На самом деле носик у нее как носик; носик как у миллионов и миллионов других женщин; на лице Элизабет он производит скорее трогательное впечатление полным отсутствием каких бы то ни было претензий. А какое это прелестное личико, какое счастливое, какое по-детски безмятежное! Как весело она смеется! Как простодушно! Эта девушка сражает меня наповал уже тем, с какой легкостью она произносит: "У меня руки из одного места растут". Из одного места! Такая невинность обезоруживает. А как доверчиво смотрит она на меня, этот взгляд всякий раз застигает меня врасплох и берет в полон!
Однако каким бы медитациям ни предавался я над фотографией наивной Элизабет, сплю я с Биргиттой, с миниатюрной и гибкой Биргиттой; с девушкой куда менее беззащитной и не в пример более испорченной; девушкой, дерзко глядящей в мир маленькими живыми глазками на узком личике лисички, девушкой с носиком изящно заостренным и верхней губкой неизменно слегка оттопыренной (этот ротик пребывает в неизменной готовности проглотить чужой вызов или бросить собственный), - не столько даже сплю, сколько пребываю в эротическом исступлении весь свой год фулбрайтовского стипендиатства в Лондоне.
Разумеется, разгуливая по Грин-Парку и выдавая напрокат шезлонги каждому встречному и поперечному, Биргитта практически ежедневно подвергается приставаниям "гостей Лондона" (они же - туристы), аборигенов, приходящих подышать свежим воздухом в обеденный перерыв, почтенных отцов семейств, возвращающихся через парк к жене и детям в конце рабочего дня. Именно эти приставания - и сопряженные с ними развлечения и удовольствия - и побудили ее не возвращаться в Упсалу по окончании академического отпуска, да и от курсов "углубленного английского" здесь, в Лондоне, заставили отказаться тоже. "Мне кажется, так я лучше освоюсь с британской системой образования", - утверждает Биргитта.
Однажды в марте, когда внезапно распогодилось и в хмуром лондонском небе засияло солнышко, я решаю поехать в парк на метро и уже там, сидя под деревом, с расстояния в пару сотен метров пристально слежу за Биргиттой, оживленно беседующей о чем-то с господином втрое старше меня, удобно устроившимся в одном из ее шезлонгов. Разговор затягивается чуть ли не на час, после чего пожилой господин поднимается с места, чопорно раскланивается с Биргиттой и удаляется. Может быть, это ее хороший знакомый? Может быть, соотечественник? Или, допустим, доктор Ли с Бромптон-роуд? Ничего не говоря подруге, я приезжаю в парк изо дня в день на протяжении целой недели и, схоронясь за деревом, шпионю за ней и за ее так называемой работой. Поначалу меня самого изумляет тот факт, что, увидев, как Биргитта склоняется к какому-нибудь незнакомцу, сидящему в шезлонге, я каждый раз испытываю сильнейшее сексуальное возбуждение. Разумеется, они всего-навсего разговаривают, и ничего кроме. По крайней мере, ничего, кроме этого, мне не удается увидеть. Ни разу у меня на глазах ни один из этих мужчин и пальцем не прикасается к Биргитте, равно как и Биргитта не прикасается к ним. И я почти полностью убежден, что она с ними ни о чем не договаривается и никаких встреч во внерабочее время не назначает. Возбуждает меня мысль о том, что она - пусть и не делая этого - вполне на это способна… И если я предложу ей что-нибудь в таком роде, она наверняка согласится. "Что за денек! - говорит она мне однажды за ужином. - Весь португальский военно-морской флот сегодня в Лондоне! И что они за красавцы! И представляю, что за мужчины!" Ну, а если я сам предложу..
Всего лишь через пару недель после моего шпионства в парке Биргитта ошарашивает меня:
- А знаешь, кто приходил сегодня повидаться со мной? Мистер Эльверског!
- Кто-кто?
- Отец Беты!
Они обнаружили мои письма, в панике думаю я. И зачем только я напомнил ей в письме о том, как привязывал ее к стулу?! Вот они и отправились на охоту - оба семейства сразу! Дружащие домами…
- Он приходил сюда?
- Нет, он же знает, где я работаю. Он приходил в парк.
А не врет ли мне Биргитта, не пустилась ли она опять во все тяжкие, не занялась ли вновь "кое-чем порочным"? Но, с другой стороны, откуда ей знать, что я втайне трясусь от страха, опасаясь, как бы у Элизабет не случилось нового нервного срыва - тогда она уж непременно укажет на нас обоих как на его виновников и ее отец отправится по мою душу в обществе сыщика из Скотленд-Ярда, а то и просто-напросто вооружившись прихваченной из дому плетью.
- Послушай, Гитта, а что он делает в Лондоне?
