Рыбы молчат по испански - Надежда Беленькая 30 стр.


Поужинали в "Шоколаднице", и снова мать вела себя, как ребенок. Оказывается, она ни разу в жизни не была в ресторане. Никогда! Точнее, была, конечно – на конгрессах, конференциях и юбилеях. Но чтобы вот так зайти между делом поужинать самостоятельно, без повода – ни разу. Вокруг них сидели те, кого она в глубине души презирала: чопорные менеджеры, пластмассовые секретарши, суетливо-многословные офисные служащие. И среди них, смешавшись с ними, Нина и ее мать, притихшая и какая-то испуганная, сидели за столиком возле окна и ели блинчики и салаты, запивая коктейлями, а у дверей, заехав передними колесами на тротуар, их поджидал только что купленный автомобиль, и у Нины возникло чувство, что все это просто невозможно, потому что такого не может быть никогда, во всяком случае с ней. Она видела себя маленькую, видела печатную машинку, пыльную кабинетную лампу, и под лампой мать, изрекающую банальные истины, которые неизменно обретали в ее устах свежее наполнение и новую жизнь, потому что были для Зои Алексеевны единственной ценностью и абсолютным императивом. Из материных слов следовало, что ничто в мире не имеет цены – ни деньги, ни слава, ни успех – потому что по-настоящему важно нечто совсем иное, трудно определимое, о чем Нина догадывалась когда-то, читая русских классиков и просиживая дни в библиотеке, и что она совершенно не может вспомнить теперь.

Не может – ну и не надо, зато ей легко и весело, она по-прежнему беспечный длинноногий бог собственной жизни, способный достичь гораздо большего, чем все эти закомплексованные человечки за соседними столами, отсиживающие в затхлых конторах полный рабочий день с девяти до шести.

Возвращались длинной дорогой, сделав по центру неспешный торжественный круг.

Нина жмет на газ, храбро идет на восьмидесяти по левому ряду, и Москва раскрывается со всех сторон, как огромный праздничный веер. Въезжают на мост, и справа плывут звезды Кремля, а слева высится мрачный Ватикан, в котором живет Востокова. "Жалко, что она меня сейчас не видит", – думает Нина.

Нечто похожее она чувствовала в тот самый первый год в Барселоне. На выходные русских студентов пригласили в маленький городок в Пиренеях, где у кого-то из преподавателей был летний дом. Нина ехала в чужой машине по горам, сквозь туман и низко, к самой земле опустившиеся тучи, и почему-то думала: "Как жалко, что меня сейчас не видит мама".

Но теперь Зоя Алексеевна сидела рядом с Ниной на переднем сиденье, задумчиво рассматривая Александровский сад, и Нина была совершенно уверена, что впервые за много лет, возможно, с того далекого июня, когда она сдала вступительные экзамены и с первого раза поступила в университет на самый престижный факультет к лучшим преподавателям, мать ею гордится. Гордится вопреки своим убеждениям и опыту всей своей непонятной и чуждой Нине экспедиционной жизни…

Тот счастливый воскресный день был только началом перемены, признаки которой Нина ощущала в себе все чаще.

"Интересно, – размышляла она, рассматривая себя в зеркале, – как отразится на мне моя профессия? Может, ее след уже есть, а я не замечаю? Нет, кажется, все в порядке", – успокаивала она себя, приглаживая волосы и отходя от зеркала.

Но потом внезапно – уже не в зеркале, а в тонированных окнах припаркованных вдоль улицы автомобилей, в стеклах витрин, на фоне подземного тоннеля в метро, где так безжалостно отражается наша жизнь и почти невозможно не заглянуть в нее краешком глаза – она видела перед собой едва знакомую, деловитую молодую женщину с нервными морщинками возле рта, с цепким взглядом, и целое мгновение не могла поверить, что перед ней – она сама.

Как-то раз, остановив машину на светофоре, Нина привстала на сиденье, чтобы поправить плащ, и увидела себя в зеркальце дальнего обзора тем быстрым, мгновенно оценивающим взглядом, которым женщины второпях изучают свое лицо.

– Разве это я? – изумилась Нина.

Из узкого зеркального прямоугольника на нее смотрела хичкоковская блондинка – не аферистка из "Головокружения", которая чуть не свела с ума легковерного детектива, а другая, несчастная Мерион из фильма "Психоз" – когда та удирала из города, увозя в сумочке украденные сорок тысяч долларов. У Нины было с собой не сорок, а всего лишь три тысячи, к тому же не долларов, а евро. Эти деньги она не украла, а, наоборот, собиралась передать Ксении, которая тоже ничего не воровала, испанцы все преспокойно отдавали сами, но остальное в точности такое же, как у Мерион: светлые волосы, бледное лицо, испуганные глаза смотрят на освещенное фарами полотно ночного шоссе.

