Вперед и вверх. Она наклеивала в альбом отзывы газет о своих выступлениях. Копила программки. Напрашивалась на интервью. Ни разу не отказала в шефском концерте – хоть в любой дыре. Разрыв с Абрикосовым начался, когда она вдруг затеяла организовать струнный ансамбль имени Фомина – был такой почти забытый русский композитор. Под собственным руководством. Она даже записалась на прием к министру культуры товарищу Демичеву. До министра, правда, не дошло, все было положительно решено на более скромном уровне, но именно из-за Алискиной решительности – ясно было руководящим работникам, что такая и на министре не остановится.
Она предложила Абрикосову должность эстетического консультанта, поскольку ансамбль создавался для пропаганды забытых сокровищ музыкальной культуры. Хорошая должность, и интересно, и на виду, и деньги, а там пиши свой роман, кто ж мешает?
Абрикосов отказался.
– Так и я ж могу отказаться, – грустно сказала Алиса и впервые в жизни посмотрела на него без смеха и подмига, а вполне серьезно и даже умно. – От тебя, тайерер.
Что в переводе значит – дорогуша.
– Гляди, – равнодушно сказал Абрикосов.
– Файн, – сказала Алиса. – Погляжу.
Кстати, это она подарила Абрикосову то самое издание "Фацетий" с автографом Дживелегова. Он, в частности, научил ее разбираться в редких книгах.
Но если честно разобраться, то надобно признать, что и в редких книгах Сергей Николаевич Абрикосов разбирался не то чтобы очень. Именуя себя библиофилом, он охотился за тем, что настоящие, тертые и знающие книжники называют "пошлыми редкостями", то есть редкостями, про которые и дураку ясно, что они редкие и ценные. А настоящие драгоценности, бывало, по-дурацки прошляпливал. Была одна удачная вязка, целиком взяли потрясающую библиотеку Куманецкого из Львова, перевезенную в Москву, но почему-то осевшую в Подольске у клинического шизофреника, преподавателя текстильного техникума. Какая-то седьмая вода на киселе, книги держал в сарае, в ящиках, среди курей. Главным в этой вязке был Абрикосов, он все разнюхал, и устроил, и сделал цену, и поэтому мог выбирать первый – правда, под придирчивым контролем совместников. Ух, разгулялся Сергей Николаевич – взял весь бесподобный подбор "Альционы" и почти все по Древней Руси – остались совместникам рожки да ножки, и среди них – тридцатистраничная брошюрка некоего П. В. Виндюкова – "Граф Толстой и земельная реформа" – без года и места издания, какая-то унылая полемика и с Толстым, и с правительством. Полистал и отложил. Брошюрку ухватил Сема Козаржевский. Она стоила столько, сколько три таких библиотеки, а точнее, цены ей просто не было – в Ленинке нет, в Публичке нет, ни в каких каталогах нет, тираж был уничтожен по приказу Столыпина, типографию разгромили, корректор, утаивший экземпляр, пошел в ссылку, а самого Павла Венедиктовича Виндюкова, из младших землевольцев, повесили военно-полевым судом.
Сема подарил брошюру Ленинской библиотеке. Было в "Вечерке". Сема закопался в архивах и заключил договор на книгу "Косой дождь. Повесть о Павле Виндюкове" – для серии "Пламенные революционеры".
У Семы Козаржевского все шло в дело – так или примерно так, но с изрядной долей презрения, думал Абрикосов.
Алена действительно запоминала все, что говорил ей Абрикосов, причем запоминала сразу и намертво, и поэтому просто жаль, преступно было бы пудрить ей мозги общими рассуждениями и парадоксами. Сначала она должна была начитать какой-то необходимый массив, начиная с русской классики.
Вольные анализы и сопоставления не проходили с Аленой еще и потому, что она часто ломала абрикосовские рассуждения каким-нибудь простым фактическим вопросом – как тот самый, пошлый экзаменатор по русскому романтизму. Провинциальная дотошность. Абрикосов научил ее пользоваться справочной литературой, тем более что у него был полный Брокгауз, и Философская энциклопедия, и Историческая, и военная, и даже дипломатический словарь.
