Надобно сказать, что Сергей Николаевич Абрикосов, такой лихой и раскованный в тесной дружеской беседе, несколько робел, попадая в официальные учреждения. И хотя почти половина его жизни прошла в беготне именно по таким учреждениям, храбрости, соответствующей стажу беготни, он так и не сумел набраться. Разве что слегка обтерся. Научился, например, не спрашивать у вахтера о приемных часах, мог подарить машинисткам коробку конфет, а вот уменья просовывать голову в кабинет, из которого доносилась деловая беседа, так и не приобрел. Бывало, что час мог простоять под дверью, стесняясь войти. Но такое случалось только в незнакомых местах, где он был впервые или второй-третий раз, а в старых добрых редакциях он почти не смущался. Ему просто надо было сродниться, сжиться, и тогда он мог войти в кабинет редактора, как к себе домой, кинуть портфель на стул, размотать шарф, швырнуть пальто на стоячую вешалку в углу и весьма развязно попросить заказ на рецензюшечку, а то, понимаешь, хоть бутылки сдавай.
В кабинете литконсультанта сидела бледноватая востроносая девица в дешевом малиновом пальто с круглым воротничком из какого-то бывшего песца.
– Привет, Володь, – поздоровался Абрикосов. – Здрасте, барышня.
– Здорово. – Редактор пожал ему руку и обратился к девице: – Вот, рекомендую, Сергей Николаич Абрикосов, деятель театра и вообще крупный советский литератор.
– Лена. – Девица протянула узкую и твердую ладонь.
– Я тебе вчера телефон оборвал. – Редактор совсем забыл про девицу. – А ты гуляешь где-то. Я, понимаешь, в твои края собирался…
– Владимир Викторович, я к вам уже третий месяц хожу! – перебила его эта самая Лена.
– Лена-лена-лена-лена! – запел редактор. – Так быстро не бывает, Леночка… Хорошие романы, а также повести, рассказы, новеллы, эссе и притчи, не говоря уже о стихах, поэмах, сонетах и частушках… лежат в редакциях годами. Вот, Абрикосыч подтвердит. Лена-лена-лена… – Он перебирал папки на столе, потом подошел за тем же к шкафу. – А как же это ваше фамилиё, Лена, простите меня, старого.
– Радимцева. Через "а".
– Радимцева? Хорошая фамилия. Елена Радимцева – а что вполне, прямо на обложку. Радимцева через "а"… Вот она! – Он вытянул нужную папку, раскрыл на ходу, сел за стол и вытащил стопку от руки исписанных листов. – Папочку я себе оставлю, если не возразите. Поэтов много, папок мало, мы вообще-то рукописи не возвращаем, но для вас, – он подмигнул Абрикосову, – делаем исключение. Вы бы хоть на машинке печатали… глаза сломаешь. Н-да-с… Прочел я, значит, ваши стихи. Что же, Лена. Они мне понравились. Просто даже очень хорошие стихи… – Он разложил листочки веером по столу. – Замечательные, прекрасные стихи… если я, конечно, не ошибаюсь.
Это была заезженная хохма, Абрикосов и сам часто так шутил с юными дарованиями, но сейчас его почему-то передернуло. Жаль стало бледную, некормленую Лену.
– Но я, разумеется, могу и ошибаться… – продолжал редактор. – Вполне могу ошибиться… – Он расшебуршил пачку листков, перетасовал их. Абрикосов заметил, что там встречались и тетрадные листы в клеточку. – И наверное, я все-таки ошибаюсь. Да, – серьезно докончил он, – конечно, я ошибаюсь.
Собрал листочки в неаккуратную кучу и подал ей через стол.
Видно, бог не обидел Лену силой духа. Сжав губы в ниточку, она сложила свои листки поаккуратнее и засунула в синюю ученическую сумку.
– Но вы не кисните, Лена, – подбодрил ее редактор. – Вы, главное дело, работайте, всемерно повышайте свой профессиональный и идейно-политический уровень. Главное, есть над чем работать. Безнадеги нет, клянусь. Знаете, в ваших стихах есть отдельные удачные слоги. И звоните, если что. Идет?