– Не-ет… – шепчет Нина. – Это не я. Это кто-то другой…

И все-таки это была она, новая Нина.

А потом ей много раз удавалось поймать выражение тревоги, страха и какой-то затравленной вороватости, как у нашкодившей кошки, которые раньше не доводилось видеть у себя на лице.

Как-то раз, ранней осенью того бурного года, года грандиозных перемен, в аэропорту Шереметьево Нина увидела необычную девушку. Девушка сидела в кресле и, скорее всего, ждала посадки в самолет, улетавший в Дели. В ожидании самолета она дремала, устроив голову на спинке кресла. На фоне бледно-розового утреннего окна ее лицо казалось почти черным. Нина не могла определить, сколько ей лет, на вид она выглядела совсем юной и какой-то очень современной, модной, как бы в стиле "этно": длинный по колено пестрый балахон, полотняные штаны, легкие на босу ногу сандалии – стояло настоящее бабье лето – по-испански "лето святого Мигеля". Густые волосы заплетены в длинную косу. Но поразили Нину не волосы, не сандалии и не балахон: поразили лицо и руки. На лице и руках отчетливо виднелись письмена на каком-то неведомом языке, вероятно, санскрите. Очевидно, девушка была студенткой из Индии или Шри-Ланки, и ее кожу покрывали слова молитв и священных текстов, традиционно наносимые при помощи тонкой кисточки хной, которая смывается водой или специальным составом. Но выглядело все это так, словно загадочные письмена переполняли ее изнутри и однажды их накопилось так много, что они проступили сквозь кожу.

И потом Нина много раз вспоминала ту девушку в аэропорту.

Истории, с некоторых пор населявшие ее память, сменяющиеся в зависимости от времени года картинки Рогожина, который она выучила наизусть и знала в любое время суток, в любую погоду и в любой день недели, как будто это был не чужой, а ее собственный родной город, умирающие деревни, через которые они с Виктором проносились на белом и гладком, как сливочное мороженое, "баргузине", преследующий ее повсюду кисловатый запах денег, лежавших в книжном шкафу – все это тяготило, разрасталось, вытесняло день за днем прежнюю Нину.

– Почему я должна все это помнить? – жаловалась Нина, когда Рита позвонила ей из Нью-Йорка.

С того дня, когда открылась тщательной скрываемая Ритой тайна ее замужества и тщательной скрываемая Ниной тайна ее новой работы, между ними исчезла тень, возникшая после загадочного Ритиного исчезновения. И теперь они часто перезванивались.

– Как мне избавиться от этих историй? Они перегружают меня, как лишняя информация – память компьютера…

– А ты сделай апгрейд, – предлагала Рита.

– Рассечь лобные доли?

– Да нет же… Просто научись отвлекаться… Забывать обо всем… Допустим, восемь часов в день ты работаешь, с девяти до шести с перерывом на обед, как все нормальные люди. А потом отдыхаешь. У тебя вечер, ночь, утро… Этого достаточно.

– Не получается. Отдыхать не получается, не могу отключиться ни на минуту. Все время стараюсь думать о чем-то другом или, наоборот, расслабиться и вообще не думать, но все это меня переполняет, вытесняет собственные мысли. Такое впечатление, что я отравилась. По ночам снится Рогожин. Снятся кошмары, я просыпаюсь и снова начинаю думать.

– Тогда напиши книгу, – посоветовала как-то раз Рита. – У тебя получится.

– Книгу? О чем?

– Обо всем, что видела. О детях, о взрослых, о деревнях, о провинциальных чиновниках. Про Ксению эту твою напиши – честное слово, чрезвычайно занятный персонаж.

– Не выйдет, – ответила Нина, поразмыслив.

– Почему?

– Потому что никто не поверит и никому не будет интересно. Понимаешь, я вижу много такого, во что верить невозможно. Это как с живописью и фотографией. Скажем, человека сфотографировали в каком-то неожиданном ракурсе, так что ноги на снимке коротки, а локоть оттопырен и кажется вдвое больше. Но никто не обратит внимания, потому что это лишь фото, ему простительно. А вот если тот же оттопыренный локоть или короткие ноги нарисовать, заметят сразу, потому что тогда будет уже картина, а не фотография. Картине не простят того, что прощают фотографии. Вот я о чем, понимаешь?

– Не совсем…

– Ну смотри. Помнишь, я тебе рассказывала про дом ребенка в Рогожине, куда мы с Ксений то и дело ездим? Там еще Ада Митрофановна, доктор Степаныч и директор, который ничего не делает, только деньги гребет.

