Бешеный волк (сборник) - Николай Удальцов 7 стр.


– Только помни, – улыбнулась Галя, – Эта истина – всего лишь, притча.

И к правде они имеет только косвенное отношение.

– Истина, по-твоему, не совпадает с правдой?

– Да.

Истина может быть абстрактной, правда – всегда реальна.

Я промолчал, не задумавшись над тем, что еще сегодня мне придется в этом убедиться…

– …Ты получила все, о чем мечтала: квартиру, машину… – попробовал позанудствовать я, но Галя прервала меня:

– Когда получаешь все, о чем мечтаешь, то понимаешь, что мечтаешь совсем не об этом…

– Мои дела действительно идут хорошо. А как твои дела? – не то, чтобы Галкина перехватывала инициативу. Наверное, просто пришел ее черед задавать вопросы.

– Нормально, – захотелось ответить ей, но перед Галкиной было одинаково глупо и жаловаться на жизнь, и хвастаться ей; и я зачем-то сказал:

– Как все в этом мире, – тем самым, демонстрируя симптомы самой распространенной и безопасной болезни – стремление ставить диагноз эпохе.

– Ну, что же, говорят, что мир замечателен. Кстати, я и сама, как критик, часто повторяю это.

Ссориться может любой дурак.

Жаль, что большинство умных только этим и занимаются.

И первый повод для свары появился точно по расписанию, как только мы заговорили на "свободную тему", и я не удержался:

– Говорящие, что мир прекрасен, либо лицемеры, либо идиоты. И еще неизвестно, что хуже, хотя и то, и другое плохо.

Мир мерзок. То дождь на весь день, то Лукашенко приедет, то в автобусе нахамят, то энерготарифы унифицируют, то на кухне гора грязной посуды, то Говорухин в телевизоре…

Всю эту чушь я мог бы нести еще довольно долго, но Галкина меня прервала совсем неожиданно:

– Знаешь, кто сопричастен? – на такую постановку вопроса я промолчал, а она сказала то, что, наверное, я мог бы сказать себе сам.

Только наедине.

– Тот, кто среди всего хлама, может тратить часть себя на поиск гармонии…

– Ты женат? – вопрос был задан очень просто, и я почему-то не подумал, что просто такие вопросы не задают.

– Разведен. Трижды.

– Никогда не задумывался над тем, почему так произошло?

– Задумывался.

– Ну и что?

– Просто, каждый раз, когда я убеждался, что сделал ошибку, я уже оказывался женатым.

А когда я становился достаточно разумным, чтобы жить настоящим, оно становилось уже в прошлом…

– Кстати, сколько тебе лет?

– Я в расцвете. На пенсию идти еще рано, а браться за ум уже поздно.

О том, что я уже подхожу к тому возрасту, когда вполне можно устраиваться в детскую школу по фигурному катанию – во всяком случае, песок из меня начинает сыпаться, и дети падать на льду не будут, я рассказывать не стал.

Как не стал рассказывать о том, что не вполне понимаю – что ждет меня впереди?

После зрелости.

Сбор урожая или затаривание и отправка к месту хранения…

– Говорят, что ты еще ухаживаешь за молоденькими девочками?

– Все реже и реже.

– Почему?

– Только я начинаю ухаживать, как они уступают мне место в общественном транспорте…

…Я посмотрел на бутерброды с икрой:

– Знаешь, что меня удивляет? Ты ешь икру, а говоришь об учителях. Как ты тогда сказала, – продолжал злиться я, – "Ужасно, что учителя бедные!"

– Зато, как прекрасно ты меня оборвал: "Ужасно не то, что учителя бедные, а то, что к этому привело."

– Ну а нищие в переходах, чем тебя достали? – не унимался я: "Реформы привели к тому, что во всех переходах стоят нищие!" Ты, что, специалист по реформам для нищих?