– Спасибо, – кивнула она и вышла.
– Фффу! – взмахнул руками редактор, когда она вышла. – Кошмары, брат… Что, насчет хлеба насущного?
– Отвяжись! – вдруг крикнул Абрикосов, хотя никто к нему особенно не привязывался.
Схватил пальто, криво намотал шарф и выбежал вон.
Они шли по улице Горького, от Маяковки к Белорусскому, по той стороне, где спортивный магазин.
Абрикосову очень хотелось ее утешить, порасспросить о том, о сем, а вышло почти наоборот – будто она его допрашивала.
– А вы тоже стихи пишете?
– Нет, – ответил Абрикосов. – Прозу.
– Смешно! – оскалилась мелкими зубками Лена. – Я ж не говорю, что пишу поэзию. И драматург какой-нибудь – он же не пишет драматургию. А вы прямо сразу – прозу!
– Роман, – смутился Абрикосов.
– Смешно, – повторила она. – Роман! Толстый?
– Представьте себе.
– Что ж туда написать надо? – задумчиво произнесла она. – У меня нет таких длинных мыслей, например. Я что хочу написать, мне строчек двадцать, ну, тридцать вполне хватает. И то много.
– Значит, напишете – и все, высказались?
– Зачем же так? Захочу еще – еще напишу. Другое стихотворение. И еще – я обязательно в тот же раз должна закончить, я не могу назавтра оставлять. Назавтра ничего не получится, нужно снова сочинять, и выходит совсем не то… А про что у вас роман?
– Про жизнь.
– Ну! – засмеялась Лена. – У всех про жизнь, у меня тоже про жизнь.
– Про нас с вами, – неожиданно сказал Абрикосов.
– Как это?
– А так. Жил-был писатель, сочинял себе длинный и заумный роман и вдруг встретил в редакции девушку со стихами…
– Дешевая кадрежка! – вдруг сказала она, прибавив шагу.
– Лена, простите, вы… Вы не поняли… – Абрикосов нагнал ее и заступил дорогу. – Вы действительно все не так поняли. Кадрежка… – обиженно усмехнулся он. Мимо проплыли две разодетые девицы. – Вот к кому кадриться надо, Лена, – о! Вы уж не примите в обиду.
– А я мовешка. Достоевского читал, Абрикосыч? "Братья Карамазовы", глава "за коньячком", а? Вот я и есть мовешка, со мной легче.
Она произнесла "лехшша".
– Экая вы, право… – Абрикосов был совсем ошарашен.
– Валяй на ты.
– Лена, – серьезно и прямо сказал Абрикосов. – Брось из себя поганку строить, не надо, незачем. Ты лучше дай мне свои стихи почитать. Володька же их не читал, клоун чертов, давай на него телегу накатаем. Главному редактору.
– Я поняла, спасибо, – вздохнула она. – Ну его…
– Дай почитать. Я ведь могу действительно стоящим людям потом показать. И вообще, приходи ко мне в гости.
– Когда?
– Да когда захочешь. Давай прямо сегодня.
– В смысле сейчас? – Она напряженно задумалась. – А ты где живешь?
– Улица Волгина. Это от Беляева две остановки, а можно пешком. Вообще-то я раньше тут недалеко жил, в Дегтярном, нас из-за капремонта выселили.
– Беляево… – наморщилась она.
Абрикосов страшно тосковал, когда их выселили из Дегтярного из-за капремонта. Даже предстоящий развод с Алисой и все сопутствующие страсти-мордасти были сущей чепухой по сравнению с невыносимым чувством сиротства, которое накатывало на Абрикосова, когда он выходил из метро на бескрайние и безликие беляевские просторы.
– Коренной беляевец, наверное, – говаривал Абрикосов, – любит свои микрорайоны, как казах любит степь. Но я, извините, не казах. Я москвич.
– Шрайб цум готт! – неизменно отвечала Алиса, что в переводе значит "адресуйся к богу", или, еще короче, – не зуди, Сережа, и так тошно!
