К утру я задремал, а когда пришел в себя, все началось снова: боль не унималась. За окном гремели цистерны с молоком - звуки эти я обычно слышал, возвращаясь с какого-нибудь ночного бала. Внезапно меня охватило свойственное мне по утрам оптимистическое настроение: ведь даже в самом худшем случае, если диагноз профессора подтвердится, у меня все-таки еще останется несколько недель жизни до того, как я окончательно слягу в больницу, где догорю в мучениях, испробовав на себе все безрезультатные средства. Киноцивилизация немедленно подсунула мне готовые схемы из картотек сценаристов, в которых герой фильма, выходящий от врача со смертным приговором, решает хорошо прожить свои последние недели. К сожалению, боль в паху и раздумья не настраивали на распутство и неистовства, а зарплата, которую я получал согласно штатному расписанию, не давала мне возможности совершить молниеносное путешествие вокруг света, или разделить состояние между одинокими пенсионерками, или завещать его на благоустройство улиц. И все же, когда я сполз с тахты и, боясь усилить боль, начал осторожно одеваться, я уже в общих чертах знал, чего хочу.
Моя комнатка была маленькой, в ней едва умещались тахта, столик и книжный шкафчик, но зато я жил один. Из-за этой отдельной комнатки я долго сражался с Зосей, которая привыкла спать на одной тахте со мной. Надевая брюки, я покачнулся и, толкнув столик, уронил на пол тяжелую пепельницу. Я мог бы и не дать ей упасть, но мне вдруг захотелось, чтобы она упала именно так, с грохотом, отчего в это воскресенье дом проснулся бы как можно скорее.
И действительно за стеной почти тотчас послышались шорохи. Я открыл дверь и пошел в кухню. Мне хотелось ускорить обычный процесс вставания моих домочадцев. Я сам поставил па газ чайник. Спустя минуту в кухню вошла опухшая от сна Зося. Я взглянул на нее совсем иначе, чем до сих пор, и улыбнулся.
- Здравствуй, Зося, - сказал я. - Здравствуй, милый, - автоматически, не глядя на меня, ответила она и принялась готовить воскресный завтрак.
Я сел на табурет. Из комнаты рядом доносились звуки бодрой музыки: это включила радио Эва. Боль в паху пульсировала сейчас ритмично, почти в такт передававшейся по радио сентиментальной песенке. Зося, занятая своими мыслями, не выказывала никакой охоты разговаривать. Ее медные волосы, торопливо стянутые в узел, поблескивали в неярком свете ноябрьского утра. Она резала хлеб. Этот хлеб был куплен в субботу, когда Зося по дороге с работы забежала в магазин и, лавируя между очередями, запаслась продуктами на воскресенье. Внезапно глаза мои наполнились слезами.
- Зося… - мягко сказал я. - Слушаю, милый. - Я хотел бы поговорить с тобой.
Прошло немало времени, пока до нее дошел смысл моих слов и тот необычный тон, каким они были произнесены. Зося обернулась и подозрительно прищурила глаза. В свете серого ноябрьского утра лицо ее казалось старше. В глазах Зоей был холодок. Я вдруг испугался.
- Пожалуйста, - наконец ответила она, - Но давай побыстрее, а то мне надо уходить.
- Куда? - прошептал я. - Ты же знаешь, на собрание комитета! - ответила она. - Мы идем с Мартой.
Мое обнаженное розовое тельце задрожало от этого неожиданного холода. От одного только имени Марты веяло враждебностью…
- Вот именно… - пролепетал я. - Мне тоже надо было уйти… А может, мы посидим дома?
Руки Зоей застыли, будто их отключили от электросети.
- Кшись, подумай, о чем ты говоришь? Когда это мы в воскресное утро бывали дома?!
- Ну а если бы мы взяли да и остались однажды?… - робко предложил я.