Родительскую Большую Советскую Энциклопедию он по-благородному отдал Алисе.
Научил пользоваться справочниками и прибавил, что это есть необходимейшая часть общей культуры, потому что не надо задурять голову бесконечной мешаниной фактов. Но Алена резонно возразила, что все это, наверное, так, но кое-что запоминать все-ж-таки надо. Просто знать, безо всяких Брокгаузов. Ведь она же читает и запоминает все, что он велит.
Смешно сказать, но через несколько дней Абрикосов начал специально готовиться к вечерним разговорам с Аленой. Действительно, смешно – он, выпускник филфака МГУ, эрудит, библиофил, на пятнадцать лет старше – да ее на свете не было, когда он уже читал переписку Достоевского.
Кстати, Достоевского она знала, как ни странно, довольно хорошо – можно сказать, подряд и вразбивку.
Перед сном он опрашивал ее по прочитанному. Она отвечала очень четко, но суховато, по существу заданного вопроса, а когда Абрикосов просил ее высказаться от себя, поделиться собственными мыслями, то она либо отмалчивалась, либо несла совершенную чушь. Прочитав Цветаеву и Ахматову – она очень быстро читала, – она вдруг заявила, что это все слюни и сопли, и женщинам вообще нельзя писать стихи, дико прет либо вонючая баба, либо дамочка-выпендрежница, одинаково противно, а если вдруг начнет выделываться под мужчину, то вообще тошнит. И вообще, волос долог, да ум короток, дорога от печи до порога, и не надо соваться не в свое дело. Абрикосов испуганно взглянул на нее, захотел спросить, кем она себя считает в таком разе, но на всякий случай сдержался.
После долгих ломаний и уговоров Алена согласилась взять женский халат, висевший в ванной, предварительно прокипятив его в стиральном порошке часа четыре, отчего вся квартира пропиталась сырым прачечным паром, и Абрикосов просто забоялся, что размокнут книги. И каждый вечер она командовала из прихожей отвернуться, пробегала через комнату к себе, в меньшую смежную, ночью возилась на кухне, и ничего между ними не было.
Был поточный день – то есть только курсовые лекции, и потом физкультура, – и Алена решила профилонить. Абрикосов ушел в свой Дворец Горбунова и потом по кой-каким делам, и она сидела в маленькой комнате и читала "Илиаду" в переводе Гнедича, прилежно заглядывая в примечания, в объяснения устаревших слов и мифологических понятий.
Щелкнул ключ в дверях – наверное, Абрикосыч вернулся. Несмотря на свою, как он выражался, службу, он уходил и возвращался когда хотел. Хорошая служба, мельком подумала Алена, мне бы такую… Но вставать с места или окликать его не стала, она вообще терпеть не могла прерывать начатое дело. Надо будет, сам зайдет или позовет.
Человек отряхнул ноги от снега, вошел на кухню, что-то там поделал – сквозь гекзаметры слышала Алена, – потом зашел в большую комнату. Брякнула чашка. Алена потянула носом, потому что вдруг запахло чем-то не тем, и женский голос произнес:
– Во бардак…
Алена неспешно дочитала в примечаниях про Алкиону, заложила книгу шпилькой и встала со стула – она всегда читала сидя, положа локти на стол, как школьница.
– Бардак, – подтвердила она, войдя в большую комнату.
У абрикосовского стола стояла здоровенная и довольно красивая тетка, с черными и буйными, туго уложенными волосами под норковой шапочкой, в нежнейшем кожаном на меху пальто, в лайковых сапогах, присборенно облегающих толстые и стройные ноги. Она презрительно оглядывала неубранные с вечера пиалушки и жестяные консервные крышки с окурками. Вчера Абрикосов разжился индийским чаем, и под это дело был треп с друзьями до полтретьего, заваривали прямо в чашки, чтоб покрепче, и сейчас спитой чай досыхал в пиалушках, и кислый запах вчерашних окурков мешался с нетутошними духами.
Алена вообще в доме не сорила и всегда споласкивала за собой чашку и тарелку, но так чтобы делать уборку и наводить блеск – чего нет, того нет.
– Бардак, – сказала Алена, – точно. Бардак, когда без спросу вламываются.
