Русский - Проханов Александр Андреевич 13 стр.


Серж видел, как крутанулся на пятке белорус, подобно вихрю. Ударил коленом в пах охраннику, а когда тот стал сгибаться от боли, ребром ладони сверху рубанул по длинной костлявой шее. Серж видел, как стали вываливаться из орбит глаза охранника и на его лице появилось несчастное, детское выражение, проступившее перед смертью сквозь мясистую огрубелую плоть. Белорус выдрал из его ослабевших рук автомат и, не целясь, от живота, чуть присев, дал длинную очередь в сторону двери, промахиваясь, попадая, снова промахиваясь, наполняя туннель желтым блестящим пунктиром, который погружался в охранников, высекал искры на железной двери.

– Держи! – Белорус втиснул автомат в руки Сержа и кинулся к дверям, где в нелепых позах, уронив на грудь головы, сидели убитые охранники.

Серж видел, как расстроилась колонна, люди давили друг друга, бежали прочь от стрельбы, захватывая с собой конвойных. Он пятился, готовый ударить очередью, если сквозь толпу прорвутся охранники в черных комбинезонах. Ликующее чувство победы охватило его. Он был уже у двери, где белорус, держа автомат, давил на какие-то кнопки и чертыхался. И вдруг пахнуло остро и едко муравьиным спиртом, словно он наступил в муравейник. Смертельная угроза, еще невидимая, успела себя обнаружить, превращаясь в китайца, который упруго и мощно шагнул из ниши, ударяя наотмашь плеткой по автомату в руках белоруса. Ремни обмотали ствол, вырывали автомат. Одновременно с ударом хлыста китаец подпрыгнул, поворачиваясь в воздухе, и ударом ноги выбил автомат из рук Сержа. Два удара были произведены одновременно, в невероятном прыжке, и Серж не успел ужаснуться, не успел осознать чудовищное поражение, когда из ниши вывалились охранники. Сшибли с ног белоруса, прижали Сержа к стене и стали бить прикладами и стволами по голове, лицу, ребрам, до хруста, до остановки сердца. Все стало гаснуть, космический корабль пролетел над его головой, полыхнув золотистым заревом, и померк.

Глава двенадцатая

Серж очнулся в полном мраке, на каменном полу, и почувствовал ровную сильную боль во всем теле. Болели грудь, спина и живот. Болели руки и ноги, лицо и затылок. Казалось, его били так, чтобы удары пришлись равномерно по всему телу. Осторожно, кончиками разбитых пальцев, стал ощупывать себя, исследуя результаты избиения. Глаза были целы, и в них появилось ночное зрение, позволявшее угадывать тесный объем камеры, в которой он находился. Были целы кости рук и ног, сгибавшихся в локтях и коленях. Череп не был проломлен, хотя волосы слиплись от вязкой крови. Позвоночник был цел, что позволяло нагибаться, наклонять шею. Но все ткани ныли, горели, набухли, и он мягко нажимал на них, как на клавиши, извлекая каждым прикосновением особые звуки боли, которые складывались в непрерывную какофонию страдания.

Он обнаружил, что прикован цепью, и, перебирая звенья цепи, нащупал кольцо в стене и шершавый сырой бетон. Вслед за этими первыми впечатлениями, говорившими, что он жив, страшным прозрением обрушилось на него беспощадное знание – он потерпел поражение. Оно не было связано с его отдельной жизнью, не являлось стечением роковых обстоятельств, не предполагало реванша. Его поражение было космическим, необратимым и окончательным. Как сказочный витязь, он бросил вызов мировому злу, ополчился на космическую тьму, надеясь повторить сюжет русских сказок, когда на помощь богатырю приходят все светлые силы земли и неба: жар-птица и наливное яблоко, придорожный камень и светлый месяц, – и богатырь одолевает тьму. Здесь же тьма одолела его, жестоко посмеялась над ним, опрокинула навзничь всей неодолимой силой. И та икона, с заколдованным градом и пленной царевной, с витязем, побивающим змея, превратилась в эту промозглую тьму, железную цепь, страшную боль во всем теле. В ожидание неминуемой смерти. Мир был устроен так, что в нем господствовала тьма, и всякий, посягнувший на тьму, предавался смерти.

