Затем доставал из колченогого стола с заляпанными дверцами четвертинку водки, ею "запивал", никогда и ничем не закусывая, и ставил пустую "посуду" обратно в кухонный стол.
Потом направлялся в уборную, через малое время шумела спускаемая вода, он выходил и тут же валился на пол, на свой тюфяк, спать. Он всегда ночевал именно в коридоре, в дальнем правом углу, рядом с уборной, на вонючем тюфяке, падая туда каждый вечер, "как дрова".
Мать-уборщица работала и днем и ночью, была тихой, сухенькой старушкой, запуганной и забитой женой алкаша-"вертухая". Когда она серой мышкой проскальзывала в свой дом, никто не замечал. В ее непременную обязанность входило поддержание постоянного уровня в кастрюле с брагой да замена пустых четвертинок на полные. Если этого не было сделано, муж молча шел в коридор, защелкивал замок входной двери на "собачку", садился на свой стул и обувал сапоги. Потом отыскивал по всем углам квартиры жену, сгребал ее в охапку, бросал, как пустой мешок, на пол и бил ногами. Глухие тупые удары в зажатый руками живот не вызывали ни звука из груди Капкиной матери, она только пыталась как можно быстрее встать и побежать за водкой или за дрожжами.
"Вертухай" вставал рано утром, всегда сам, без всяких будильников, со стоном выхлебывал из пузатого латунного остывшего чайника всю воду и уходил на работу, никому не сказав ни слова. Вообще в квартире "Свириченков" постоянно царила глухая и зловещая, придушенная какая-то, тишина да кислый тошный запах – смесь хронического перегара и грязного немытого белья. Пахло, "как в покойницкой", думала впоследствии Вера, хотя ни в каких "покойницких" сроду не бывала.
И вот Вера, тоскуя от одиночества и ощущения тупого домашнего предательства и всеобщей семейной нелюбви, взлетела по лестнице к квартире Капитолины. Постучавшись три раза, как было условлено заранее, увидела в образовавшуюся небольшую дверную щель открывающую Капу.
В этот раз Вера не осталась, как обычно, стоять на пороге в ожидании выхода подруги, а быстро шагнула внутрь квартиры.
Капа от неожиданности отскочила назад и в сторону, – и вдруг споткнулась и чуть не упала.
Прямо перед настежь раскрывшейся входной дверью лежали на полу пьяные "дрова" в собственном соку, широко раскинув ноги в серых кальсонах. Видимо, папаша перепутал направление по коридору. Вера увидела и согнувшуюся на сундуке в углу перед кухней старую мать Капы. Обхватив голову ладонями, раскачиваясь вперед и назад, та молча и глухо стукалась головой об стенку.
"Полезли на крышу!" – быстро сказала Капа, ничуть не меняясь в лице. В коридоре при входе стоял комод с зеркалом, обрамленным двумя вазами белого стекла с крашеными сухими метелками внутри. Капа притормозила. Быстро отстегнула от горловины своей плоеной кофточки пышный черный атласный бант на булавке, положила его у зеркала, ровно посередине между вазами. После этого, немного полюбовавшись на свое отражение, перешагнула через отца и вышла степенно на лестничную площадку, аккуратно прикрыв за собой входную дверь.
Вере, которой еще не успело исполниться четырнадцати лет, самообладание подруги показалось просто восхитительным. Настроение почему-то просто взмыло вверх, и собственные глупые беды сделались вдруг такими никчемными…
"Обойдемся без бантОв!" – сказала Вера и захохотала, взбираясь на крышу, прямо под трубу, по ржавой внутренней пожарной лестнице. Капа захохотала тоже, цепляясь, как мартышка, за тонкие витые поручни. Вера уже пихала вверху изо всех сил плечом и двумя руками дверцу люка. Вот та раскрылась, просто распахнулась на волю, и девушки в который раз обомлели от чистого мягкого воздуха и от едва видимого на бледном московском небе отпечатка полумесяца и первых звезд. Жизнь на крыше была как всегда прекрасна.
