказать насилия, я прибегаю к уговорам (оборачивающимся для меня безжалостным приговором): я стою - и настаиваю - на том, что, в отличие от других парней, никого никогда не обманываю; я тебя хочу, потому что ты чудо как хороша, а вовсе не потому, что намерен тобой просто-напросто попользоваться. В приступе хорошо просчитанной откровенности (вернее, плохо просчитанной, как тут же выясняется) я признаюсь одной из девиц в том, что, едва увидев, как она подперла ладонями груди, возжаждал в эти счастливые ладони превратиться. И чем же это, игриво продолжил я, хуже признаний Ромео, который взывает к стоящей на балконе Джульетте: "Стоит одна, прижав ладонь к щеке. О чем она задумалась украдкой? О, быть бы на ее руке перчаткой, перчаткой на руке!" Судя по реакции моей тогдашней избранницы, новым Ромео она меня не сочла. Да и не она одна! В мой последний год в колледже девицы, едва услышав мой голос в телефонной трубке, вешали ее, а те немногие малышки, что отваживались прийти ко мне на свидание, считали себя - я это слышал от них самих - едва ли не самоубийцами.

А мои вдохновенные бывшие товарищи по театральной студии продолжают презирать меня. Служение Мельпомене, утверждают тамошние остряки, я променял на приставания к девицам из группы поддержки. Конечно, это проще, говорят они, чем воплощать на сцене любовное томление персонажей Стриндберга и Юджина О’Нила. Ладно, черт с ними, я не в претензии.

Строго говоря, лишь одна девица из группы поддержки вызывает у меня сильные чувства и совершенно не реализуемое (кроме как в юношеских эротических фантазиях) желание. Некая Марчелла Уолш, по прозвищу Шелковая, родом из Платтсбурга, штат Нью-Йорк. Мои страдания начинаются с посещения вечернего матча по баскетболу, где она и "поддерживает" свою команду, а прихожу я в спортивный зал, потому что посередине дня увидел ее в студенческом кафетерии и совершенно пленился оттопыренной нижней губкой, похожей одновременно и на пухлую диванную подушку, и на сладкую карамельку. Девицы из группы поддержки выступают так: подбоченившись одной рукой, они салютуют другой от талии, выбрасывая ее в воздух все выше и выше. Что касается семи остальных мажореток, в точно таких же, как у Марчеллы, белых плиссированных юбочках и мохеровых белых свитерах, то для них сама последовательность этих движений представляет собой всего лишь сугубо гимнастическое упражнение, которое следует выполнять максимально энергично и разве что не на грани пародии. И лишь медленно раскачивающееся туловище Марчеллы исполнено вызова или, вернее, призыва (лично ко мне, разумеется, обращенного), оно живет отдельной жизнью, оно сладострастно и похотливо, оно требует (ясное дело, от меня), чтобы кто-нибудь избавил его от неизбывного желания. Да, она одна во всей группе, да и во всем зале (кроме меня, естественно, кроме меня!) осознаёт, что ритуально-механистический танец группы поддержки есть не что иное, как более чем прозрачная визуальная метафора неистового совокупления; не зря же - словно под моими толчками - так бурно вздымается ее лобок. О господи, да кто же может счесть "ненужным" или "банальным", кто может счесть чем-то недостойным меня или ее самой эти бесконечно зазывные движения лобка, заводящие баскетбольных болельщиков, ни о чем эротическом даже не помышляющих, эти бесконечно зазывные пассы, так и подбивающие меня вступить в лишенный спортивного значения поединок, эти бесконечно зазывные длинные и сильные ноги девчонки-сорванца, вдобавок ко всему еще и подрагивающие, эти бесконечно зазывные шелковистые волосы (которым она и обязана своим прозвищем); кто может счесть ненужным или банальным малейшее содрогание этого очаровательного существа и вместе с тем признать серьезными и значимыми собственные переживания по поводу исхода жалкого баскетбольного матча в жалком межфакультетском турнире на первенство жалкого колледжа в жалком Сиракьюсе?

Этой линии размышлений и рассуждений я и придерживаюсь в беседе с Шелковой; она, уверен я, моя палочка-выручалочка, которая со временем (будь оно проклято, это время, попусту потраченное на разговоры, сколько океанических оргазмов не состоялось, сколько фантастических "кончит" прошло мимо нас стороной!) обернется для меня невиданными и неслыханными усладами, в ближней перспективе никоим образом не просматривающимися. Тогда как на самом деле мне предстоит отринуть логику, остроумие, эрудицию и гуманитарное образование как таковое, мне предстоит отбросить все доказательства разума и доводы рассудка, мне предстоит, наконец, отшвырнуть собственное достоинство - и ныть, и клянчить, и вопить, как изголодавшийся сосунок, прежде чем Шелковая, которой наверняка никогда еще не доводилось сталкиваться со столь жалким шиздострадальцем, снизойдет до того, чтобы позволить мне припасть губами к ее обнаженному торсу. А поскольку она и впрямь славная девица, доброжелательная и приветливая, ей, разумеется, не хватит жестокосердия, не хватит ледяной непреклонности, чтобы оттолкнуть даже такого настроенного на самый похабный лад Ромео, даже такую внесенную в черный список деканата Синюю Бороду, даже такого приставучего Дон Жуана и несвятого Иоанна Соблазнителя, как я, так что мне будет дозволено целовать ее очаровательный ("Ты же наговорил о нем столько красивых слов!") животик - но и только. "Не выше и не ниже, - шепчет она, запрокинутая мною на стиральную машину посреди кромешно-черной прачечной в подвале женского студенческого общежития. - Дэвид, я сказала, не ниже! Да и как тебе может прийти в голову такая гадость?"

Назад Дальше