Смерть была неизбежной, близкой. Была сопряжена с физическим страданием, жестоким убиением. Ощущение скорой неустранимой смерти ужасало его, останавливало дыхание, сжимало сердце. Каждая клеточка, желавшая жить и дышать, ожидала смерти. И разум, так остро, жадно откликавшийся на все проявления жизни, нацеленный в творчество, убежденный в своей неповторимости и бессмертии, разум понимал, что сейчас умрет. И это понимание было формой безумия, повергало в панику. И он сидел, оцепенев, и мрак был вокруг него и внутри. "Я умру, я сейчас умру".

Он старался преодолеть безумие, это слепое пятно в душе, из которого проступила его близкая смерть. Стремился заслонить пятно воспоминаниями и образами прекрасной и драгоценной жизни. Пятно на мгновение заслонялось, а потом проглатывало видение, которое исчезало, как в черной дыре. И это было исчезновением жизни, подтверждало неодолимость смерти.

Тот вишневый сад на подмосковной даче, и он, совсем еще мальчик, качается в гамаке вместе с соседской девочкой. Не помнит ее лица, но помнит нежное, теплое прикосновение ее голой ноги. Нависшая над ними гроздь спелых вишен, глянцевитые, почти черные ягоды, с отливом солнца. Он боится шевельнуться, боится спугнуть эту внезапную нежность, эту солнечную искру в глубине черной ягоды.

Он лежит на тахте под лампой и читает "Войну и мир", про бездонное небо Аустерлица, в которое смотрит умирающий князь Андрей. И эта божественная бездонная лазурь, куда устремилась покидающая тело душа, так волнует, так сладко влечет, и он знает, что когда-нибудь, в будущей жизни, он, подобно князю Андрею, увидит над собой эту упоительную в смерти лазурь.

В Галерее Уффици он стоит перед картиной Джотто, глядя на тонкое темнобровое лицо ангела, на его алые крылья, на античную арку, в которой туманится синь озер, скользит по воде челнок, летит в небесах стая птиц. И такое таинственное и чудное оцепенение, прозрачность остановленного мгновения, которое он может перенести в свою жизнь, дать в ней место ангелу, лодке, крохотному, выросшему на развалинах арки деревцу.

Они лежат с Нинон в спальне, она разбирает букет садовых васильков и ромашек, плетет венок и надевает ему на голову. Он слышит запах цветов, чувствует касание ее быстрых пальцев, и она тихо смеется: "Ты мой Лель, пастушок".

Видения возникали, заслоняли черное пятно в душе, а потом погружались в бездну, и он понимал, что смерть его близка, неминуема – и он не спасется видениями дивного любимого мира, из которого его безжалостно вырвут. Паника его возвращалась, и он чувствовал, что готов разрыдаться.

Он запрещал себе думать о покойных маме и бабушке, боясь, что их милые, любимые лица, их голоса, их платья и чашки, которые они расставляли для вечернего чаепития, – что все это поглотит чернильное пятно, и они умрут вторично. Но они явились помимо его воли, и он видел мамино прекрасное, с гордыми чертами лицо и седую бабушкину голову, на которую падал зайчик света. И мысль о них казалась спасительной. Его собственная смерть дарует встречу с ними. Смерть, его ожидавшая, разрушала преграду между ними и им. Свидание с ними, о котором мечтал, которое случалось во сне, оно станет возможным, когда он умрет. Его мысль о них, любимых, была коридором, который уводил его из мрачной темницы прямо к ним. Была световодом, по которому он после смерти помчится к ним со скоростью света. И эти переживания казались спасительными. Но потом и они превратились в панику, в ужас, в беспомощность.

Он думал об отце, чей образ смутно туманился в его детской памяти. И эти мысли были похожи на упреки и сетования. Отец ушел на загадочную азиатскую войну – и уже не вернется, чтобы защитить своего сына, не вызволит его из беды. Потратил свою жизнь на какие-то невнятные цели. Пожертвовал жизнью сына ради этих загадочных целей.