Через полчаса подруги спустились вниз, во двор, и влились в компанию молодых соседских мальчишек. Брат Веры, Николай, вот уж странно, тоже оказался во дворе – и когда только успел? – и вместе с друзьями негромко обсуждал, как лучше всего проникнуть сейчас на последний сеанс в "Колизей", на "мировую картину". Денег на билет не было ни у кого.
"Ну, вы, бл… и лохи все!" – вдруг сказала Капа нежным голоском. – "Даже на кино для девушек не можете раскошелиться. Вера, на фига нам такие фраера обломились? Нам нужны не такие!"
Эффект от таких ее слов был схож с тем, как если бы агнец небесный рухнул на землю и обернулся вдруг козлищем.
И тут Капа выкинула еще один номер: из кармана широкой сатиновой юбки достала маленький металлический портсигар, спокойно и с достоинством вынула оттуда папиросу, из другого кармана вытащила коробок спичек, зажгла папиросу и закурила. Это привело всех просто в бешеный восторг, особенно Веру: "Дай мне затянуться!" – "Возьми, пожалуйста. Только не обслюнявь! – велела Капа. – Терпеть не могу слюнявые рты!"
С тех пор Вера начала курить, сначала не в затяжку, и редко. Потом, как-то незаметно, втянулась и начала курить постоянно. Она тоже ненавидела "слюнявые рты" и никогда не оставляла на папиросах, а затем и на сигаретах, мокрых следов. Разве что легкий след от губной помады. Так ведь это же не слюни!
А Капа курила крайне редко, потому что "следила за собой", особо гордясь фарфоровой красоты зубами. Вся "Капитолина Романовна", как она любила себя величать, была очень чистенькой, пахнувшей земляничным мылом, одетой в новенькое заводной куколкой с каштановыми аккуратными локонами. Вот только рот был тонкогуб и хищен, и глаза – не стеклянные пуговицы, а орлиные зрачки, остановившиеся в полете на намеченной жертве, холодные и не по возрасту беспощадные.
Капа угостила папиросами всех молодых ребят, протянувших к ней руки. Таковых оказалось двое, другие постеснялись. Веркин брат Коля тоже потянулся было, но получил от сестры по рукам. "А стукачам – не положено!" – отрезала Вера. Коля сразу все понял. Зато друг его, рыжий Виктор, возмутился: "За "стукача" и по морде мало!" Капа воззрилась на него сквозь дым папиросы: "Что за нравы, что за лексикон! Как ты разговариваешь с девушками?" – Виктор вдруг сплюнул, затоптал в песке почти целую Капкину папиросу и сказал: "Пойдем отсюда, Николай! Не надо нам ничего от вертухайской дочери!"
Капино беленькое кукольное личико стало совсем мраморным, она хотела что-то сказать, но тут Вера со всего маху саданула Витю коленом в пах. "Так будет с каждым, кто обидит моих друзей. Пока Я тут королева!" – и победно посмотрела вбок, на серьезного, взрослого Володю, свою первую, как поняла она вот прямо теперь, настоящую любовь.
Это он, Володя, назвал ее вчера при всех Королевой.
Ребята частенько по вечерам сидели на крыше, на толстом бревне, привязанном к трубе железными цепями на полдороге к карнизу. И Вера пришла тоже, в своем стареньком ситцевом пестром сарафанчике, надетом на единственную Верину нарядную белую кофточку с рукавами "фонариком". Она вылезла из люка под трубой, стараясь не коснуться случайно плечами ржавых краев, увидела всех и засмеялась радостно, сияя своими почти черными лучистыми и веселыми глазами в голубых аж до синевы белках. И все вчера вечером было, вроде, как и обычно, как всегда…
"О, Верунчик пришел, Верочка, садись!" – ребята оживились, задвигались, освобождая место в самой середине бревна. Сверкая в сумерках голыми, еще детскими, но очень стройными ножками в белых носках, "с припуском" на почти белые парусиновые тапки, "вычищенные" мокрым зубным порошком, Вера быстро пробежала по скользкой крыше до края бревна, и, хватаясь за протянутые руки мальчишек, продвигалась к свободному месту.