Алисе новая квартирка даже понравилась – две комнаты на двоих, пусть смежные, чего еще надо – и она делала вид, что обуючивает новое гнездышко, хотя про развод все было решено и подписано еще в Дегтярном, просто проволынили, а сейчас надо было не полы циклевать, а разменом заниматься. А потом она схлопотала – вкупе со своим славным квартетом – госпремию РСФСР имени Глинки, а в придачу – сразу после развода – сказочную однокомнатную квартиру с громадной кухней и подсобками. Кстати, в отреставрированном после капремонта старом московском доме в Успенском переулке. Два шага от Дегтярного, будто и не уезжала никуда.
Впрочем, Абрикосов довольно скоро обжился в Беляеве, но шутку про казаха все повторял. Странное дело, но роман, который он так упорно переписывал, каким-то боком связывался с предстоящим непременным возвращением в старый московский центр.
Не то чтобы Абрикосов завидовал Алискиным хоромам и лауреатской медали – нет, боже упаси, но роман будет издан, будут деньги, много денег, и он обменяется с приплатой. Или общественные организации почешутся – тоже не исключено, ведь будет резонанс, пресса, дискуссии, переиздания. Возможно, даже госпремия. Во все, кроме госпремии, он свято верил, а если совсем честно, то верил и в госпремию тоже.
А пока жил в Беляеве и переписывал роман – вернее, сочинял второй роман на основе первого.
Конечно, это может показаться смешно, но в беляевских несчастьях Абрикосова слегка утешало название улицы, на которой он жил. Улица Волгина. Академик Волгин был исследователем французской предреволюционной мысли, редактором знаменитой книжной серии "Литературные памятники". У Абрикосова был почти полный подбор "Литпамятников" – такие сближения он называл "протягивать ниточки", и ему хотелось протянуть эту славную ниточку перед новой знакомой, которая все стояла и решала, ехать ей к нему в гости на ночь глядя или нет.
И конечно, хотелось показать ей свою библиотеку, изумить и ошарашить, как привык он изумлять своими книжными богатствами впервые к нему пришедших интеллектуальных девиц. Его книжное собрание и безо всяких скидок было неплохим, а со скидкой на обстоятельства книжного бума и постоянного безденежья – просто великолепным. Литпамятники мы уже упоминали, еще было много книг издательства "Academia", литературные мемуары, философское наследие, комплекты журналов "Былое", "Старые годы", "Апполон" и "Весы", полный Брокгауз, "Новый мир" с сорок седьмого по шестьдесят восьмой год, просто разные библиофильские штучки, увражи и кипсеки, а также то, что станет безумной ценностью лет эдак через сорок – три полки, плотно набитые тоненькими, на дрянной газетной бумаге, ротаторными сборниками всевозможных философских, социологических, семиотических и иных прочих полуофициальных семинаров, летних школ, симпозиумов и коллоквиумов, – сборниками, выпущенными по прямому недосмотру руководящих инстанций. Были и безусловные редкости – например, нумерованный экземпляр "Фацетий" Поджио Браччолини с дарственной надписью Михал Михалычу Покровскому от Алексея Карпыча Дживелегова. По-латыни.
Сема Козаржевский, выпустивший два литературно-публицистических сборника о молодом современнике и заделавшийся библиофилом, давно когти точил на эту книжицу.
– Нумерной экземпляр по каталогу двести, – говорил он, нюхая корешок, будто что-то понимал, – плюс автограф полста, но ты, Брикосыч, жадоба – кладу три катеньки. Решайся, Сергей Буриданович…
– Хренушки, – ласково улыбался Абрикосов, ставил книгу на место и, не боясь показаться смешным, внятно говорил: – Есть, знаешь ли, друг сердечный, такие штуки, которые не продаются, даже проститутка последняя и то с голоду сдохнет, а не продаст…
И выразительно смотрел на Сему, ожидая, что тот наконец обидится. Но Сему было не прошибить.
– Хозяин-барин… – вздыхал Сема, пряча бумажник.
Чудесный новый бумажник из кремовой тонкой кожи, с молниями и кнопками – просто небольшой карманный портфель.