Он постарался овладеть собой. Космическое поражение, которое он потерпел, сражаясь с тьмой, не должно было отнять победу над страхом, которую он одержал, замышляя восстание. Его сокровенная суть, нырнувшая от побоев в самую глубину избитого тела, вышла на свободу и не желала ее терять. Если ему суждено умереть, он умрет не рабом, а свободным. Умрет достойно – и этой достойной смертью посрамит тьму.

"Достойно. Умереть достойно", – говорил он себе, перебирая звенья стальной цепи, добираясь до кольца в бетонной стене.

И эта цепь с железными звеньями была четками, которые кто-то вложил ему в руки, чтобы он помолился. Хватая пальцами очередное звено, он молился всему, что любил. Голубой фарфоровой чашке с золотым меандром, оставшейся от бабушкиного свадебного сервиза. Гранатовому колье, которое мама надевала по праздникам, и тогда ее белая шея казалась обрызганной темно-алыми тяжелыми каплями. Сиреневой в зимних сумерках колокольне, которая смотрела в окно его детской спальни. Одинокому фонарю в переулке, под которым летела метель, – и в белом пятне света пробегал торопливый прохожий. Красной осине в синем студеном небе, с которой ему на лицо упал круглый, с волнистыми краями лист, – и он его целовал, вдыхая горькие запахи осени. Стихотворению Блока о девушке, что пела в церковном хоре. Восхитительным фрескам Диего Риверы на фасадах колледжа в Мехико. Истребителю, похожему на крылатую иглу, что стоял на площадке в авиасалоне, – и он трогал отточенные кромки машины, в которых звенела музыка сверхзвуковых скоростей. Маленькой прелестной руке Нинон, от которой пахло цветами, – и она тихо водила пальцем по его груди, создавая какой-то затейливый рисунок, и он, закрыв глаза, угадал, что она рисует бабочку.

Так, перебирая свои железные четки, он достиг кольца в стене, предполагавшего самую главную молитву. И он стал молиться Богу.

Он не помнил ни единой молитвы, не бывал в церкви и не знал, о чем просить Бога. Все, что случилось с ним, все его злоключения, его плен, порыв к свободе, и его поражение, и следующая за этим поражением неизбежная смерть – все это было известно Богу, входило в его планы, было проявлением Божественной воли. И глупо было умолять Бога отказаться от своего замысла, перечить его воле. Единственно, о чем он решился просить Бога в свой предсмертный час, это о том, чтобы Бог обнаружил свое Божественное присутствие, оказался рядом.

Серж почувствовал, что темница вдруг наполнилась. Ее наполнил не звук, не цвет, не живое существо и не прозрачная материя. Тому, что наполнило темницу, не было названия. Но оно явилось и безмолвно присутствовало рядом. И он понял, что это Бог.

Бог не проявлял себя никак – ни гневом, ни радостью, ни милосердием. Он не вселял надежду, не наставлял, как прожить Сержу его последние часы. Он просто был. И они молча соседствовали, не общались, и Серж боялся шевельнуться, чтобы не коснуться Бога, не нарушить их безмолвное соседство. А потом Бог исчез. Темница снова была пустой, и в руке Сержа оставалось холодное стальное кольцо.

Он заснул, и ему снилось, что он превратился в световую волну и летит в сияющих вспышках туда, где поджидают его мама и бабушка. Они встречаются, он обнимает хрупкое тело бабушки, чувствует горячие объятия мамы, говорит им: "Как я вас люблю!"

Счастье сна прервалось воем сирены, будто картина "Герника" обрела свое музыкальное воплощение. Железная дверь лязгнула, и яркий слепящий фонарь осветил его, лежащего на полу, обнимающего железную цепь.

– Вставай, беглец, мясорубка ждет, – хохотнул охранник, пинком поднимая его. – А фарш, как известно, не бегает.

Не все было понятно Сержу в словах охранника, кроме того что настал его час. Тело болело, и он, напрягая мускулы, чувствовал пробегающую волну боли. Охранник завел ему руки за спину и скрутил запястья веревкой. Снял цепь. Фонарь высвечивал на полу яркое подвижное пятно, и Серж шел, наступая в это серебристое пятно, как в воду.