- Вот уж чего не знаю, того не знаю. Просто пришел в парк поздороваться.
И ты, Гитта, немедленно отправилась к нему в гостиничный номер? Тебе ведь интересно позаниматься любовью с отцом Элизабет, не правда ли? А может быть, тот высокий благообразный пожилой господин, который так церемонно раскланялся с тобой солнечным мартовским днем в парке, это он и есть? Или отец Элизабет - это другой старик, тот, с которым я однажды видел тебя пару месяцев назад? Или тот старик был врачом, тем самым медикусом, которому так нравится играть в "доктора и пациентку" в гинекологическом кресле? Что он сказал тебе, какое предложение сделал, чем таким особенным сумел привлечь твое внимание?
Я не знаю, что и думать, и думаю поэтому обо всем сразу.
Ночью в постели, когда ее вновь посещает желание, чтобы я обзывал ее "грязными словами", я едва удерживаюсь от того, чтобы спросить у нее: "А с мистером Эльверскогом ты легла бы? А с португальским моряком? Если бы я тебя попросил? А с первым встречным - за деньги?"
И не задаю я этих вопросов не только из-за того, что она может ответить согласием (а она ведь вполне может ответить согласием - хотя бы для того, чтобы поглядеть, как я отреагирую), но потому что тогда уж я буду просто-напросто обязан сказать: "Что ж, тогда в руки флаг, моя маленькая шлюшка!"
По окончании семестра мы с Биргиттой отправляемся автостопом на континент любоваться музеями и соборами днем и девицами в кафе, трактирах и тавернах - вечером и ночью. А что касается девиц, то не только любоваться, но и клеить. Вовлекая в это Биргитту, я не испытываю сомнений, помешавших мне в Лондоне затащить ее в гостиничную постель к мистеру Эльверскогу. "Склеить девочку" - с этой мыслью мы играли, распаляя друг друга, долгие месяцы после отъезда Элизабет. Строго говоря, именно такой нам и виделась одна из главных задач предстоящего европейского путешествия. И удается нам это недурно, весьма недурно. Тем более что наедине друг с дружкой мы не отличаемся особой дерзостью или, скажем так, изобретательностью, а вот, объединив усилия и словно бы скомбинировав и перемножив собственные тайные пристрастия и предпочтения, из ночи в ночь совершенствуемся в деле тотального обольщения и подчинения своей воле совершенно незнакомых девиц. Правда, при всем нашем вновь обретенном умении, при всем нашем профессионализме я неизменно испытываю приступ робости, доходящей до полуобморока, как только мы убеждаемся в том, что наша очередная жертва клюнула на приманку и только что образовавшейся троице остается лишь подыскать местечко поукромнее. Биргитта говорит, что и с ней происходит то же самое, хотя на улице меня просто-напросто восхищает ее отвага: всего минуту назад она выглядела скромной студенткой - и вот уже, смахнув прядку со лба, превращается в опытную искательницу приключений, бесстрашно устремившую взгляд за линию горизонта, где невозможное становится возможным. Посматривая на нее и любуясь ее смелостью и самоуверенностью, я вновь обретаю душевное спокойствие и равновесие и, подхватив под руки обеих партнерш, произношу пусть и с остаточной дрожью в голосе, но всегда благожелательно и только самую малость насмешливо: "Что ж, подружки, пошли пройдемся!" И пока все это со мной происходит, я не устаю удивляться: неужели это происходит со мной? Неужели со мной - и неужели именно это? Неужели и это? В бумажнике у меня рядом с письмом Элизабет лежит снимок летнего домика Эльверскогов; и то и другое пришло по почте как раз перед тем, как я, самым плачевным образом завершив академический год, сажусь на паром через Ла-Манш вдвоем с Биргиттой. Меня приглашают прибыть на крошечный островок Трангхолмен и погостить на нем ровно столько, сколько захочется. И почему бы мне не воспользоваться этим приглашением? Почему бы не жениться на ней прямо там, на острове? Ее отец ничего не знает и так ничего и не узнает. Не будет ни плети, ни детектива из Скотленд-Ярда, ни сцен праведного отмщения, ни хитроумных козней, призванных воздать мне сполна за содеянное с его дочерью, - все эти ужасы существуют лишь в моем воспаленном мозгу. Так почему бы не позволить ему "воспалиться" иным образом? Почему бы не представить себе, как мы с Элизабет идем на веслах вдоль скалистого берега, поросшего высокими соснами, как огибаем остров и выруливаем к доку, у которого ежедневно швартуется небольшой паром? Почему бы не представить себе, как Эльверскоги всей семьей высыпают на берег и приветственно машут нам руками, а на борту у нас - драгоценный груз, парное молоко и свежая почта? Почему бы не увидеть мысленным взором малютку Элизабет на крыльце очаровательной бревенчатой дачки, беременную первым из целой череды отпрысков наполовину шведского, наполовину еврейского происхождения? Да, я на распутье: передо мной неисчерпаемая в своем великолепии любовь Элизабет и неисчерпаемая в своем великолепии раскрепощенность Биргитты - и выбор только за мною! Но разве ситуация выбора сама по себе не является столь же неисчерпаемой? Разве есть выбор между раскаленной наковальней и мирным домашним очагом? И разве не причисляют и то и другое к "возможностям, которые открывает перед нами юность"?