- Это было бы пределом моих мечтаний! - засмеялась она. - Если бы ты сказал мне заранее… Но ты же всегда говорил: "Семейное счастье надо принимать небольшими дозами, осторожно, как сердечные капли… Раз в день, после обеда. Иначе оно убивает".
- Я шутил, - сказал я со вздохом.
Зося бросила на меня быстрый испытующий взгляд, стараясь понять, не смеюсь ли я над ней.
- Тебя что-то беспокоит? - спросила она участливо.
- Нет, не в этом дело… - торопливо ответил я. - Я многое передумал…
- Почему вдруг?
- Как бы это объяснить… - Я с трудом находил слова. - Бывает, что приходит такой момент… с человека вдруг спадает панцирь…
- Панцирь? - изумилась она.
- Ну… скорлупа, что ли… Или как будто с него сняли гипс. И он начинает чувствовать…
- А тебе не надо ли опохмелиться, милый? - спросила Зося.
Это уже было слишком: она даже не помнила, что вчерашний вечер я провел дома, без капли водки! Зося наклонилась к встроенному под окном шкафчику, чтобы достать оттуда сыр. Ее халат распахнулся, обнажив упругую, еще сохранившую загар грудь. Я тупо смотрел на эту живую, пульсирующую теплом грудь.
- Останься со мной дома! - тихо попросил я. Зося перехватила мой взгляд и быстрым движением запахнула халат. Мы уже довольно давно не были близки, но ни один из нас не проронил на эту тему ни слова.
- Да не в этом дело! - вскричал я. - Честное слово, не в этом дело!
В кухню шумно ворвалась Эва. Лицом она напоминала мать, но фигура у нее становилась более грузной, чем у Зоей.
- Завтрак готов? - воскликнула она. - Я тороплюсь!
Это вторжение шума, энергии и какой-то вызывающей молодости обрушилось на меня, как меткий удар боксера в незащищенную грудь. Я взглянул на дочь с болью и завистью.
- Куда это ты так летишь? - спросил я, не сумев скрыть недовольства.
Эва не обратила ни малейшего внимания на мой тон. Как видно, я был для нее лишь элементом домашней обстановки и ничем более.
- Я же хожу на прогулки по предписанию врача! - воскликнула она, дожевывая бутерброд с сыром.
- Извини. Это хорошо, что ты слушаешься врача. А с кем ты ходишь гулять?
- Да так, с одним пареньком, - нехотя ответила Эва. Схватив ломоть хлеба, она положила на него кусок колбасы и исчезла.
- Надеюсь, она еще девица, - сказал я.
Зося не поддержала разговор. Поставив передо мной чай, она шагнула по направлению к двери.
- Подожди! - крикнул я. - Неужели ты не можешь пожертвовать ради меня каким-то дурацким заседанием!
Зося остановилась, опершись о притолоку. Я был поражен тем, как могло меняться лицо этой женщины: сейчас оно было гладким и почти красивым! Мое беззащитное розовое тельце тянулось к нему.
- Не капризничай, Кшись, - улыбнулась Зося. - Я не могу подвести людей в комитете. А поговорить мы можем и после обеда.
- Но ведь это идиотизм! - вскричал я. - Бороться с водкой в Польше!
- Должна же я с чем-нибудь бороться! - ответила она. - К тому же я обещала Марте…
- Не нравится мне твоя Марта!
- Такая постановка вопроса может нас завести слишком далеко, - улыбнулась Зося.
- Ты что, не понимаешь, что я больше не хочу жить в этой атмосфере лжи! - воскликнул я.
Зося серьезно взглянула на меня.
- Я тоже не хочу, Кшись. Хорошо, что ты наконец надумал поговорить об этом. Я готова продолжить этот разговор после обеда.