Его провели по тоннелю, вдоль стальной колеи, туда, где на рельсах стояла тележка с высоким металлическим ящиком. Боковая створка ящика была открыта, и охранник затолкал его в контейнер и захлопнул дверцу. Появились таджики, неся тяжелую бадью. Таджиков было четверо. Не глядя на Сержа, они подхватили бадью, подняли и накренили над краем контейнера. Внутрь, хлюпая и бурля, полилась холодная жижа, состоящая из пищевых отходов, которыми кормили невольников на завтрак. Серж почувствовал, как холодно стало его ногам и животу, как пахнуло тошнотворной слизью.

Таджики подтащили еще одну бадью и заполнили ящик до верха. Из липкого месива, состоящего из несвежих объедков, возвышались плечи и голова Сержа, и он видел совсем близко от глаз огрызки хлеба, мятые помидоры, рыбьи кости, корки арбуза, зеленоватую и красноватую гущу, в которой плавали колечки жира. Тело было стиснуто липкой холодной массой, которая пропитала одежду.

– Теперь ты сам, как помидор! – засмеялся охранник. – А ну, веселей, азиаты! – приказал он таджикам.

Те навалились на тележку и покатили ее по рельсам, и Серж видел, как у самого подбородка колышется вонючая жижа.

Его привезли туда, где обычно выстраивалась колонна невольников перед тем, как их погонят на работу.

Он увидел площадку, на которой вдоль стен были выстроены пленники, их одинаково серые одежды, заросшие бородой и щетиной лица, унылые глаза. Их охраняли автоматчики. Вдоль рядов прохаживался китаец Сен, невозмутимый, с луновидным желтоватым лицом, на котором чуть подрагивали кошачьи усы. На рельсах, освещенная прожектором, стояла другая тележка, полная какой-то рухляди, из которой торчала голова белоруса Андрея. Она была страшно изуродована. Губы порваны. Один глаз накрывала сине-лиловая набухшая мякоть. Другой, с кровавым белком, дико блестел. Светлые волосы слиплись в красный колтун. Белорус не мог шевельнуться, потому что ящик был туго набит пиджаками, кофтами, юбками, снятыми с покойников в крематории. Тележки сблизились, стукнулись одна о другую.

– Здравствуй, Серж. Вижу, и тебя не пощадили приклады карателей. Но ты не унывай. Придет "Полк Красной армии" и отомстит за нас. Батька Лукашенко нас не забудет. – Андрей произнес эти ободряющие слова распухшими губами, и его одинокий, кровавый глаз блеснул безумным весельем.

– Ты – настоящий герой, Андрей. Я бы вступил в "Полк Красной армии". – Серж радовался, что в эти последние минуты он оказался не один. Две их не сдавшиеся, не потерявшие достоинства жизни будут исчезать одновременно, вдохновляя друг друга.

Он услышал в темной глубине туннеля легкий цокот. На площадку из темноты вынеслась веселая лошадка величиной с пони, белесая, в яблоках, в красивой сбруе, с подвязанным пышным хвостом. На лошадке восседала наездница. Она сидела в седле боком, свесив обе ноги в одну сторону, была в широком розовом платье, отороченном кружевами. На голове ее была изящная соломенная шляпка. Рука в перчатке сжимала маленький хлыстик. Она была похожа на тургеневских барышень, совершавших верховую прогулку по аллеям парка. И Серж не сразу узнал в барышне тата Керима Вагипова – так грациозно он восседал в узорном седле, так мечтательно было его лицо, так весело цокала копытами ухоженная лошадка.

Он подъехал к тележке, из которой торчала голова белоруса, и мелодично, нараспев, с волнующими интонациями поэта, стал читать:

Когда из рыбьих глаз текут ночные слезы
И грустной желтизной наполнился стакан,
Куда упала нить оборванных желаний?
Ее достанешь ты лазурною рукой.

Пускай исходит звон из глиняных копилок
В кофейной темноте ночных библиотек.
И тает синий дым придуманных империй,
И пахнет табаком туман твоих волос.