Вдруг Володя, сидевший в центре, сильно потянул ее за обе руки на себя, перехватил, как ребенка, и быстро усадил боком к себе на колени.
Она смущенно, неловко плюхнулась на парня, почти ударилась худеньким задом об острые, торчащие углами, юношеские коленки, и, чтобы удержаться и не соскользнуть, инстинктивно обхватила рукой его крепкую загорелую шею. Он придвинул Веру вплотную к своим ребрам, она почувствовала боком и грудью, как прыгает его сердце, и попыталась освободиться и сесть рядом, но он сжал ее всю обеими руками и не дал двинуться.
Ей было не по себе, и как-то странно, немного похоже на ощущение от чужой нарочитой щекотки – вроде и приятно, но как-то приторно, вроде и смеяться хочется – да уж очень близко к слезам. К тому же тесные эти первые объятия состоялись на глазах "у изумленной публики". Но она выдержала оторопевшие взгляды всех притихших вдруг мальчишек. А Володя, посидев немного, сухими горячими губами несколько раз, незаметно для других, провел по ее виску и тихо-тихо поцеловал в нежную припухлость под пушистой бровью. Потом бережно снял Верочку со своих колен, усадил рядом на бревно, а сам встал, подошел к краю крыши и на одних руках, ногами вверх, спустился по тоненьким железным ступенькам-прутьям шестиэтажной пожарной лестницы, "пожарки", во двор. На земле уже сделал сальто и, крикнув так громко в гулком дворе, что слышно было и на крыше: "Вера-а-а, ты – моя Королева-а-а!!!", исчез в подворотне.
И вот сейчас Вера как бы ждала от него подтверждения, что она, действительно, теперь, и хотелось бы – навсегда! – его королева, и что он заступится за ее подругу Капу тоже. Но Володя стоял молча, не улыбался и не говорил ничего.
И мир вдруг начал рушиться, и стало так страшно и плохо на душе, и бежать захотелось, и не видеть больше того, кто вчера сам приблизил и почти освободил от одиночества… "Пойдем отсюда!" – сказала Вера Капе. "Я – с вами!" – тыркнулся, было, за ними брат Коля. "Сидеть! Или вали – ка ты лучше к своей "мамахэн""! – приказала Вера, и девушки ушли со двора.
Часть 8. Война
Почти в каждой комнате Пелагеиной коммуналки имелась обтянутая черной бумагой тарелка репродуктора. Радио не замолкало целыми днями, у кого погромче, у кого потише, но всегда, естественно, одинаково. В шесть утра отовсюду звучал гимн Советского Союза, в двенадцать ночи народ засыпал под звон часов Кремлевской башни.
В канун того дня, когда внезапно объявили про войну, Пелагея, как повелось по выходным, замесила тесто. Оно здорово подошло в кастрюле с ночи. Полина заталкивала его обратно деревянной ложкой, как вдруг раздался какой-то бешено воющий звук по всей квартире, а на кухню влетел полуодетый сосед Рувим Михайлович, часовщик (соседка-подруга Настя называла его "Херувим", от слова хер, конечно, а не по-церковному; он к Насте сватался однажды, сразу, как только стало все ясно с Сипугашником, но потерпел "фияско").
"Полина Васильевна, Полина Васильевна, ВОЙНА!!!" – провозгласил, тоненько, с визгом, Херувим.
Первое, о чем подумала Пелагея: "Слава Богу, Верки нет с Колькой!"