– Что-то припоминаю…

– И жуткая вонь, как ни приедешь – мочи, горелого молока, немытых детей. Первое время я едва ее выносила, эту вонь, такая она была тоскливая, кислая, а потом ничего, привыкла. Еще как-то раз осенью у них погиб ребенок, девочка: ночью застряла головой в сломанных прутьях кроватки и не сумела вылезти. Представь, маленький ребенок, меньше года, а кровать сломана, и всем на это плевать. Девочка кричала всю ночь, но никто к ней не пришел, не вытащил из этих проклятых прутьев, которые сжимали ей голову, как тиски, и в конце концов она умерла – что-то случилось с головой, или задохнулась. Помнишь, я же тебе рассказывала… Так вот, Степаныч этот, главный врач дома ребенка, умер – недавно совсем, месяц назад. Степаныч в общем-то неплохой был доктор, дело свое знал, только пил сильно. И вот как-то раз он сидел дома один, точнее не совсем один, а со своими собаками, которых обожал – а сын где-то в другом городе был в это время. Этих собак Степаныч когда-то подобрал на улице, спас от голода… И вот ему стало плохо. Может, водка попалась паленая или сердце не выдержало. В общем, он умер один в пустой квартире, упал и лежал на полу – день, другой… Несколько дней прошло. И собаки Степаныча съели – от голода, понимаешь? Собаки, которых он так любил, которых спас. Они голодали, а еды в доме не было, и они съели своего хозяина. За что, почему так произошло? Неужели это ему послана божья кара, которую он сам заслужил? Никогда не поверю… Он был хороший человек, а что дети так запущены – так это не только его вина. Так уж там сложилось, у Ады. Деньги брал, это да, но от денег никто в наше время не отказывается. Просто несчастный случай. В это невозможно поверить, такого вроде бы не бывает, а на самом деле бывает, потому что жизнь всегда изобретательнее и богаче любого вымысла. Но читатель-то скажет: автор наврал. Правда часто кажется вымыслом… А вот еще история. Усыновляли как-то раз мальчика семи лет. Симпатичный такой мальчишка, только худенький и вместо зубов корешочки темные. Раньше он жил с родителями в развалившемся доме. Мусор, тряпье протухшее. В документах сказано, что печку они топили по-черному…

– Как это? – удивляется Рита. – Разве в наше время такое бывает?

– Еще как бывает. Дом-то старый. Что-то испортилось, труба засорилась, и все: топи по-черному, если дело зимой. И вот этого мальчика, Ваня его звали, родители заставляли охотиться на кошек. Поймает кошку – пустят домой ночевать, а не поймает – не пустят. А кошек тех потом убивали и ели.

– Ужас…

– Вот-вот. Ужас. А потом Ванин отец соседа убил, в драке зарезал. Не знал, что с трупом делать, распилил на куски и закопал в огороде среди грядок. Но и это еще не все: голову он закапывать не стал. Завернул в целлофановый пакет и положил в холодильник.

– Боже! Зачем?

– Откуда мне знать? Может, для устрашения будущих врагов или из ненависти… А может, так действовало чувство вины, которое заставляет убийцу возвращаться на место преступления. Голова лежала в холодильнике много месяцев, а рядом ставили кастрюли, хранили еду… Ваня все знал – и про соседа, и про голову. Домой боялся ходить, жил под крыльцом… Потом какая-то добрая душа на родителей Ваниных нажаловалась, что они плохо с ним обращаются. Приехала чиновница из опеки и забрала Ваню в реабилитационный центр. Перед тем как забрать, заглянула в холодильник и чуть в обморок не упала: голову увидела.

– А потом?

– Потом приехала милиция, откопали в огороде куски соседа: видно было, где зарыто – грядки-то притоптаны. Когда Ваню забирали, у него была начальная степень кахексии, хронического истощения: в шесть лет весил десять килограммов. А потом каталонка одна его усыновила… В Таррагоне, у самого синего моря теперь живет. Там еще пляжи хорошие, песчаные.

– Да-а… Такого я не слышала.

– А я вот слышала и забыть теперь не могу. Или вот еще, уже про другое. Ехали мы с Витькой и испанцами в Коньково, мороз минус двадцать, вьюга кругом от земли до неба. Мело так, что дорогу от белого ровного поля не отличить… Витька боялся проскочить поворот, и действительно проскочил, проехал мимо, это потом уж мы сообразили, что слишком долго едем, давно пора свернуть, мы ведь там много раз были, в селе Коньково, и дорогу знали наизусть, даже я поворот помнила, хотя обычно плохо дорогу запоминаю. Но мы все равно плутали. Как выла вьюга! Протяжно, человеческим голосом. Потом наконец выбрались, отыскали поселок в этой жуткой метели, ты себе даже не представляешь, в этих непролазных снегах, через которые не видно ничего, дерева ближайшего не видно и неба тоже, только одна белизна с четырех сторон света, верху и внизу, плотные непрозрачные сумерки… Никогда в жизни я такого бурана не видела, даже вообразить не могла, только читала у Пушкина. Чувствовала, что это не к добру: нас сейчас заметет, или мы съедем с дороги и в сугробе застрянем, или что-то случится с двигателем и он заглохнет, и мы замерзнем насмерть, в минус двадцать такое запросто. Витька тоже чего-то как будто боялся, я по лицу видела, что ему не по себе… И вот добрались до Конькова, подъехали к детскому дому, вылезли в эту муть, в кружение, в стужу… Заходим, а нам говорят, что Елены Ильиничны, директрисы, нет и не будет, она ушла домой, потому что у нее только что умер муж – дотронулся до батареи и его убило током, там что-то случилось в тот день с проводами, электричество убежало в батарею, и его убило. В одну секунду – насмерть. А я тогда подумала, что это смерть блуждала в этой метели и в конце концов отыскала добычу… Такой вот случай… Вот скажи, как тут быть, как доказать, что это все происходило на самом деле? Может, специальный знак изобрести и ставить его на каждой странице?