– А ты кто? – засмеялась роскошная пришелица.
– Алена меня зовут.
Та оглядела хилую Аленину фигуру, в великоватых серых рейтузах и вигоневом свитерке.
– Алиса Рафаиловна. – И протянула огромную смуглую руку.
– Слыхали. – Руки в ответ Алена не подала.
– Ух ты! – захохотала Алиса, тыкнув на Алену пальцем, а потом сказала: – Ты бы, Леночка, хоть бы убирала в доме, что ли, ты же вроде женщины теперь, так что давай содержи его в порядке, раз уж с таким сокровищем связалась, на шею навалила!
– Беги отсюда, – лениво сказала Алена и добавила: – Бекицер.
Она подхватила это словечко у Любки Киршинбойм, соседки по общаге. Что в переводе значит – быстренько.
Алиса растерянно замигала – так, наверное, теряется и пугается врубовая машина, наткнувшись в толще породы на нечто более твердое, чем ее стальные закаленные жвала.
– Беги, – повторила Алена. – Подлячка.
– Подлячка?! – вспыхнула Алиса.
– Подлячка, подлячка, – кивнула Алена. – Все про тебя знаю, какого человека предала, святого, доброго, настоящего человека предала, дубленками обвертелась, беги отсюда, не воняй мисдиором своим в чужом доме…
– В чьем доме?! – заорала Алиса и треснула кулаком по пианино. – А это чье? А это? – Она больно наступила Алене на туфлю, так что муаровый бантик повис на двух ниточках. – А это, а это, а это? – Она тыкала в люстру, диван и торшер, в красивый подсвечник на столе, в коврик на полу, в ворсистую подушку. – Чье? На чьи денежки, а? На чьи? – Она рванулась к книжной полке, выковырила разом академический трехтомник Плавта. – На чьи?
– Не трожь! – взвизгнула Алена. – Забирай! Забирай свою шарманку, все забирай, – она скинула туфли и зафутболила их в Алису, – и беги, не пачкай!
Алису взорвало, закрутило и понесло, она ничего не могла поделать с собой, ей даже сбоку стыдно было себя такой видеть и показывать, местечковая бабища проснулась и вспыхнула в ней, грудастая и горластая, тетя Миндля Мордковна с-под Киеву, фун Егупец, но остановиться не могла, все выложила этой дохлой шлюшонке – про этого святого шизофреника, бездарного, бестолкового, никчемного трепача и болтуна, с него радости только в койке, и то не всякий раз, ах, я сегодня заработался, мужик, тоже мне, муж на полставки, и какой при этом злой и завистливый. Добро бы в открытую злопыхал, а то весь добренький такой. Ласковенький, а внутри дерьмо бродючее, как в сортир дрожжей кинули, и в башке сортир полнейший, образованная помойка, роман пишет, читали, пытались, шизуха и бред, одни цитаты, нет, это ж с ума сойти, это ж филфак МГУ, неужели там все такие, ничего мразнее не видала, с осветителем спать буду, за осветителя замуж выйду, от осветителя детей нарожаю и тебе, кретинка, советую!
Алена все спокойно дослушала, отшагнула назад, взяла со стола тяжелый литой, с эмалью напрестольный крест – опять чей-то подарок. Выменяли у сторожа за бутылку. Ухватила получше. У нее совсем исчезли губы.
– Беги, – своим стадионным шепотом сказала она. – Убью.
Алиса перехватила ее руку, сжала так, что косточки затрещали, крест выпал и больно заехал на ноге, но она все держала Алену, и вдруг снова стало стыдно, но не сбоку, как когда орала, а прямо.
– А может, он правда добрый, – выдохнула она. – Вот я руку сломала, прямо лучевую кость и еще сустав, представляешь, что такое для скрипачки?
Он мне массаж делал, по восемь часов в день, а потом даже по десять. Сидит и трет, и хоть бы что. Может, я б и играть не смогла, пошла бы в музыкалку или в садик.
Они вышли в прихожую. На кухонном столе Алена увидела какие-то пакеты. Взглянула на Алису.