Дети еще в начале июня уехали в заводской пионерский лагерь, и, как всегда, на все три смены. Потом еще подумала: "А кота-то моего милицейского, наверное, на войну и не пошлют!"
А Рувим метался по кухне и не умолкал, судорожно хватая себя за волосы: "Полина Васильевна, скорее же, надо срочно забрать все самое ценное и бежать в бомбоубежище!"
Полька тут же опомнилась, подхватила кастрюлю с тестом и побежала привычным "спасательным", оборонно-гражданским путем, изученным во время частых московских учебных тревог, вон из квартиры, вниз по лестнице в котельную.
В глубоком подвале сидели уже все почти жители дома. Гул голосов в подземной тишине перекрывался тошнотворный ревом с небес. Все смешалось теперь, а рай и ад поменялись местами.
По дороге от страха и паники Польку прохватил понос. И вот в темноте подземелья, под завывание московских сирен, Пелагея, не зная, куда деться, забилась в самый темный угол, сняла крышку со своей кастрюли и опорожнилась прямо в усевшее, праздничной сдобой пахнУвшее, тесто. И впала в какое-то полнейшее оцепенение. Или, точнее, выпала из времени.
Потом, когда все стало тихо, выбралась на улицу с этой своей кастрюлей, дошла до помойки во дворе, поставила все на дно мусорного бака, швырнула в сердцах вдогонку еще и длинную деревянную поварешку, заплакав от позора и от деревенской жалости к безнадежно испорченному "добру", единственному своему "самому ценному", вынесенному из дома, – но, зато, не боясь теперь уже ничего, никакой погибели от немцев. Для преодоления животного страха смерти надо было, видно, просто озвереть от унижения.
* * *
На заводе коньячных вин "Арарат" началась мобилизация. Мужчин посылали воевать, а женщин – на "трудовой фронт", рыть окопы в Подмосковье. Пионерский детский лагерь был на Оке. В заводоуправлении объявили, что всех детей заводчан пароходом по Волге будут срочно эвакуировать на Урал, и чтобы родители не беспокоились за них, всем потом сообщат окончательный адрес эвакуации.
Полина пришла рано утром в Кривоколенный переулок к заводу, там уже стояли грузовики с лавками для отправки людей на работы, борта опущены, на дне связками лежали черенки от лопат и сами лопаты в рогожных мешках. Но никто не рассаживался, не лез в машины. Среди женщин, вчера еще суровых и спокойных, наблюдалась какая-то паническая истерика. Стоял вой, какой-то дичайший, похожий на собачий. С визгом заехала в тихий когда-то переулок неотложка, запахло валерьянкой и камфарным спиртом.
"Полька, Полька, пароход с детками нашими разбомбило, на Оке, Полечка-а-а!!!" – Степан Иванович, в милицейской парадной форме, в гетрах, крагах, хромовых сапогах до колен, пистолетная кобура в кожаной портупее – красавец писаный, ее кот, сидел сначала прямой, как кол проглотил, верхом на лошади. Вдруг он свесился с седла вбок, ухватившись за конскую гриву, над женой и зарыдал в голос, утирая слезы белым рукавом гимнастерки. Он больше не следил за порядком "погружения трудовых резервов", он вообще ничего не видел перед собой, и только умная пепельно-серая кобыла прядала ушами и приседала под ним, фыркая, на тонких стройных бабках, заученно не уходя от толпы народа.
На улицу вышел директор завода, что-то говорил, что слезами теперь горю не поможешь, вся страна в слезах, а надо бить фашистов.
"Ийе-эх, Пелагеюшка, прощай, милок!" – взвизгнул Степа, взмахнул нагайкой, вырвался из конной цепи заграждения и поскакал "записываться в действующую".
Польку с другими очумевшими женщинами, затолкав, погрузили кое-как в кузов машины и повезли на Истру. Разместили в бараках, дали лопаты.
