Абрикосов осторожно отговаривал его от такого отчаянного шага и рассказывал про эдипов комплекс, коллективное бессознательное и архетипический образ Великой Матери, было очень интересно, и Ляхов-Лалаянц успокаивался.
Защитив диссертацию и проработав два года старшим преподавателем, Ляхов ходко двинулся по административной линии, дошел до заместителя проректора гуманитарных факультетов, оттуда перешел в редакционно-издательские сферы и в тридцать пять лет занял такой пост, что все ахнули. Помимо прочего, Ляхов-Лалаянц переводил французские стихи. Конечно, при его нынешнем положении он мог бы выпускать том за томом, но нет, Ляхов не зарывался – самое большее, раз в год публиковал в "Иностранке" скромные подборочки переводов каких-нибудь сенегальских или антильских поэтов. Абрикосову это нравилось.
Хотя, естественно, теперь они виделись все реже и реже, но иногда все-таки встречались по старой памяти, гуляли по Кропоткинской, сидели на зеленых лавочках у песочниц в старинных двориках, Ляхов рассказывал, что вздохнуть некогда и что теперь он ловит рыбу на спиннинг на Истринском водохранилище, очень расслабляет и бодрит, только редко удается вырваться, а Абрикосов говорил, что у него, слава богу, все идет нормально. Все своим чередом.
Однажды их увидел вдвоем Сема Козаржевский, заметил через окно кафе "Адриатика".
– Что у тебя за дела с Лалаяном? – не утерпел он в тот же вечер. Специально примчался, чтобы разнюхать.
– Дела? – пожал плечами Абрикосов. – Просто старый приятель, по факультету, вот и все дела.
– Мне бы такого приятеля… – недоверчиво вздохнул Сема. – Давно у меня было бы собрание сочинений в пяти томах, с портретом автора под папиросной бумагой. – Он сложил ладони книжечкой и нежно подул, словно отдувая матовую полупрозрачную бумажку от собственного портрета.
– Мы с Валентин Савельичем просто приятели, – насмешливо ответил Абрикосов. – Если угодно, друзья. Да, да, старые друзья, и не более того. Но и не менее! – значительно закончил он, давая понять, что существуют особые отношения между людьми, отношения, о которых пройдисвет Сема и понятия не имеет.
– Мне бы такого старого друга… – не сдавался Козаржевский.
Но теперь Ляхов был действительно необходим Абрикосову, потому что надо было что-то делать с Алениными стихами, он же обещал. Конечно, Ляхов сидел слишком высоко, и вряд ли удобно просить его о литконсультантской услуге – о более конкретной помощи Абрикосов и не помышлял, – но все же он был, как ни крути, старый приятель, человек со вкусом и образованием, и, кроме того, поэт-переводчик. Со многими публикациями.
Потому что Алена никак не хотела показывать свои стихи поэтам из абрикосовской компании, она простодушно спрашивала, что эти люди написали из такого, из опубликованного, и надо бы сперва поглядеть. А на презрительное хмыканье Абрикосова просто улыбалась и говорила, что в таком случае пусть они сами дают ей свои стихи читать, просят совета и напутствия. Она даже на своем дне рождения отказалась прочитать свои стихи, как ее ни просила компания, – помотала головой, сжала губы и пошла на кухню. Абрикосов ведь как думал – сначала она будет читать стихи дома, друзьям, потом на полуофициальных поэтических вечерах в жэковских подвалах, в домах культуры и театрах-студиях, на такие сборища часто приходят критики и поэты, бывает, и весьма уважаемые, ее услышат, имя будет на слуху у многих, круг постепенно расширится, там – какой-нибудь подмосковный семинар творческой молодежи, подборка "Молодые голоса", – и вот такими кругами можно будет постепенно нащупать путь к серьезной публикации, к широкому, как говорится, читателю. Нет, эта перспектива ей почему-то не нравилась. Но почему? Так ведь многие входили в литературу – Абрикосов даже перечислил несколько хороших имен. Нет, и все тут. Лучше просто принести стихи в редакцию и ждать ответа. Просто с улицы? Просто с улицы – она усмехнулась. Ах, боже мой, это он зря, конечно, сказал, насчет того, что "с улицы" – ведь он в первый день их знакомства намекал что-то такое, насчет своих литературных друзей и редакционных связей, он уж забыл про это, а она, значит, помнила, и теперь решила, что он просто врал, красовался, – потому и усмехается. Так вот же тебе – будет тебе не кто-нибудь, а Валентин Савельевич Ляхов-Лалаянц, да, да, тот самый, с которым многие, ох, многие мечтали бы под ручку пройтись, да только Савельич не таков.