– Теперь – да. Ты ведь всем нам так красиво все объяснил: "Реформы могут привести к нищете, а к нищенству приводит отсутствие самоуважения."

Тебе даже зааплодировали.

– Для чего ты сказала, что богатые должны платить за бедных?

– Чтобы ты мог ответить: "Да, должны. Если хотят, чтобы бедные остались бедными навсегда."

– А про памятник Дзержинскому? Что это просто скульптура?

– Должна же я была дать тебе возможность показать то, какой ты истинный демократ. Ну, и ты оказался во всем блеске своего гражданского свободомыслия: "Если памятник тирану для нас просто скульптура, значит, мы – рабы!"

– А капитализм в искусстве ты к чему приплела?

– Чтобы ты мог сказать: "Капитализм – это то, чем занимаются люди, когда им не задуряют голову всякими глупостями"

– Зачем была Библия, учащая любить людей?

– Когда ты сказал, что любить людей учит камасутра, а не Библия, любуясь своим остроумием, ты даже не заметил восторженных взглядов женщин.

А я не просто дала тебе возможность блеснуть остроумием, но и женские взгляды заметила.

– Ты, Галкина, серьезный противник, – прошептал я, и Галя вздохнула почти безразлично: – Скажи мне кто твой враг, и я скажу, кто ты…

Наш спор переставал быть спором, а превращался в какую-то вольную борьбу за то, кто прав:

– Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты, – не к месту поправил я, но она и здесь переиграла меня:

– Интересно, к Иуде Искариоту это тоже относится?..

Наш спор переставал быть спором, а превращался в какую-то вольную борьбу за то, кто прав:

– Почему мы все время ссоримся?

– Потому, что у нас нет общих врагов…

– Мы выдумываем своих врагов. – Своих друзей мы тоже выдумываем…

Вопросы появлялись разные, как карты, но было очевидно, что они все из одной колоды. Хотя мы как будто бы и не играли, а все время только расставляли фигуры или тасовали фишки.

За всеми этими вопросами я даже как-то забыл, что хотел спорить с Галкиной.

Она вдруг посмотрела на меня серьезно:

– Скажи, Петр, когда ты споришь со мной, ты часто думаешь, что все бабы – дуры?

– Иногда, – честно признался я. И если бы я этого не сделал, получилось бы не только не честно, но и глупо.

– Петя, бабы – дуры, не потому, что они дуры, а потому, что большинству мужчин хочется так думать.

– Большинству умных мужчин?

– Где ты видел, чтобы умные были в большинстве?..

– Зачем же были газетные статьи? Ведь на них я точно не мог ответить тем же. Если художник станет заниматься опровержениями, ему не останется времени не только на работу, но даже на отдых.

– Отвечал другой человек. Профессор П. Алкинас.

– Ты бы меня с ним познакомила. Поблагодарить надо.

– Познакомишься. Кстати, как меня называют в союзе?

– Не знаю, – соврал я, хотя мне отлично было известно, что Галкину обзывают Палкиной.

И даже сам делал это не раз.

– Меня называют Палкиной.

– Ну, это – дураки, – вяло пролицемерил я.

– А ты, умный, прочти инициал и фамилию профессора, выступавшего против критика Галкиной, по буквам.

Я сделал это.

И мне стало стыдно.

Потому, что я понял все:

– П-А-Л-К-И-Н-А-с.

Я понял все. Если все можно понять…

В этой жизни мне не раз приходилось оставаться в дураках; и каждый раз я воспринимал это, пусть без радости, но довольно спокойно.

Сидя за столом перед Галкиной, я впервые осознал, что я идиот.

Ну, что же, всю жизнь некоторые делают одни и те же ошибки, а потом думают, что они набираются опыта…

– Зачем ты жертвовала собой для меня? Ведь ты же, подставляя себя, просто водила меня по словам, давая мне возможность показывать другим то, какой я умный, принципиальный, свободомыслящий, и какая ты глупая.

