- А–а–а, это ты, - поднял он глаза от монитора, будто только что увидел Ивана. - Зашёл–таки поболтать?.. Что ты там о проблемах–то? Проблемы - не наш стиль, Иван. Смысл нашей работы как раз в том и заключается, Ваня, чтобы у родины было меньше проблем.
- Мне пропуск нужен, - с надеждой вздохнул Иван.
- Да хоть десять, - улыбнулся Пряхин. - Приноси фото и в пять минут всё оформим.
- Фото?
- Ну да, три на четыре.
У Ивана, конечно, фотографии не было. А чтобы сделать новую, нужно было выйти из института. Вот такая закавыка, гражданин полковник в отставке.
"И даже не поинтересовался, где мой старый пропуск!" - думал он с неожиданной злостью, осторожно прикрывая за собой дверь отдела кадров.
4
Рабочий день тянулся невыносимо долго. А вечером у турникета его с холодной улыбкой встречал закавыка Заковынец. "Ну–ну, приятель, - говорил его взгляд, - думаешь на дурачка пролезть? А давай, попробуй…" Иван игнорировал его ехидную улыбочку и с серьёзным видом попытался миновать цербера. Однако тот ухватил злоумышленника за локоть, бесцеремонно оттащил в сторону, взял за грудки и, встряхнув немного, прижал к стене.
- Ты вот что, парень, - так, чтобы никто больше не слышал, прошептал он в самое Иваново лицо, воняя в него жареной картошкой с печенью и луком, - ты меня не волнуй лишний раз. Я человек нервный по причине долгой государевой службы и таких, как ты, мразюков, давил, давлю и давить буду, понял? Ещё раз сунешься без пропуска, я тебе… я за себя не отвечаю. Андерстенд?
Иван кивнул. А что ему оставалось?
- У меня на совести, - не унимался Заковынец, - шесть иностранных агентов. Компрендес? Живыми не брать - такая, парень, эт самое, была у меня личная установка совести. И не брал. И тебя не возьму, сучёныш. Ферштеест? Я самого Лэхема, эт самое, брал. Такой же борзый был, как ты, всё норовил, эт самое, без паспорта… А я его - за жабры и головёшкой - вот этим вот местом, затылочком вот - об арматурку, что из стеночки торчала. Арматурка–то, слышь, из глазика у него, эт самое, вылезла. Анлыёр мусун? Вкурил?
- Вкурил, - пропыхтел Иван.
- Молодца! - улыбнулся полковник и отпустил вспотевшего Ивана. И хлопнул по плечу, напутствуя: - Иди, гражданин, трудись на благо великой нашей страны.
- Так ведь кончился уже рабочий день, - пролепетал Иван. - Мне бы домой… а, гражданин полковник?
- Иди, Ванюша, иди, - смягчился гэ–бэшник. - Вот выправишь себе новый пропуск, тогда и приходи, мой хороший, тогда я тебя и выпущу по всем правилам. И впущу, эт самое, и выпущу.
5
Поесть ему приносили из дома, кто сколько мог. А после очередной получки жизнь и вообще пошла в гору - теперь Иван просто давал денег Анне Борисовне или Вере Владимировне, вместе со списком покупок, и добрые женщины приносили всё необходимое да ещё и проявляли женскую заботу, докупая то, на что у Ивана не хватило соображения. Костюкин по Ивановой просьбе сходил к нему домой и принёс оттуда хранившуюся на всякий случай в темнушке старую раскладушку. Жизнь постепенно налаживалась.
В одну из своих пустынных одиноких ночей Иван встретил на третьем этаже, возле машинного зала, Катю. Это была бледная испуганная девушка, потерявшая свой пропуск, как выяснилось в разговоре, на полгода раньше его. Они проговорили всю ночь до утра, взахлёб, прижимаясь спинами к батареям в сонном и гулком актовом зале. А к утру попробовали на вкус свой первый совместный поцелуй.