Итак, нужен был Ляхов. Нужен был еще и потому, что он со своего поднебесного кресла разом видел всю литературно-художественную конъюнктуру, предложение и спрос, и мог четко и ясно ответить – если да, то где, как и когда, а если нет, то почему. С точным указанием необходимых исправлений.
Именно такие указания и нужны были Абрикосову, потому что Алене, по всему видно, уже начали надоедать его восторги. Кстати говоря, прочитанные книги и вечерние беседы почти совсем не отразились на новых Алениных стихах – Абрикосов ждал исторических и литературных ассоциаций, мифологических параллелей или, по крайней мере, более яркой образности. Наоборот, Алена стала сочинять короче, четче, если не сказать – суше. Почти совсем исчезли сравнения, зато раскованней стала ритмика и строфика.
Возникал довольно трудный для Абрикосова вопрос – как организовать встречу? Обычно Ляхов сам звонил Абрикосову, но последний раз это было сравнительно недавно – месяца четыре назад, так что следующий звонок мог последовать в лучшем случае через полгода. Значит, надо было проявиться самому, а это превращалось в особую проблему, хотя бы потому, что Абрикосов, несмотря на старинную дружбу и доверительные беседы, все-таки прекрасно чувствовал, что называется, социальную дистанцию. Позвонить, а тем более прийти к нему на службу – это сразу отпадало. В кабинете разговора не получится, да и дозвониться до него непросто – Абрикосов однажды попробовал, и в течение целого дня выслушивал вежливые ответы – на коллегии, проводит совещание, уехал в горком, у него Зайчевский и, наконец, – а вы, простите, по какому вопросу? А ни по какому! – и бросил трубку.
Но и домой звонить Ляхову нельзя было, размышлял Абрикосов, потому что он к себе зазовет. Просто скажет: "Ты далече? Недалече – заезжай". Абрикосов был у него один раз – ему уже на подходе не по себе стало, едва он увидел этот дом в тихом переулке у Цветного бульвара, светло-кирпичный красавец дом с редкими светящимися окнами. Обширный теплый подъезд и въедливый лифтер – в семнадцатую? а к кому? к кому именно? Четырехкомнатная квартира со стеклянными дверьми, с кожаной под старину мебелью. Рослая, синеокая и златокудрая жена, лучезарно улыбаясь, предлагала, зайдя в кабинет, где они сидели, – кофе? чаю? Валентин, может быть, лучше я накрою ужин? Ляхов-Лалаянц привез ее из Калинина, осчастливил старшего технолога полиграфкомбината, получил, наконец, рабыню и одалиску в полном соответствии со своими комплексами и архетипами. Кабинет был узкий, бесконечные ряды полных собраний сочинений по стенам, чуть конторский светлый стол под шарнирной лампой и два портрета – Иоганн Гутенберг с наборной дощечкой и Пастернак на огородной грядке, в кепке и сапогах.
В этот кабинет Ляхов время от времени приглашал сына для серьезного разговора. Жена, стоя под дверью, слышала негромкий и строгий голос мужа и сопение мальчишки. Потом сын выходил, мрачно шел на кухню и в клочья рвал над мусоропроводом пачку сигарет. Жена заглядывала в щелку кабинета. Муж невозмутимо сидел за столом и быстро писал, левой рукой подкручивая правый ус.
Говорили также, что Ляхов даже по воскресеньям выходил к завтраку выбритый и надушенный, в белой рубашке с галстуком.