А где-то в глубоком абрикосовском нутре вдруг вспыхивала и угрожающей шипучей искоркой разгоралась предательская мысль о толстых домашних котлетах с грибной подливкой и обжаренной вареной картошкой, с рыночными хрустящими огурчиками и чешским пивом по семьдесят пять копеек бутылка без стоимости посуды.
И он бросался на эту гадкую мыслишку, давил ее, гасил, затаптывал, как безымянный рядовой, хрипло дыша, по грудь в зимней воде, обдираясь о ледяную опору готового взлететь на воздух стального моста, под трассирующим огнем с того берега, зубами перехватывает и грызет подожженный диверсантами бикфордов шнур. И, погружаясь в снежно-водяное месиво, видит мамины котлеты, воскресные домашние котлеты с грибной подливкой, на большой плоской тарелке с сине-золотой каймой и старой пожелтевшей щербинкой.
Да.
Молока и хлеба, молока и хлеба, молока и хлеба. Полулитровая кружка горячего молока с теплой булкой – какого рожна тебе еще надо?
Да, просто удивительно, что такое чудесное книжное собрание угнездилось в панельной многоэтажке, две остановки от метро "Беляево". И тем более удивительно, что все эти роскошества духа Абрикосов собрал и скопил сам, совершенно самостоятельно, торгуясь, меняясь, знакомясь и даже дежуря у макулатурных пунктов. Никакого книжного наследства он не получил, – у родителей только и было, что Большая Советская Энциклопедия по подписке, не считая какой-то мути про подвиги разведчиков и сочинений Льва Кассиля для него, для Сереженьки. Но Абрикосов, как ни странно, совсем не гордился самостоятельностью своей библиотеки, наоборот, он страшно тосковал по наследству, по дедовским книгам и маминым альбомам, завидовал тем, у кого это было, и выскребал со старой книги оскорбительный штампик букинистического магазина.
Кстати, у него была специальная полка, где стояли книги, которые он презирал. Так, для смеху.
Через два месяца Алена с немалым удивлением узнала, что Абрикосов, неизменно фыркающий на любую карьерную, а тем более предпринимательскую деятельность, довольно лихо орудует на книжном рынке. Но тут была не торговля – были бесконечные обмены, замены, избавиться от дубликатов, в супере, без супера, нумерная, верже, с подклейкой, затерханная, новенькая – все включалось в какую-то бесконечную путаную цепь, из которой Абрикосов ловко выдирал нужные ему звенья. Была даже "вязка" – словцо, дошедшее из эпохи дяди Гиляя и означавшее вовсе не собачью случку, а совместную покупку большой библиотеки, с предшествующим сбиванием цены и последующим сложным разделом приобретенных книг, в зависимости от денежного вклада и величины усилий по задуриванию какого-нибудь профессорского правнука. Конечно, бывали просто продажи, иногда здорово выгодные, но из этих денег Абрикосов на жратву или шмотки ни копейки не брал. Все шло только на книги – в магазин или на следующую вязку.
Тем не менее Алене все это надо было разобъяснить.
Абрикосов с жаром рассказал ей о библиофилах, об этих одержимых книжной страстью людях, о скупых рыцарях книги, голодных, потертых старичках, копящих неслыханные сокровища, о том, что книга – это не только текст, но и бумага, и иллюстрации, и переплет, и обрез, и формат, и, разумеется, тираж, и редкость, и все такое, и даже показал, достав из ящика стола, ленинградский "Альманах библиофила", не новейшее фотовоспроизведение, а всамделишний, тираж триста. Купил на тычке у тетки, несла в букинистический. За пятерку – рада была до небес. По каталогу триста двадцать.
– Выходит, напарил тетку? – спросила Алена.
– А? – сбился Абрикосов.
– Ну, обжулил. Наколол.
Абрикосов начал было разъяснять, что в вопросах коллекционерства моральные проблемы возникают не так остро, как в обычных делах, и даже припомнил несколько соответствующих библиофильских историй, но скоро замолк, перевел разговор на другое.
Алена иногда бывала жутко прямолинейной. Но это должно было скоро пройти. Так, по крайней мере, полагал Абрикосов.