Там она, вот уж во второй раз в жизни своей, действительно напрочь выпала из временнОго потока.
Пелагея работала как оглашенная, как и все, в сутки по 16 часов; рыли окопы, валили деревья. Полина отощала совсем, у нее завелись вши, стали совсем бессмысленными, но почему-то блестящими, провалившимися в темные черные ямы над худыми по-волчьи скулами, глаза.
Она отрезала огромную свою толстенную, метровой длины, косу тупыми ножницами, по прядям, и короткие волосы пышной шапкой полезли вверх, к затылку, закурчавились, закрыли уши и пол-лица.
Бабы ахнули: Полька стала безумно хороша, но и, кажись, вполне безумна. И однажды, когда подпиленный ствол дуба стал падать прямо на нее, Пелагея не уклонилась, а застыла на месте. Бог любит троицу, и почти окончательное выпадение из времени произошло с ней вот уже в третий раз.
…Из больницы Пелагею выписали в ноябре 41-го года, точно накануне "Октябрьских" праздников.
Она шла по ощетинившейся противотанковыми ежами гулкой и пустой ледяной Москве, как привидение. В кармане холодного, изношенного, дважды перелицованного "летнего" пальто лежали два ключа, марлевый сверток с больничным хлебом и сахарином, в вещмешке несколько банок консервов с "трудового фронта", пол-литровая бутылка армянского коньяка "три звездочки" от завода, да отрезанная, завернутая в июньскую газету, каштановая коса.
В Москве начиналась метель. Завтра, сразу после военного парада на Красной площади, она должна явиться на завод и делать "заказы для фронта", то есть заливать коньяк в железные армейские фляжки и опять же "укубривать" этот нескончаемый поток на конвейере сначала пробкой, а потом завинчивать железной крышкой. И так теперь будет всю жизнь.
Пелагея подошла, наконец, к своему дому, поднялась с трудом, сильно хромая, на второй этаж к дверям своей квартиры, тихо открыла послушным ключом входную дверь и прошелестела по пустому коридору до двери собственной комнаты.
Куда-то делись с коридорных стен все корыта, раскладушки и велосипеды, остались только огромные гвозди и вбитые навек костыли. Было голо и гулко, или это в ушах шум от голода и холода?
Ключ в двери Полькиной комнаты не проворачивался. Не видно также было обычного просвета через довольно большую замочную скважину. Наверняка, мешал ключ с внутренней стороны комнаты. Бумажка с "бронью" была начисто оторвана, остались только следы сургуча с корявой бечевочкой.
"Степан, что ли, так и не уехал на фронт?" – только и успела подумать Пелагея, механически, по привычке, толкнув дверь внутрь комнаты.
Дверь вдруг открылась, раздался визг и плач, и на Пелагее зависли с обеих сторон Вера и Коля. И Поля упала на пол, потеряв сознание.
Ребята сбежали той июньской ночью с парохода, всего за несколько дней до бомбежки, и все из-за "коноводки" – Верки, которая, услышав о войне, хотела еще из пионерлагеря драпануть домой в Москву, да не получилось, их поймали, потом всех пересчитали по головам и повезли на пристань.
Сбежать удалось на одной из ночных стоянок парохода на Оке. Как они добрались до дома, уму непостижимо. Но были уже у матери на заводе, им выписали хлебные карточки и сказали, что мать в больнице, была в тяжелом состоянии, но живая. Скоро приедет домой и выйдет на работу. А их пока устроили через РОНО – Колю, 13 лет, учеником слесаря, а Веру, 14 лет, – чернорабочей в типографию. Они уже работают!
"Мам, а правда, что тот пароход с нашим лагерем разбомбило? И хорошо еще, что ты не в" психическую "попала, а то бродила бы сейчас, как, помнишь, сосед Ника по ночам, всех бы пугала!" – засыпая вечером, сказал Коля.
"Где он, наш Ника, теперь?" – вдруг заплакала Поля.