– Сыр, колбаса, масло… Фарш, – сказала та. – Гречки два кило. Гуляш и вермишель.
Алена молча взяла из угла прихожей шикарную Алисину кожаную торбу, пошла на кухню, попихала все обратно:
– Держи. Забирай.
– Ну отдай деньги, раз ты такая, – попросила Алиса, и даже попыталась подмигнуть весело: – Плюс за доставку на дом, как в отделе заказов.
– Забирай. Денег нет, – сказала Алена.
– Ну в долг. Будут – отдашь. Ну, пиши расписку, гордая!
– Иди, сколько раз просить.
Хлопнула дверь. Алена постояла, подумала и вдруг бросилась по лестнице следом:
– Ключи отдавай!
Алиса поставила свою торбу на подоконник, расстегнула сумочку и среди недоступных воображению пудрениц и косметичек разыскала связку ключей. Отстегнула нужный. Алена взяла и повернулась идти назад, но Алиса вдруг сгребла ее своими ручищами, обернула к себе, взяла за лицо, вгляделась и вдруг заревела.
– Бедненькая, бедная, бедная, – всхлипывала она, целуя Алену в лоб, в нос, в щеки и в голову, пачкая ее растекшейся ресничной краской, – бедная деточка… – Обняла, прижала к своей толстой груди и зашептала, морщась и брызгая слезами: – Если б я тогда не скинула, у меня б уже такая доченька была… такая же нахалка и бандитка…
– Отлипни, – мрачно сказала Алена, оттолкнула ее и пошла вверх по лестнице.
Она шла босиком по бетонным ступенькам, по тающим ошметкам грязного снега. А дома первым долгом выкинула в помойку эти туфли с бантиками и достала из портфеля физкультурные чешки. Потом принялась за уборку: перемыла посуду, все вымела, промыла и протерла, обмахнула книги, выколотила на лоджии коврик и покрывало с дивана, отодрала вековые натеки на помойном ведре, отдраила ванну, обе раковины и унитаз, и кафель тоже, и линолеум на кухне, жалко только что зима, а то она и окна бы тоже вымыла. Грязи было жутко много, она вся вымокла даже, и после сполоснулась в душе, походила по квартире голая, чтоб хорошо обсохнуть, оделась, решительно вздохнула и села за абрикосовский стол. И раскрыла без спросу его роман. Правда, осторожно, чтобы он ничего не заметил.
Было очень умно и не всегда понятно, но страшно интересно – именно потому, что непонятно. Интересно было думать и угадывать, и когда угадывалось, было здорово. Конечно, эта жирная крикуха просто ни черта не поняла, да и откуда – музыканты, они же, наверное, просто божьи люди, вроде птичек на ветке, мозгов мало, да и зачем птичке мозги? Поет, и спасибо.
Правда, было много непонятных слов и неизвестных фамилий.
Алена их не пропускала, и за каждым таким делом лазала в Брокгауз или Историческую энциклопедию. И на каждое обращение к словарю она выкладывала на край стола спичку. Через два часа было тридцать две спички, и коробок кончился, потому что он был немножко начатый. Алена пошла на кухню за другим коробком.
Она ничего не рассказала Абрикосову вечером, все было как обычно, попили чаю, и экзамен по прочитанному, и задание на завтра, и маленькая лекция о поэтах пушкинской поры. Слава богу, не было гостей. Она долго возилась на кухне, бестолково перебирала тетрадки и конспекты, ждала, когда он наконец уляжется и начитается перед сном – он иногда читал в постели до часу, до половины второго. Щелкнул выключатель лампы, заскрипел диван – он, наверное, укладывался поудобнее. Уже привык к ней, будто к соседке. Она пошла в душ, стояла, сутулясь, под еле теплым дождиком и смотрела на свои худые жилистые ноги со втянутыми коленками, плоские безмясые бедра, некрасиво торчащий пупок и сильно выпирающие полукружья ребер. Потом вытерлась, набросила халат, еще раз промокнула ступни и пошла в комнату.
Он спал, сильно закинув голову и открыв шею с тяжело прорисованной артерией и крутым кадыком. Борода сильно задралась кверху, свет из окна падал на него, и лицо казалось скуластое и желто-серое, а глаза темные и запавшие, в тени. Как святой, подумала Алена.