И вышла из кухни. Я машинально глотнул чай. Это было полное поражение. Еще вчера я поклялся бы, что достаточно мне только протянуть палец, и Зося ухватится за него обеими руками. Сумею ли я хоть что-то изменить теперь за то короткое время, какое у меня осталось? Я глядел в окно. В четырехэтажном доме напротив уже несколько лет шел капитальный ремонт. Недавно рабочие снова исчезли, пробив какие-то дыры в стенах и крыше, и сегодня жильцы еще раз собирали деньги в спирто-водочный фонд, намереваясь таким образом ускорить починку дыр. "Гитлера на них нет!" - кричала старушка с первого этажа. Рядом дети месили грязь с цементом и готовились разжечь костер из пиломатериала. Вся эта картина запечатлелась в моей памяти как открытка, и мне даже сейчас легко воспроизвести ее.
Я осторожно нажал на вздутый живот и сморщился от боли. Из коридора послышались шорохи и шаги. Затем дважды раздался треск захлопнувшейся двери. Это быстрое равнодушное хлопанье двери отдалось у меня внутри болезненным эхом. Кроме меня, в квартире осталась только тишина.
Я поплелся в свою комнату и включил радио. Какое-то время я стоял у стола и с отвращением смотрел на стопку книг и бумаг, которые приготовил, чтобы прочесть в воскресенье. Вдруг я задрожал от страха, и глаза мои стали влажными. Я вытирал их медленно, с благоговением и экзальтацией, священнодействовал, сознавая значимость этих неожиданных слез, умиленно цацкался с самим собой, как с младенцем. Пустота квартиры подавляла меня. Страх перед небытием заставлял искать утешения.
Когда я был ребенком, бабушка таскала меня по всем костелам Варшавы, и особенно в костел францисканцев на Сенаторской улице. Мы проводили там у статуи святого Антония целые часы, так как бабушка перед ним благоговела. Она даже держала у себя в комнатке на Подвалье фигурку этого святого, выточенную из дерева н ярко раскрашенную. Святой стоял у нее на столике в темном углу, среди искусственных роз, выглядевших лучше, чем живые. Подсвечиваемый снизу красной лампочкой, он прижимал к себе левой рукой не то молитвенник, не то Библию, а правую воздел, словно для приветствия или благословения. Вечно занятые родители оставляли меня у бабушки, как в камере хранения, и по г, от; ерам я часто принимал участие в долгих молитвах у стоп святого Антония. Бабушка не была ханжой: несмотря на больное сердце, она старательно, хоть и тяжело, опускалась на оба колена, широко, по-деревенски расставляла их и от всего сердца молилась за детей и внуков, за живых и усопших, за здравие других и за хорошую смерть для себя, готовая переложить на свои сгорбленные плечи грехи близких и искупить их, лишь бы только умереть спокойно, причастившись, в окружении потомства и быть похороненной в польской освященной земле. Она готовилась к этой смерти добросовестно и серьезно, без всякого страха, как некогда готовилась к свадьбе или родам. Я знал, что дедушка, муж бабки, не вернулся с первой мировой войны, пропав без вести после того, как его угнали в какую-то неведомую Маньчжурию. В те времена я любил бабушку гораздо больше родителей, которые всегда куда-то торопились, и немедленно выполнил бы все ее желания, если бы это зависело от меня. К сожалению, несмотря на ее горячие молитвы, деревянный святой ничего не обещал ей и по-прежнему безмолвно стоял в красноватом свете, неподвижный и выцветший. Тогда и я начал обращать к нему пылкие просьбы, уговаривая его пойти навстречу бабушкиным мольбам и подтвердить, что вера ее не напрасна. Мне, мальчонке, начитавшемуся описаний разных чудес, казалось, что святому ничего не стоит подморгнуть бабушке: ведь, бывало, памятники даже истекали кровью или плакали! Увы, мои надежды были тщетны: страстные бабушкины просьбы продолжали по-прежнему разбиваться о дубовую мертвенность фигурки. Раздосадованный, я решил действовать, заботясь больше о бабушке, чем о том, что могу согрешить и провиниться перед богом. Я раздобыл у ребятишек во дворе проволоку и гвозди, потом одолжил у кого-то лобзик и, как только бабушка ушла из дому, принялся за работу. Отсутствие технической подготовки сказывалось: я проработал добрых полдня. Едва я прибрал с пола мусор, как вошла бабушка, а за ней почтальон. Он принес письмо, которое так огорчило бабушку, что она расплакалась над плитой, потом, тяжело дыша и пряча от меня слезы, приняла сердечные капли, а письмо сожгла. Однако я успел заметить, что адрес на конверте был написан рукой моей матери. Лишь спустя много лет, подслушивая как-то под дверью разговор родителей, я узнал, что в том письме мать сообщала из Вильно о перенесенной с опасностью для жизни операции, в результате которой я так и остался в семье единственным ребенком.