Свадьбу сыграли через два месяца, всё в том же актовом зале. Молодым отвели кабинет планировщика, должность которого как раз сократили. Жилищные условия были не ахти - тесновато и с плохой батареей, но для начала они были рады и этому, надеясь в будущем на расширение хотя бы до давно бездействующей бильярдной. Потихоньку обзаводились мебелью, повесили шторки, поменяли батарею, Жанна Ивановна отсадила и принесла из дома герани, алоэ, кислицу, что–то там ещё из стандартного набора домохозяйки. Потом им отдали соседний кабинетик, бывший частью архива, но хранивший лишь всякую ерунду вроде плесневелых чертежей полувековой давности и давно никому не интересных циркуляров. Иван прорубил стену, а вторую входную дверь замуровал, так что получилась у них с Катей вполне себе двухкомнатная - чуть, правда, малометражная - квартирка. Выделили пару квадратов под кухоньку и угол под душевую кабинку, поскольку самым дискомфортным было отсутствие ванной комнаты. В общем, жили тесновато и без излишеств, но зато весело и со смаком.
К осени родился Женечка - удивительно голубоглазый и отчаянно рыжий бутуз. И жизнь Ивана обрела новый смысл, а стены института настороженно познавали совершенно новые для себя звуки. А познав, утрачивали настороженность, оттаивали, добрели и обретали выражение полноценного домашнего уюта.
А потом как–то, месяца два спустя после рождения Женечки, под столом на своём рабочем месте Иван нашёл кусочек картона. Это был его пропуск. Непонятно, как он туда попал: выпал ли из кармана, когда доставал Иван сигареты, и по касательной улетел за ножку, уборщица ли затолкала его туда своей шваброй.
Улыбнувшись, Иван чиркнул зажигалкой и поднёс огонёк к картонному прямоугольнику, без всяких раздумий раз и навсегда порывая с прошлым, с жизнью "за бугром", как они с Катей называли мир за стенами НИИ. В кабинете потом долго и настырно воняло горелым…
6
Это случилось ещё через неделю после обнаружения и казни пропуска. Под конец рабочего дня Иван зашёл в курилку. Пахло палёным - не накуренным, а именно палёным, горелой макулатурой. В углу, над мусорным ведром стоял на коленях Санычев.
- Ты чего там делаешь? - удивился Иван. - Готовишь теракт?
Санычев вздрогнул, подскочил.
- А? - воскликнул он. И, увидев, что это Иван, вздохнул с облегчением: - А–а, это ты…
Иван подошёл ближе, не обращая внимания на покрасневшего, испуганно сопящего коллегу. Наклонился, заглянул. В дымящем ведре догорал кусочек картона, на котором ещё можно было различить физиономию Санычева. Вскоре фотография сморщилась, скукожилась и почернела, навсегда вычеркнув своего владельца из списков человечества.
- Ты только это… - пропыхтел Санычев. - Слышь, Вань, ты это… никому, ладно?
Только теперь Иван понял, зачем коллега принёс вчера на работу две большие, туго набитые сумки.
Он улыбнулся и протянул Санычеву руку. Обнялись и долго стояли так. Санычев плакал.
Трое в лодке
- Шлюха, - говорит он, вычерпывая воду. - Ты всегда была шлюхой. Даже когда я тебя любил.
- А ты любил? - она кое–как выговаривает слова разбитыми губами.
- Шлюха!
- Ты выбил мне зуб, - улыбка выходит жалкой и щербато–уродливой к тому же. Протягивает руку. На ладошке окровавленный обломок зуба. Корень, похоже, остался в десне, дантист обязательно пошлёт на рентген. А это лишние заморочки, лишние деньги. Шлюха.
- На счастье, - робко добавляет она и глядит виновато и преданно, как побитая собака.
Эта собачья преданность во взгляде злит его ещё больше и он хватает её за руку:
- Дай сюда.
- Нет!
- Дай сюда, сука!
Выкручивает запястье, выдёргивает из ослабевшего кулачка зуб и, широко размахнувшись, бросает в океан. Не слышно ничего - ни малейшего всплеска.
Садится на скамейку и снова принимается вычерпывать воду. Маленькая шлюпка постепенно успокаивается после их недолгой борьбы, перестаёт раскачиваться - колебания её становятся мельче, как у замирающего маятника, и медленно сходят на нет. Женщина тихонько плачет.
- Скажи лучше, кто же это нашёлся такой неразборчивый, что тебе засадил? - почти кричит он, отирая набежавший на лицо пот.