На утренней заре прошла седая цапля.
Как много тишины в названьях городов.
Я книгу заложил цветком в прожилках нежных,
И стая сонных рыб ко мне плывет в дожде.

Он читал, тихо раскачиваясь в седле, и абсурд стихотворения действовал на Сержа как анестезия, утоляющая боль близкой смерти. Смерть казалась малой частью огромного абсурдного мира, который был сном, где нет пробуждения. Это была колыбельная перед смертью.

Тат тронул лошадку, приблизился к Сержу, приложил руку к груди, словно хотел сдержать сердцебиение. Нараспев, прикрывая глаза, стал читать:

Цветы упавших пуль, проросшие на клумбах.
Вечерний синий грач, присевший на плечо.
Мне притчу рассказал в походном лазарете
Печальный капитан, умерший на заре.

Она бела лицом, как ледники Кавказа.
Мы бились целый день, была река красна.
Но, впрочем, как найти ту дивную осину,
Чей круглый желтый лист мне ляжет на глаза.

Горел в ночи пожар, как мак в саду волшебном.
Я надпись прочитал на маковом зерне.
Она писала мне, что пуля в пистолете
Не более чем снег на темном рукаве.

Серж понимал, что его усыпляют. Вливают в него убаюкивающее зелье, чтобы мозг его был затуманен и он не смог осознать самую важную в жизни, последнюю перед смертью минуту. Видимо, белорус чувствовал то же самое, потому что он попытался шевельнуть плечами и плюнул в тата, но плевок не достиг цели.

– Я не сержусь на вас, сыны мои, – произнес тат, гарцуя на веселой лошадке. – Я провожаю вас как героев, отдаю вам последние почести. Один из вас через несколько минут сгорит в огне, и добытое из него тепло пойдет на подогрев моей волшебной теплицы. Другой будет превращен в мельчайшие органические частицы, которые пойдут на удобрение тепличных грядок, где я выращиваю Цветы Зла. И пусть ваши головы украсят венки из этих траурных прекрасных цветов.

При этих словах охранники поднесли к тележкам венки из огромных ромашек с черными лепестками и золотой сердцевиной. Увенчали ими головы Сержа и белоруса Андрея. Серж видел, как гневно из-под венка мерцает кровавый глаз Андрея.

– Что задумал, делай скорее, палач!

Из тоннеля с тихим рокотом возник мотовоз. Приблизился к тележкам. Сцепка из обеих тележек и открытой платформы с охранниками была прикреплена к мотовозу, и поезд тронулся. Тат некоторое время провожал их верхом, махал на прощание рукой, а потом отстал.

Вагонетки катились по тоннелю, то попадая в тусклый свет фонаря, то вновь погружаясь в тень. И каждый раз, когда на голову Сержа падал тусклый ком света, ему казалось, что падает камень. Борясь с этими оглушающими ударами, он повторял: "Достойно. Достойно". И эти многократные повторения звучали как заклинания.

Серж видел, как голова белоруса в венке начинает клониться и падать, – и тот неимоверным усилием поднимал голову и что-то начинал бормотать и петь.

Так ехали они довольно долго, пока ни достигли металлических, заслонявших тоннель ворот. Охрана растворила ворота, и поезд проследовал на освещенную площадку, где рельсы вели в просторный грузовой лифт.

Их вознесение на поверхность было шумным и быстрым.

Они оказались в огромном цеху, где двигались транспортеры, перемещались контейнеры с мусором и гудела огнем огромная, в асбестовой шубе печь. В печи растворялся зев, раздвигались металлические черные губы, и возникал алый, с синим отливом язык, который бушевал, плескался, лизал раскаленный свод. Печь жадно чавкала, гудела, как огромное голодное животное, словно требовала пищи. Очередной контейнер с мусором подкатывал к растворенной печи. Падали бортовины контейнера. Тупой чугунный штырь с набалдашником двигал брусок мусора в печь, где на него набрасывался огонь. Ворошил, разваливал и растаскивал мусор. Брусок, охваченный пламенем, распадался, из него вылетали клубы дыма, ядовито-зеленые и грязно-желтые брызги. Он уменьшался, спекался, и печь, чавкая, глотала остатки черного пепла.

Назад Дальше