Бабушка родила пятерых детей (трое из них умерло), и мысль об аборте наполняла ее ужасом. Поэтому она особенно горячо молилась в тот вечер за грешную дочь и дитя, убиенное в ее чреве. Но я тогда ничего этого не знал, а видел только, что она в отчаянии и оттого исступленно молится. Я примостился на полу под фигурой святого, делая вид, что погружен в молитвы, но на самом деле напряженно следил за бабушкой. Она долго молилась, склонив голову, и я уже начал терять терпение, когда наконец настала долгожданная минута. Ударив себя несколько раз в грудь, бабушка подняла на святого умоляющие глаза, словно ожидая знака прощения или милости. И тогда я незаметно потянул за проволоку, конец которой все время держал в руке. Я мог гордиться своим достижением: правая рука святого, вознесенная для благословения, поднялась еще больше, приняв вертикальное положение, после чего медленно опала. Бабушка замерла с высоко поднятой головой, глаза ее широко раскрылись, лицо просветлело… Вдруг она приглушенно вскрикнула и рухнула, раскинув руки, лицом вниз. На мой крик сбежались люди, и бабушку отвезли в больницу, но она уже так и не пришла в сознание и умерла тихо, со спокойным и ясным выражением лица. Не помня себя от отчаяния, я демонтировал свое изобретение, и никто никогда не узнал о нем. Позднее бабушка не раз снилась мне, и не раз меня грызла совесть; но если говорить честно, может быть, я нечаянно сделал ее смерть даже более прекрасной, чем та, о которой ей мечталось. С того времени, однако, стремление к добрым поступкам значительно уменьшилось во мне, а вера стала постепенно меня покидать. Осталась только склонность к технической рационализации.
Боль в паху, исчезая на минуту, снова возвращалась, и я почувствовал, что не могу больше оставаться один в этой квартире-клетке. Выйдя в коридор, я схватил с вешалки пальто и, надевая его на ходу, бросился на лестницу, чтобы сбежать по ней через две ступеньки, как бывало еще несколько дней назад. Но при первом же толчке я скорчился, замер на минуту и начал спускаться медленно, боязливо ступая, точно впервые учился ходить. Так, осторожно глотая воздух, я добрался до угла улицы и при виде людей обрадовался: в случае чего они подоспели бы мне на помощь.
На стоянке такси скучала одинокая машина. Небо немножко очистилось, и теперь над городом нависла тускло светящаяся дымка. На перекрестке шофер резко затормозил, чудом не столкнувшись с автобусом. Я инстинктивно напрягся и крепко оперся спиной о спинку сиденья.
- Что это вы нервный какой! - засмеялся шофер. - Жизни лишиться не так легко, как кажется.
- Это я с похмелья, - сконфуженно пробормотал я.
- В воскресенье весь народ опохмеляется, - вздохнул шофер. - Кроме меня. Моя баба мне всю плешь проела.