Кстати о возможностях. В Париже, в баре неподалеку от Бастилии, где некогда томился дурно знаменитый маркиз де Сад, отбывая наказание за чудовищное сексуальное преступление, к нам за столик в уголке зала подсаживается проститутка и, бойко перешучиваясь со мною по-французски на тему ритуального обрезания, с неменьшей бойкостью огуливает Биргитту под покровом свисающей со столика скатерти. И вот в разгар общего веселья (потому что моя рука тоже нырнула под столик и тоже нашла себе подходящее занятие) к нам подходит незнакомец и грубо выговаривает мне за то, что я будто бы заставляю свою молодую жену терпеть такие мерзости. Сердце бешено колотится у меня в груди; я вскакиваю с места, спеша объяснить, что мы вовсе не муж и жена, что мы студенты и то, чем мы занимаемся, ровным счетом никого не касается, однако, презрев мое безупречное французское произношение и изысканные синтаксические конструкции, которыми я пользуюсь, грубиян достает из внутреннего кармана молоток и угрожающе заносит его в воздух. "Salaud! - кричит он. - Espece de con!" Схватив Биргитту за руку, я впервые в жизни пускаюсь наутек.
Мы не строим никаких планов на будущее, не обсуждаем того, чем займемся через месяц. Скорее уж каждый из нас думает: от добра добра не ищут. А если вам нужны детали, то означает это следующее: мне кажется, что я вернусь в Америку и предприму еще одну попытку получить образование, на сей раз - серьезную, а Биргитта полагает, что, когда я решу перебраться через океан, она накинет на плечи рюкзачок и поедет со мною. Ее родители уже поставлены в известность о том, что она подумывает поучиться годик в США, и, судя по всему, ничего не имеют против. Да и откажи они наотрез, Биргитта наверняка поступила бы по-своему.
Когда я мысленно репетирую заранее трудный разговор, от которого никуда не денешься, мне самому становится ясно, сколь вяло, неуверенно и почему-то жалобно звучат мои слова. Ни один из моих загодя заготовленных доводов не выглядит убедительным, тогда как каждый из ее неизбежных и легко предсказуемых контраргументов, напротив, бьет не в бровь, а в глаз, хотя, разумеется, весь диалог происходит у меня в мозгу, а значит, я сочиняю реплики за обе стороны.
- Я поеду в Стэнфорд. Мне нужно получить научную степень.
- Вот как?
- Меня одолевают кошмары. Со мной никогда еще не случалось ничего подобного. Я, можно сказать, просрал свою Фулбрайтовскую стипендию.
- Ну и что?
- Что же касается нас с тобой…
- Да, вот именно?
- Не думаю, что мы можем строить совместные планы на будущее. А как по-твоему? Я хочу сказать, мы уже никогда не сможем вернуться к банальному сексу вроде супружеского. У нас это не получится: слишком уж высоко мы задрали планку. Слишком далеко зашли, чтобы поворачивать обратно.
- Слишком далеко?
- Мне кажется, да. Нет, я в этом уверен.
- Однако, знаешь ли, это произошло не по моей инициативе.
- А я и не говорю, что по твоей.
- Значит, мы можем остановиться.
- Нет, уже не можем… Послушай, брось упрямиться! Ты сама это понимаешь.
- Но я во всем тебя слушаюсь. Я делаю все, чего хочется тебе.
- Пусть так, но все же впредь это невозможно. Или что, уж не хочешь ли ты сказать, что была всего лишь игрушкой в моих руках? Что оказалась еще одной Элизабет, которую я погубил?
Биргитта усмехается, ее кривые зубки поблескивают.
- А кто ж из нас оказался еще одной Элизабет? - язвительно вопрошает она. - Может, ты? Вот уж неправда, и ты сам это понимаешь! Сам ведь прекрасно знаешь, каков ты, вернее, каким уродился… ТЫ же сам говорил: я ходок, я блядун, во мне даже есть кое-что от насильника…
- Говорить-то я говорил, но, может быть, сгоряча. А может, и просто по глупости.
- Но о каком "сгоряча", о каком "по глупости" может идти речь, если ты таким уродился?