- Это твой ребёнок, Дик.
- Шлюха.
- Это твой ребёнок.
- Шлюха!
Солнце жарит, жжёт; мозги и нервы спекаются в один неразборчивый шершавый клубок, который с противным постукиванием катается в голове, отчего хочется плеваться, материться, орать или убить кого–нибудь. Но под рукой нет никого, кроме этой шлюхи, а значит, он рано или поздно убьёт её. И хочется пить. Так хочется пить, что ожидание дождя стало, кажется, единственным смыслом жизни.
Третий день они болтаются в этой шлюпке посреди океана, и хоть бы капля дождя.
- Дик, - говорит она со слезами в голосе, - мы ведь не умрём, Дик?
- Ты можешь подыхать, сколько тебе угодно, - перебивает он. - А я - не собираюсь.
А может быть, и хорошо, что нет дождя. Ведь дождь - это наверняка гроза, а гроза на море - это шторм, а шторм на море - это… Он ведь как чувствовал, что не стоит садиться на то корыто, но - нет, пошёл на поводу у этой шлюхи.
- Как бы ты хотел назвать нашего малыша, Дик?
- Заткнись, или я тебя убью. И не говори мне больше об этом ублюдке у тебя в животе, понятно? Я не хочу о нём слышать.
Нет, так они непременно потонут. Они черпают и черпают, безостановочно, день на пролёт. Ночью дают себе поспать, поочереди, пару часов, и снова черпают. Но вода прибывает, а та отметка, которую он сделал вчера, уже ушла под воду на полсантиметра. Если вода будет прибывать такими темпами, они протянут максимум ещё пару дней. Протянут, ага, если раньше не протянут ноги от жажды…
Наверняка это был Пит. На той вечеринке, ну, ты помнишь, он так и тёрся возле неё. А потом, пока ты отвозил Джудит домой, и она сосала у тебя, на заднем сиденье, там, у "Трёх Жёлтых Гномов", и неоновые блики вывески окрашивали её волосы в синее, этот козёл жарил в твоей спальне твою жену. Вот такой круговорот блядей в природе…
Он косится на женщину. Разбитые губы уродуют её. Она и прежде–то красавицей не была, а теперь… Во рту у неё, поди, пересохло ещё больше, чем у него - от крови и боли.
На миг ему становится жалко эту шлюху, но он представляет себе чудовище, свернувшееся в её водянистой матке скользким маленьким ублюдком, и жалость тает. И он только с остервенением черпает, черпает, черпает. Кожа на руках вся сморщилась от бесконечного увлажнения, потрескалась, её разъедает соль.
- Дик, - она улыбается, а зачерпнутая вода стекает у неё меж пальцев, - а помнишь, Дик, мы с тобой ещё не женаты были, и на день благо…
- Не помню, - пыхтит он между двумя гребками. - Тебе лучше заткнуться и черпать.
- Правда не помнишь? Ты тогда говорил ещё, что…
Он приподнимается; неловко, боясь потерять равновесие, наклоняется к ней и бьёт мокрой рукой по лицу. Летят брызги. Солёная капля попадает ей в глаз, и она, даже, кажется, не обратив внимания на удар, принимается тереть его.
- Я сказал, что тебе лучше заткнуться. Ты поняла? Или врезать ещё?
- Сволочь! - кричит она. - Какая же ты сволочь, Дик! Да если бы даже я и была шлюхой, разве это…
Он бьёт ещё раз - сильнее. Её голова дёргается, женщина наваливается на борт, и на мгновение кажется, что шлюпка сейчас зачерпнёт бортом, зачерпнёт ещё раз и уже не выправится. Но нет, она выправляется.
- Заткнись, Марго, не зли меня, - говорит он, стараясь, чтобы голос звучал спокойно и внушительно, но в каждом слове прорывается дрожащая ярость, требущая выхода. - Я не в том состоянии, когда мне можно злиться, поверь. Я могу убить тебя.