Мы доехали. Шофер с меланхоличной завистью наблюдал за моими неуверенными движениями. Осторожно поднявшись по лестнице к Мае, я нерешительно остановился у ее двери. Я никогда не приходил к ней в воскресенье. Может, она ушла погулять или к ней приехала тетя из провинции? Но время подгоняло меня, и я позвонил, как всегда, - два длинных звонка и один короткий. Только я успел испугаться, что ее пет дома и мне снова придется быть одному, как услышал шаги и дверь открылась. Мая была в халате, довольно сильно распахнутом на груди: мне сегодня положительно везло на распахнутые халаты! Все-таки я не мог удержаться от мысли, что грудь Май моложе и полнее Зосиной. "Боже, - подумал я, - как бесконечно жалко расставаться со всеми этими дамскими прелестями и вообще с белым светом…"
- Кшиштоф?! - воскликнула Мая изумленно. - Что случилось?
- Ничего… Просто у меня есть сегодня немного свободного времени…
Я поцеловал ее в щеку, но сделал это совершенно бесстрастно. Изумление в ее глазах постепенно сменилось радостью.
- Что за сюрприз! - воскликнула она. - Ты - в воскресенье! Как я рада!
Именно такая встреча и была мне нужна. Я вошел в комнату. По-видимому, Мая никого не ждала, потому что в комнате было не прибрано. Она кинулась наводить порядок.
- Хочешь есть, Кшись? А может, выпьешь чего-нибудь?
- Боже упаси! - сказал я испуганно и осторожно сел на тахту.
Меня пугала даже мысль о том, что в мои пылающие кишки может попасть что-нибудь спиртное. Удивленная Мая присела рядом. При взгляде на ее грудь во мне на секунду вспыхнуло какое-то подобие желания, но "memento mori" в кишках немедленно дало о себе знать усиленным пульсированием. Я с завистью подумал о стариках: все это уже наскучило им, их не тревожит никакая страсть и они без всяких конфликтов въезжают на транспорте в печь смерти. Но я-то здоровый бугай, я еще полон всяких желаний, а тут вдруг эта притаившаяся в животе внезапная смерть! Почему упавший сверху кирпич должен был угодить именно в меня?
Когда я служил в армии, наш взводный Мопдрасек назначал двоих человек нести тяжелую мишень на стрельбище, расположенное в пяти километрах. Только эти двое, обливаясь потом и тяжело сопя, тащились в хвосте колонны, в то время как сто двадцать остальных солдат маршировали в светлое будущее легко и весело. Шанс угодить в носильщики мишени равнялся 0,6 процента, но взводный Мондрасек безошибочно угадал меня среди всех прочих и назначил тащить мишень самым первым. И все же это не было таким абсурдом, как то, что свалилось на меня теперь. Просто мой гордый взгляд притягивал Мондрасека, как бутылка пьяницу, и он, бывало, частенько кричал с бешенством: "Максимович! Ну чего вы снова вылупились на меня?! Я вам покажу, как зенки таращить! А ну-ка на ту горку и обратно бегом марш!" В этом идиотизме все-таки был какой-то смысл: взводного Мондрасека терзали антиинтеллигентские комплексы, в моих глазах он вычитывал разлагающую иронию, унаследованную мною от отца, и с ней нужно было покончить во имя дисциплины и боевой готовности.
Неужто и теперь где-то там, наверху, сидит какой-нибудь разъяренный Мондрасек, который сбросил па меня кирпич, потому что ему не нравится отсутствие скорби в моем нынешнем взгляде? Смею сомневаться в этом и потому предъявляю свои претензии к слепому року, который вместо того, чтобы изничтожить мои внутренности, мог бы с таким же успехом принести мне главный выигрыш в самой крупной денежной лотерее. Может быть, какой-то пьяница с завязанными глазами вытащил из миллиона шаров черный шар с моей фамилией? Но и такое объяснение - не для разумного существа. Я восставал против рока и искал справедливости. Я должен был найти ее.
- Кшись, скажи мне… что с тобой? Что-нибудь случилось? У тебя какой-то прибитый вид…
Ничего не случилось. Просто я взял и пришел.
- Как это… взял и пришел?