– Иначе, Петя, ты остался бы умным, принципиальным, свободомыслящим… у себя на кухне.

Нет мудрецов без зрителей.

Без зрителей мудрецы опасны, потому, что превращаются в клоунов…

Я смотрел на нее и начинал понимать, что людей нужно судить не по поступкам, а по намерениям – это куда человечней.

Правда, существуют исключения – идеалисты. К чему оценивать идеал, если есть человеческие поступки.

Возможно, вообще – идеалы это просто способ портить жизнь людям…

– Ты, что же, считаешь меня гением, ради которого стоит жертвовать собой? – Гениев, Петя, у нас полно. У нас нормальных людей мало…

– Что это такое – нормальные люди? – Нормальные те, кто вносит в нашу жизнь гармонию…

– Мне казалось, что ты злая. – Быть добрым легче, чем быть злым. Просто, добрые дела делать труднее…

– Почему ты не рассказала мне об этом раньше? – спросил я, не поднимая на Галю глаз. – Если женщина демонстрирует свой ум мужчине – это не умная женщина.

– Зачем ты это сделала? Ты считаешь меня великим художником?

– Затем, Петя, что ты хороший художник, но хороших художников много…

– Трудно создать что-нибудь великое после пятидесяти.

– Одно утешение: до пятидесяти создать что-нибудь великое еще труднее…

– Такая уж у нас нетипичная профессия.

– Петя, художник – это не профессия.

– А, что?

– Диагноз…

– Значит, надо быть лучшим?

– Не надо пробовать делать что-то лучше всех.

Надо стараться делать лучше, чем можешь сам…

На несколько секунд мы замолчали, а потом я просто слушал ее слова:

– Но для того, чтобы привлечь к себе внимание, нужен небольшой бум. Скандальчик, полосы на полторы, – совсем не оправдываясь, а скорее констатируя факт, проговорила Галкина, – Мы специфическая страна – то, что заставляет весь мир враждовать, скандалы – объединяет нас. А то, что объединяет весь мир – сплетни – нас разъединяет.

Кстати, сплетен о тебе я не распускала.

И не моя вина, что у нас – скандал – это путь к успеху.

Так, что спасайтесь, люди, от себя самих…

Впрочем, иногда, надо спасать мир. Тогда людей надо судить…

– Все, что ты сейчас рассказала – правда? – спросил я, ощущая и стыд, и боль. Хотя мне уже было ясно, что это правда. И не то, чтобы я невзлюбил себя, просто моя любовь к себе оказалась какой-то неразделенной.

Я требовал откровенности, понимая, что откровенность – это форма навязчивости.

– Да, – тихо ответила она, и я понял, что для того, чтобы все время говорить правду, нужно, кроме всего прочего, быть еще и очень жестоким человеком.

Этим "Да", – она отомстила мне за все мои спорщицкие победы над ней.

Но за эту жестокость, я почему-то был не зол, а благодарен ей.

– После твоего рассказа, я чувствую себя идиотом, – сказал я, хотя Галя и не настаивала на этом признании.

– Это не самая бесперспективная позиция для нормального человека в наше ненормальное время.

Только дуракам ума всегда хватает.

Умным не хватает ума часто.

– Почему!? – вновь хотел задать я этот неадекватный, непонятный вопрос, но она остановила все вопросы самым проверенным и самым экспериментальным женским способом – в ее красивых глазах появились слезы.

И то сказать, если женщина плачет перед мужчиной, значит или то, что она уже права, или правота вообще не имеет значения…

Говорят, что есть один единственный способ правильно вести себя с плачущей женщиной. Жаль только, что я его не знаю…

Я попытался остановить эти слезы, взяв ее за запястье. Притянул ее руку к себе. И почувствовал, как трудно заниматься душой женщины, не обращая внимания на ее тело.