Она смотрит на него, а потом, когда он усаживается и принимается за работу, начинает смеяться. Смех у неё нервный, злой, с нотками безнадёги. Он слышит эту безнадёгу, чувствует и понимает, но не может справиться с собой: поднимается и перебирается к ней, на корму. Женщина сообразив, что он снова будет бить её, выставляет руки в попытке защититься. Глаза её невольно жмурятся в ожидании удара, окровавленный рот кривится, она вполоборота забрасывает голову назад.
Но он не бьёт. Он хватает её за горло, наваливается и начинает душить.
- Дик!..
Проклятье, эта грёбаная жажда и жара довели его до такой слабости, что он даже собственную жену, шлюху, задушить не может! Они молча возятся на корме, раскачивая лодку и не замечая этого и совершенно не боясь, что она сейчас перевернётся. Женщина хватает его то за руки, то за лицо, то за рубаху, царапая, отталкивая, пытаясь ударить. И без того ослабевшая за эти дни, от прилагаемых усилий она слабеет ещё больше. Тяжёлое дыхание переходит в сипение и хрипы, когда ему наконец удаётся из последних сил сдавить её горло.
Он сжимает, кажется, уже полчаса, а она всё не умирает и не умирает, и её уже почти безвольная рука всё пытается нащупать и вцепиться в его глаза.
Тогда он бьёт её головой в лицо - раз, и ещё раз, и ещё. Нос её хрустит и начинает стремительно распухать, кровь заливает губы и подбородок.
- Убери руки! - шепчет он. - Убери руки.
И только после того, как она, то ли послушавшись, то ли потеряв волю бороться, роняет руки на скамейку, ему, наконец, удаётся совладать с её шеей.
Мёртвое тело он осторожно, чтобы не перевернуть разгулявшуюся шлюпку, сбрасывает за борт. После чего обессиленно валится на дно лодки и долго лежит, переводя дыхание и глядя в небо, которое давно расплавилось под солнцем - шкворчит, пузырится и стекает по стенкам плавильного котла вниз, в океан…
Ночью становится так холодно, что он просыпается и, весь мокрый, лязгая зубами, долго не может сообразить, где находится, и усесться на скамейку.
Потом с облегчением вспоминает, что уснул в ванне, в гостинице, а потому скамейку найти и не удастся. Слава богу, что ему всё это только снилось!
- Эй, Марго! - зовёт он жену. - На кой ты выключила в ванной свет? Я же здесь.
Она смотрит с кормы на его возню, но не пытается помочь. С волос её и с блузки стекают струйки воды, тонко журчат; журчание вплетается в мерное дыхание океана.
- Это не я, - говорит она.
Он, наконец, находит скамейку, усаживается и принимается черпать воду, поглядывая на жену.
- Где твоя рука? - спрашивает после нескольких минут молчания, рассматривая нелепо торчащую на её теле, слева, культю. Руку неаккуратно отломили повыше локтя.
- Там была акула, - морщится её лицо воспоминанием. - Такая ужасная акула, Дик, ты бы видел!
Акула в ванне? Да откуда бы ей там взяться!
- Это плохо, - говорит он. - Одной рукой ты много не начерпаешь… Больно?
- Уже нет.
- У нас нет даже йода, чтобы прижечь рану.
- Не беспокойся, Дик, - она с улыбкой проводит ладонью по его щеке. - Дик, не спи, пожалуйста, я не справлюсь одна.
Открыв глаза, он оторопело смотрит на неё несколько секунд, на эту улыбку, на лицо матери Терезы.
- Убери свою лапу, шлюха.
Она отдёргивает руку так, будто он уже ударил её:
- Прости.
Вода. Куда ни глянь, везде эта бесова вода - бесконечная и живая; если долго на неё смотреть, кружится голова и к горлу подступает тошнота. С каким бы удовольствием он выблевал из головы это грёбаное пространство и очутился в своей комнате, и чтобы дымила в пепельнице забытая сигара. От этой воды можно сойти с ума раньше, чем сдохнешь от жажды… Вокруг целый океан, а они подохнут от обезвоживания! Смешно, обхохочешься.
- Сколько я спал? - спрашивает он, снова принимаясь вычерпывать воду.
- Минут пять, не больше.
Дальше они работают молча. Проходит час, или два, или три. Солнце медленно сползает по небесному куполу вниз, но продолжает иссушать их. Пить хочется неимоверно, и кажется, что ты уже никогда не отдерёшь от нёба присохший к нему язык. Есть тоже хочется, но жажда подавляет все остальные желания. Кроме, наверное, одного - убить эту шлюху.