А в действительности возвращение на родину с целью продолжить образование отнюдь не требует от меня столь беспомощных и вместе с тем идиотских попыток прорубиться сквозь непролазную гущу влюбленной женской лести. Не происходит никакого состязания сторон на воображаемом суде над человеком, решившим избавиться от любовницы и заодно от фантастических удовольствий, которые жизнь с ней сулила, по меньшей мере, не происходит в реальности. Мы раздеваемся, готовясь отойти ко сну, в снятой на одну ночь комнате в каком-то городке в долине Сены, километрах в тридцати от Руана, того самого Руана, где я завтра планирую взглянуть на дом, в котором родился Флобер, и тут Биргитта принимается изливать мне дурацкие мечты, которые в свое время будило в ней, еще подростке, само название Калифорния: машины с откидным верхом, миллионеры, Джеймс Дин… И тут я перебиваю ее: "В Калифорнию-то я и поеду. Один. Я хочу сказать: без тебя".
Через пару минут она уже полностью одета и ее рюкзачок собран в дорогу. О господи, она еще отчаяннее, чем я думал! Интересно, сколько таких девиц на всем белом свете? Она готова на любую авантюру и вместе с тем столь же психически адекватна, как я. Здорова, умна, отважна, хладнокровна, адекватно - и феноменально - развратна! Именно такую я всегда и искал. Почему же я тогда от нее убегаю? Почему или во имя чего? Неужели ради легенд Артурова цикла и древнеисландских саг? Послушайте, если бы я сообразил вывернуть наизнанку карманы, чтобы избавиться от писем и фотографий Элизабет, если бы догадался вывернуть наизнанку воображение, чтобы избыть навязчивый образ отца Элизабет, если бы мне хватило ума полностью сосредоточиться на том, кто я на самом деле, каков я на самом деле и с кем…
"Не делай глупостей, - сказал я ей. - Да где ж ты найдешь ночлег глубокой ночью? Черт побери, Гитта, мне действительно нужно поехать в Калифорнию одному! Мне нужно продолжить учебу!"
В ответ - ни слез, ни гнева, ни хотя бы откровенного презрения. Впрочем, и ни капли восхищения мной, бесстыдно-неотразимым самцом. Уже в дверях она задумчиво произносит: "Почему же ты мне так нравился? Ты ведь такой ребенок!", и на этом прения сторон о моем характере заканчиваются; произнести нечто большее ей мешает собственное достоинство, хотя оно же не дает и промолчать. Не искусный повелитель возлюбленных и случайных наложниц, не преждевременно развивший свое дарование режиссер-постановщик эротических спектаклей с сатирическим уклоном, не едва оперившийся насильник, нет - всего-навсего "ребенок"! И вслед за этим Биргитта тихо, чрезвычайно тихо закрывает за собой дверь (вопреки собственной природе, заставляющей ее орать во весь голос, когда ее таскают за волосы, и требовать, чтобы таскали еще сильнее, потому что ее телу нравится, когда ему делают больно; вопреки самоуверенности и хладнокровию древнегреческой амазонки, позволяющим ей пускаться во все тяжкие и вместе с тем оставаться внутренне спокойной в любых переделках, в какие только может попасть путешествующая автостопом девушка; не говоря уж об абсолютной невозмутимости, с которой она делает все, что взбредет ей в голову, не говоря уж о стопроцентном иммунитете к каким бы то ни было сомнениям и угрызениям, восхищающем меня ничуть не меньше прочих ее достоинств, вопреки всему этому Биргитта благовоспитанна, вежлива и неизменно доброжелательна, она образцовое дитя компетентного стокгольмского врача и его благоверной). Она закрывает за собой дверь тихо-тихо, словно боится потревожить сон едва знакомых людей, сдавших нам на ночь эту комнату.
Вот с такой-то вот легкостью и расстаются юная Биргитта Сванстрём и столь же юный Дэвид Кипеш. Преодолеть собственную природу, однако, непросто, тем более что юный Кипеш толком еще не знает, в чем, собственно, его природа заключается. Ночью он то и дело просыпается в тревожных мыслях о том, как повести себя, если Биргитта еще до рассвета шмыгнет в комнату, а затем и в койку; он подумывает даже о том, не запереть ли дверь. Однако ни с рассветом, ни с наступлением полдня Биргитта так и не появляется; да он и сам уже не может найти ее нигде: ни в крошечном городишке, ни в Руане, среди его достопримечательностей, включая собор, и дом, в котором родился Флобер, и лобное место, на котором сожгли Жанну д’Арк; и он поневоле задумывается над тем, что таких, как она (не говоря уж об их совместных приключениях), ему, быть может, никогда больше не доведется изведать.