…Она сопротивлялась довольно долго. Секунды две с половиной…

Это была борьба между мужчиной и женщиной, в результате которой женщина всегда проигрывает. Может быть, именно в этом и заключается ее победа над мужчиной…

…Потом, минут через двадцать, я спросил:

– Мы уже в раю?

– Нет, потому, что рай, это место из которого нет выхода…

Так я впервые узнал о том, какое это опасное занятие – останавливать слезы женщины. И о том, какова настоящая цена моему разуму …

Бешеный Волк

– Отступаем – значит, не смогли.

Раз сумели – значит наступаем…

Кто здесь не был, скажет:

"Край земли…"

Но словами: "На переднем крае…"

Пусть начнется повесть о начале

Без конца.

О праздниках, о буднях,

О надежде, радости, печали.

В общем

Повесть об обычных людях.

И в начале этого рассказа,

Что навеян мартовскою вьюгой,

Номерная безымянная подбаза

На краю земли.

За Верхним Кругом.

Темень. Полночь.

Лишь фонарь дежурный.

Ветер дует холодом звеня.

Лампа под разбитым абажуром,

Да в углу винтовка без ремня.

Тундра, что под снегом -

вся дорога.

Лед закраин сиплый ветер лижет.

До асфальта – сколько и до бога.

Впрочем,

Иногда до бога ближе.

Тундра широка. Да только ведь,

Жизнь.

Не угадаешь – как ей течь.

Где хозяин, говорят, медведь.

Да свинец,

обкатанный в картечь…

…В дали от театров и площадей

Безжалостно, зло,

А подчас и невольно

Губит север слабых людей.

Деньгами, водкой…

Часто?

Довольно…

И среди северных долгих ночей

И среди дней, друг на друга похожих,

Губит север слабых людей…

А сильных губит?

Бывает тоже…

– … Я это видел в метельном марте.

– Так может совсем

не сложна эта жизнь,

Там, за чертой, что пунктиром по карте?

Ты обещал рассказать -

расскажи…

– …Когда пурга.

Когда минус тридцать,

Плохо верится в чудеса.

Ветер огнем обжигает лица.

Плохо…

Плохо…

Я видел сам.

– В минус тридцать

В ночь, в пургу идти…

Трудно это?

– Не легко, но можно,

Если знаешь, что в конце пути

В печь уже дрова сухие сложены.

Если точно,

а совсем не вдруг

Сбросишь свой нелегкий груз дорожный.

Если ждет в конце пускай не друг,

Пусть товарищ.

Только чтоб надежный.

Когда метель, буран,

Когда не спится.

И мысль приходит бросить и вернуться.

У мастера хорошего побриться,

И хоть ладонью женщины коснуться.

Щекой к щеке ее прижаться,

И губ коснуться осторожно.

Любовью можно наслаждаться,

Но насладиться невозможно…

…Поздно ночью,

Посреди недели,

Ночью даже ветер не разбудит.

Люди появились из метели.

Кто их знает,

Что это за люди.

В бородатых лицах сединой

Иней лег морозный.

Только это,

В том краю,

Где каждый с бородой,

Вряд ли очень важная примета.

К избушке люди свернули быстро.

Мир устроен,

И много лет.

Даже те, кто идет на приступ,

Оборачиваются на свет.

Походкою злою, замерзшей, неверною,

Видно холодно было идти.

Люди в избу вошли.

Так и я, наверное,

Тоже мог бы туда войти…

Люди хорошие,

да и не очень

Топчутся, ходят по шару земному.

Не к рассказу это -

между прочим.

Или к рассказу совсем иному.

…Ноша спины трет.

Дорога – ноги.

Души?

Души – что ж.

Да кто их лечит?

И рюкзак -

судьба совсем не многих.

И не им сгибает время плечи.

Холодный вечер -

это вечер длинный.

Под это дело водку б или вьюгу.

И тем тоскливей клекот журавлиный,

Чем дальше птицы улетают к югу.

Север.

Что ж, где есть плетень

– там тень.