– Зачем знак? Напиши в предисловии: "Это происходило на самом деле". Все так делают.

– Все делают… Ну конечно, так читатель и поверил… Но даже не это главное… Тут другие сложности. Понимаешь, в этих историях нет ничего особенного – ни морали, ни пафоса. На рассказ – и тот не потянет, а ты говоришь, книжка. А меня когда-то очень сильно все они потрясли… Вот еще одна, недавно дело было. Переводила бумажки для консульства – документы детей, которых увозили в Испанию. Среди них был мальчик лет пяти. И вот представь: передо мной на столе в ряд лежат четыре свидетельства о смерти: отец, мать, бабушка и дедушка. Вся семья умерла почти в один день.

– Чем-то заболели?

– Мне тоже интересно стало, я узнавала: сказали, водка попалась смертельно ядовитая. А может, не водка, а дрянь какая-нибудь. Одно время в деревнях под Рогожиным пили омывающую жидкость для стекол. Бывает, рассказываешь испанцам про ребенка: отца нет, мать год назад умерла. А они: "Отчего умерла, назовите причину". Ада Митрофановна только руками разводит, мол, не знаю, нигде не указано. Раньше в свидетельстве о смерти писали: умер от того-то, и все ясно было, а теперь не пишут. Зря, конечно, графу эту убрали, любопытно же иной раз. А я зато все знаю без объяснений: выпила мамка лишний стакан и умерла. Знаю, но молчу, чтобы не испугать. Или вот еще… Черт, видишь – остановиться не могу… Пару недель назад приезжала одинокая тетка из Валенсии в Рогожин усыновлять. И в Рогожине оказалось, что мальчик, сын ее будущий – негритенок. Мама у него русская, а папа, понимаешь, из Африки.

– Обалдеть! Ну и что тетка?

– Растерялась в первый момент. Она ж специально в Россию ехала за русским ребенком. Негритят и в Африке полно, чего за ними в такую даль таскаться? Вначале она вообще хотела девочку, а ей подсунули мальчика, да потом еще оказалось, что он черный-пречерный… Русский негр из Рогожинской области…

– Ну и что же, взяла?

– Взяла. Из жалости, наверное. И правильно сделала: ребенок-то абсолютно здоровый, умный, красивый.

– Так возьми и напиши. Про негритенка из деревни, про охоту на кошек, про то, что все время мне рассказываешь… Никто другой про это не знает и не напишет – только ты одна.

– Если бы я писала книгу, то назвала бы ее "Рыбы молчат по-испански". Слоган института Сервантеса, – добавила Нина. – Видишь, название есть, а книги нету.

– Вот я и говорю: пусть будет. Классное название. Прямо как "Молчание ягнят".

– Ты считаешь, что кому-то будет интересно узнать, как умер Степаныч? Как мы с Витей застряли в метели? Про четыре свидетельства о смерти? Не получится про такое написать… Здесь нет ничего яркого, ничего поучительного. Ухватиться не за что. Какая-то муть, случайные обрывки, осколки. Целостной картины нет и быть не может никогда – вот что самое печальное. Я уже думала об этом…

– И еще, – продолжала Нина, – писать книгу имеет смысл только о главном. А эти истории, ну где тут главное?

– Что значит – главное? Что ты имеешь в виду?

– Это что-то такое, что связано лично со мной, имеет отношение к моей собственной жизни. Как мама и ее север: они давно уже сделались одной историей, стали единым целым, и у вечности наверняка хранятся в одном файле. Север помогает маме понять что-то очень важное в себе самой…

– Так может, твой Рогожин тоже как-то тебе поможет?

– По-моему, он только мешает. Захламляет жизнь. В один прекрасный день я глянула – а вокруг, кроме Рогожина, давно уже ничего не осталось. Все, что я считала важным, куда-то улетучилось, перестало меня интересовать, а остались только эти истории, они и есть моя жизнь…

Назад Дальше