– Беляево? – повторила она и потерлась подбородком о свой жидкий воротник. – Не-а! Ближний свет, Беляево! Бывай, Абрикосыч… и звони, если что.
И рванулась в толпу – они стояли на углу Белорусской площади, где подземный переход и мороженое. Абрикосов кинулся за ней, ухватил за рукав прямо у перехода через Брестскую, она сильно дернулась, светофор засвистел – там были такие свистящие светофоры для слепых, – все хлынули на переход, и она, конечно, выдралась бы от него, но выручил пьяный. Пьяный старик налетел на них, обнял обоих и с ходу попросил закурить, закурить не было, он попросил десять копеек. Абрикосов отпустил Лену и дал ему два пятака, Лена не уходила, а старик понес какую-то несусветицу про дочку-сволочь, и что только что из больницы вышел и со вчера не ел, и что бога молить будет, – и Абрикосов дал ему рубль.
Просто чтоб отвязаться. Есть люди, которые отвязываются, отказывая. Абрикосов же отвязывался, отдавая. Ему в голову не пришло прорычать – пьянь паршивая, мне молока и хлеба купить не на что… Вернее, пришло, но завтра утром, когда выяснилось, что этот рубль был один из трех, а зарплата в четверг.
Старик пьянчуга взял рубль и благодарно закивал, глядя на Абрикосова даже с какой-то жалостью.
Снова перекрыли Брестскую. Лена смотрела на Абрикосова и терла застывший подбородок, остренький и прыщавый.
– И так вся жизнь, – сказал Абрикосов, вздыхая. – Вот тыща человек толпа, а пьянь какая-то всегда меня найдет.
– У тебя глаза добрые, – неожиданно тихо, но очень слышно сказала Лена. – И все лицо доброе тоже.
В метро Лена, шмыгая оттаявшим носом, спрашивала Абрикосова о всякой ерунде: о квартире, квартплате, кем работала мама и отчего умер папа, и когда, и где схоронили, и где он учился, и про что писал диплом, и покупает ли он проездной – она, например, покупает, очень выгодно, и рассказывала о своих делишках, про маму в Ульяновской области, про Мособлпед, где учится, про общагу, лекции, кино и балдежный комок на Минаевском рынке, где она взяла сапоги за чирик. И повертела ногой, гордо показывая этот темно-лиловый кошмар. И от ее трескотни двинуло на Абрикосова той самой житейской мутью и пошлостью, от которой он баррикадировался всю свою сознательную жизнь. И наверное, зря он все это затеял, пожалел охламонку, и книги его знаменитые она в упор не увидит, не просечет, и можно себе представить, что это за стихи в этом первоклассничьем портфеле таятся – он даже сочинил их про себя, пока она что-то там излагала, – "я тебя никогда не забуду, тебе верной всю жизнь я буду, я об нашей разлуке скорблю, но тебя беззаветно люблю". Голову на отсечение! И конечно, прав был Вовка, что вытурил ее. Еще бы пенделя дать, по отсутствующей заднице. Доброта, она хуже воровства. Сам себя обкрадываешь.
В прихожей она сняла свои ужасные цельнорезиновые сапоги на суконном начесе, и синие носочки тоже сняла, а из-под брюк у нее торчали серые рейтузы на штрипках и подхваченные черной ниткой чулки, и Абрикосов, всегда стандартно изумлявшийся туалетам сторублевых машинисток, сейчас искренне изумился, что и такое, оказывается, бывает.
Он достал из-под вешалки растоптанные Алискины туфли тридцать девятого размера, зато с муаровыми бантиками.
– Не смущает?
– Не-а. Спасибо. Мамины?
– Тетины, – криво усмехнулся Абрикосов.
– Ты, наверно, бабник жуткий? Раз один живешь?
– Ага. Синяя Борода. Я думал, ты меня сразу узнаешь. Давай руки мой, чай пить будем, ладно? Только вот сахара нет, ты уж не обессудь… Радимцева через "а".
– Сейчас. – Она расстегнула портфель и достала целую пригоршню синих заверток с сахаром. – В буфете натырила, держи!
Сидели в кухне. Книг своих он даже не стал показывать.
Она пила уже третью чашку, отогреваясь.