Каждый свой в пути лелеет разум.

Там ведь все из разных деревень.

Что из деревень -

Из жизни разной…

Здесь опять отступить приходится.

Вряд ли в этом моя вина.

Люди сходятся и расходятся…

Да.

Известно…

Во все времена…

1

Когда уходит безветренный день, тихо ранней осенью на берегу Кожима. Лишь хрустнет надломленная влагой и старостью умирающая ветка, плеснется хариус в быстрине, и вода унесет в даль расходящиеся круги, да пророкочет у Уральских камней вертолет – и вновь тишина.

Тишина.

Редким бывает здесь и человек, и отогнанный человеком зверь. Лишь заяц, напуганный своей храбростью, прижав длинные уши, выскачет на прогалину или высоко в небе проклекочет протяжный, тяжелый птичий клин, улетающий к теплому Каспию.

Видит природа конец короткого лета, и сама сеет грусть по уходящему теплу и живым солнечным лучам.

Вообще-то старатель Зосима Бабинов иной тоски кроме похмелья не знал, и красоту эту не то чтобы не принимал или не замечал, а просто жил в ней не раздумывая, потому, что другой судьбы не ведал. Сейчас старый Зосима кряхтя и отирая пот с морщинистого лба, возвращался на факторию, находившуюся у станции Кожим-рудник Северной железной дороги.

Дорогу железную Зосима считал старой, так как появилась она раньше, чем в этих краях появился сам Зосима. Называл ее просто "железкой", и, не видя в ней особой необходимости, признавал, как признавал мороз зимой, летний гнус, головную боль с "бормотухи" и всю совокупность событий, в простонародье таких же, как он сам бродяг, называемых судьбой.

Есть, она есть, значит – есть.

Значит – есть.

Собственные прохудившиеся сапоги интересовали Зосиму Бабинова куда больше всех мировых проблем, оттого, что своей простой логикой он дошел до того, что старатель начинается с ног, ногами же и заканчивается.

На плече Зосимы болталась старая курковая одностволка, за плечами мешок с хлебом и всякой подорожной мелочью, на поясе – полупустой патронташ и мятый почерневший котелок, а под поясом в кожаном мешочке не то, чтобы "много", но и не совсем уж "ничего" крошек желтого и щербинистого металла.

Мутного и холодного.

К берегу он вышел не случайно, хоть и был этот берег чуть в стороне от тропы – раздумывал – заночевать ли здесь или уж идти в темноте до самой фактории, до которой было еще с десяток километров. И сухая лесина к костру могла бы решить его сомнения.

Лесина в сажень длиной нашлась, и Зосима сбросил мешок на прибрежную гальку. Размял затекшие плечи, не присев стащил с себя сапоги и вступил в холодную быструю воду, ощущая приятный зуд.

Потом зачерпнул воды с песком со дна, слегка поскоблил мятое железо, ополоснул его, и вновь зачерпнул уже чистой прозрачной воды, посмотрел на уходящее к Тиманскому кряжу солнце, и вновь вернулся к сухой лесине.

Поискал взглядом валежник, и тогда он увидел труп.

Труп.

Много всякой всячины встречал Зосима Бабинов в тайге за свою долгую старательскую жизнь – без чего-то четыре десятка лет прошло с того дня, как начал он вольно топтать эту землю. А сколько ему от роду было – так и сам он этого точно не знал.

Радости в его жизни были слишком маленькими, а неприятности слишком большими, чтобы быть заметными.

Паспорт Зосиме выдали в пятьдесят четвертом считывая возраст с метрик, а метрики писались с его собственных слов, да еще на вид. Писались торопливо и виновато, так же торопливо и виновато, как уничтожались амбарные книги с засаленными страницами – списки безличного состава – в которых, будь они целы, возможно, можно было бы отыскать хоть что-то о том, кто он такой.

Да не судьба для судьбы была видно.

Назад Дальше