Она тихо села на краешек дивана, Абрикосов заворочался, она положила левую руку себе на колено, а правую уперла в диванную спинку. Сердце билось так, что казалось – в ушах лопнет.
– А? – вдруг открыл глаза Абрикосов. – Ален, ты?
– Сережа, – сказала она, – ты в первый день сказал, что меня любишь, ты, наверное, просто так сказал, а я тебя люблю на самом деле.
Было очень хорошо, необыкновенно хорошо, сильно, смело и свободно, только легкий странный осадок – в свои неполных двадцать лет Алена, оказалось, была уже опытной женщиной, а Абрикосов, – правда, он тут же презирал себя за эти пошловатые мечты, – а Абрикосов мечтал, что он ей будет первым учителем и руководителем во всем, первым настоящим человеком и, конечно, первым мужчиной. Нет, конечно, опытная женщина – это сильно сказано, но все-таки она много уже понимала, и чувствовала, чего хочется ему, и брала, что ей было нужно самой, и все это легко и хорошо. Пять человек у нее было до Абрикосова, она ему сразу, прямо тут же, все рассказала, положив руки ему на грудь и глядя через темноту в лицо. Пять человек. Первый раз у себя в Карныше, после выпускного вечера, он потом сразу в армию призвался, вместе в одном классе учились, только один раз, вообще не считается, это почти у всех девчонок из класса было. А другие в Москве, студенты, три человека, со старших курсов, двое общежитских и один москвич. И еще один преподаватель – ездила домой к нему латынь досдавать, веселый мужик, не поймешь, сколько лет, вроде молодой, а лысый. Поил сухим вином, "Алазанская долина", вкусное и жутко по костям бьет, зачем я тебе все рассказываю, и анекдоты загибал, сначала про евреев, про чукчу, потом про жену с любовником и про это все, в общем, про секс, совсем зарассказывал, загипнотизировал. Три недели потом у него дома жила, он вообще-то холостяк при мамаше, пока мамаша была в санатории… И еще, еще было, Сережа, не знаю, как сказать, ты только меня прости или сразу придуши, потому что я теперь только твоя, вся твоя на самом деле, вся, понимаешь, вся, вся… еще было – она отчаянно завертела головой, – ну, в общем, все в одной комнате, по пьяному делу, ребята вина нанесли, может, они туда что подмешали, не знаю, и порнушки показывали, а у нас девки вообще страшно заводные, но и я хороша, конечно, раз тоже завелась на эту гадость, жутко стыдно было, но ужасно сильно, и поэтому еще стыднее, я потом на девчонок не могла смотреть, даже к декану ходила, чтоб перевели в другую группу… Прости меня, прости, ты все равно у меня самый первый в жизни человек, а другое, этого же на самом деле не было, я только сейчас поняла.
Бог есть на свете, шептала она, раз у меня такое счастье теперь, вот, говорят, бог все видит, не скоро скажет, а мне он скоро сказал, ведь мне двадцать только в марте будет, вся жизнь впереди, а уже такое счастье, ведь мы навсегда теперь, скажи, скажи, скажи – навсегда? Поклянись, а то убью… Зачем ты раньше к нам в Карныш не приехал, ты же говорил, ездишь на разные семинары, приехал бы и забрал меня, и я была бы у тебя с самого детства. А может, наоборот, чтоб я лучше понимала, какое у меня теперь счастье. Как я одна жила, Сережа, как я одна жила с восьмого класса, когда стала сочинять, сначала так, про Волгу и природу, а потом про все… Это я про тебя сочиняла, как ты не понял, конечно, про тебя, я тебя не знала, но знала, что ты есть и меня ждешь, я бы удавилась сто раз, но мне как на ушко шептало – обожди, он тебя ждет, он есть, и все будет…
И она задремывала, а потом снова просыпалась, и целовала его, и бормотала что-то, и собирала всю себя в ладони и словно ссыпала ему на грудь.
Чудо, только и мог подумать Абрикосов. У нее было странное тело, все твердое. Будто из цельного куска, гладкого, гибкого, горячего… Чудо.