Он отвлекается от работы, чтобы оторвать от рубахи пуговицу и сунуть её в рот.
- Чтобы не присох язык, - объясняет удивленному взгляду Марго. - В каком–то дурацком фильме видел.
Отрывает ещё одну пуговицу и протягивает ей:
- Держи на языке.
- Да, я поняла, спасибо, милый.
- Иди в жопу.
Пуговица слишком мелкая, пожалуй, и он боится, что подавится ею при очередном вдохе. Выплёвывает и смотрит на жену. Она в растерянности, и не знает, как себя повести.
- Выплюнь, - говорит он.
Она с готовностью выплёвывает пуговицу себе на ладонь и некоторое время не находит, что с ней делать. Потом медленно переворачивает ладонь над океаном, и пуговица соскальзывает в воду.
- Можно было случайно подавиться, - неохотно объясняет он. - Нужна пуговица покрупней.
- Ты животное! - внезапно кричит она, да так, что он вздрагивает и смотрит на неё, как на умалишённую. - Думаешь, я не знаю, скольких баб ты трахал, пока жил со мной? Тебе перечислить их всех, а, самец ты грёбаный? А тогда, в доме Эдит, помнишь, когда в окно вам прилетела бутылка… Помнишь, конечно… Как она визжала!
- Так это ты?!
- Животное… - шепчет Марго, сжимая кулаки. - Животное… И ты ещё, сволочь такая, смеешь меня в чём–то упрекать!
Она сплёвывает в океан свою злость и снова принимается вычерпывать воду - раскрасневшаяся от гнева, резкими движениями, и ему кажется, что она вот–вот бросится на него с кулаками. Хватит ли у него сил справиться с этой бесноватой?
- Мы ведь не умрём, Дик, правда? - в следующий момент Марго умоляюще смотрит на него, будто это не она только что была готова убить. - Ведь нас теперь трое, нам нельзя умереть.
Лучше бы она не упоминала об этом ублюдке.
- Заткнись, шалава.
До вечера они трудятся не покладая рук, они так измождены, что готовы ожидать смерти - как избавления. В какой–то момент он опять засыпает и снова видит в мимолётном сне её, сидящую на корме без руки и с развороченным акульими зубами животом. Среди вывернутых кишок поблёскивает в лунном свете необычно большим зёрнышком граната матка, внутри которой, приглядевшись, он различает семечко - свернувшегося ублюдка.
- Дик!
Ему стыдно, что он уснул, и от этого он злится ещё больше. Почему эта стерва не засыпает, а он то и дело начинает клевать носом? Почему? Не может быть, чтобы она была сильней или выносливей, так в чём же дело?
- Ты храпел Дик, ты так храпел. Это просто невозможно.
- Что?! - взрывается он не столько от её раздражённого тона, сколько от чувства собственной вины. - Невозможно? Да ты себя–то слышала хоть раз, ворона? Ты каркаешь по ночам так, что на другом конце города пожарные просыпаются! Бывало, я по пол–ночи не спал от твоего храпа и был готов придушить тебя подушкой.
- Это неправда, - возмущённо отзывается она. - Зачем ты лжёшь, Дик? Я понимаю, ты больше не любишь меня, но зачем же… У меня нет привычки храпеть. А тебе нужно показаться доктору, храп - это опасно, на самом деле.
- Я не вру, понятно тебе?! - орёт он так, что заходящее солнце вздрагивает.
Забыв вычерпывать воду, они долго препираются и выясняют, кто больше виноват в том, что совместная жизнь не была для них раем. Вспоминают всё: храп, подгоревший бекон на завтрак, разбитую фару "Пежо", её мать, которая каждый год дарит ему на день рождения одно и то же: ящик с инструментами - самый дешёвый, какой только сможет отыскать на распродаже. Этими ящиками у него заставлен уже весь угол в гараже.
- Вода! - в какой–то момент вспоминает он, с тревогой вглядываясь в озерцо на дне лодки, будто за тот час, что они выясняли отношения, оно могло существенно увеличиться.