В конце концов, все это можно было перемочь – и унизительные разговоры с секретарем, и холодную роскошь ляховской квартиры, – но нельзя было встречаться с Ляховым на его территории. Почему? А потому, что Абрикосов первый раз обращался к Ляхову с просьбой, а если он перед этим будет просить о встрече, просить приема – смех, да и только! – то он окажется как бы дважды просителем, а это уже слишком. И потом, Алена же тут не последний человек, вдруг у Ляхова будет вопрос к ней лично? Оставалось одно – зазвать к себе. Повод? Да никакого повода, он же не был здесь ни разу. Новоселье? Вспомнила бабушка… А где гости? Никакого новоселья, просто позвать, посидим-потреплемся, по старой памяти. Позвать, и точка. Но как? По телефону – не выйдет. Нужна случайная встреча.
Слава богу, рядом с ляховской конторой был книжный магазин. Абрикосов два дня дежурил там с без пятнадцати шесть до половины седьмого, делая вид, что он то не торопясь входит в магазин, то, наоборот, неспешно оттуда выходит. На третий день он вполне непринужденно столкнулся с Ляховым, уже протянувшим руку к автомобильной дверце. Ляхов согласился на удивление быстро, безо всяких цоканий языком и заведенных к небу глаз. Завтра годится? Годится, годится! Значит, завтра после работы, в семь зеро-зеро. Погоди, дай-ка адрес. Ну, есть. Подбросить? Нет? Давай, до завтра.
Ляхов-Лалаянц явился ровно в семь.
– Как граф Монтекристо! – воскликнул Абрикосов, распахивая дверь и поднимая палец, приглашая послушать, как по радио пищат сигналы точного времени. – Вот, Алена, знакомься, товарищ Ляхов-Лалаянц, крупный руководитель, простой и скромный человек.
– Главначпупс товарищ Победоносиков, – усмехнулся Ляхов, кланяясь Алене. – Держи. – Он протянул Абрикосову два пластиковых пакета. – Поддача и рябчики копченые, взял в кафе "Охотник", тут, у Черемушек, никогда не пробовал, вот такой пробел в образовании, будем срочно восполнять.
– Давай, Валентин Савельич, разоблачайся. – Абрикосов называл его по отчеству, но на "ты".
Ляхов был небольшого роста, но вполне плечистый, широкогрудый и присадистый, однако идеально сидящий темный костюм-тройка с открытой крахмальной грудью делал его каким-то миниатюрным, стройным и вертким, похожим на комика немого кино. Вроде Макса Линдера – только стоячего воротника с отогнутыми уголками не хватает, а так – все на месте, и сверкающие туфли, и запонки, и булавка на галстуке, и особенно усы, черными острыми полукругами лежащие на бледных щеках. А пальто – был самый конец марта, но вдруг подморозило, и Ляхов надел зимнее пальто – да, братцы-кролики, обладатели бархатистых дубленок и волчьих полудошек, вам остается только язык прикусить, если вы, конечно, что-нибудь понимаете про эту жизнь. Слегка мешковатое пальто из английского сукна, первый вздох нарождающейся моды, вторая волна протеста, уже не против пиджачной скуки, а наоборот, против пестрого стандарта джинсов, курточек и адидасок.
– Что, критика справа? – Абрикосов повесил ляховское пальто на крюк и щелкнул по рукаву.
– Оно!
Приятно общаться с человеком, который все понимает с полуслова.
– Хорошая квартира, – вертел головой Ляхов, пройдя в комнату. – Очень даже ничего… Мне бы такую.
– Тебе?
– А что, чем я хуже, собственно?
– Ах, в дополнение к вышеозначенному? – подмигнул Абрикосов.
– Не трави душу, змий! – захохотал Ляхов и хлопнул его по плечу. – Простите нас, Лена, старых пошляков. Пошли, ребята, на кухню, а то я продрог совсем. Греться, греться, греться!..
– Сейчас… – Абрикосов, поборов волнение, взял со стола приготовленную папку. – Валентин Савельич, я хотел просить… Алена пишет стихи, по-моему, интересно, мы еще никому не показывали, Валентин Савельич, ты вообще рукописи не читаешь, я знаю…
– Не части. – Ляхов взял папку у Абрикосова. – Ладно. Да, портфель в машине… Ладно, отдашь на выходе. И позвоните на той неделе, ближе к пятнице, – обратился он к Алене. – Серега даст мои координаты.
– А можно сейчас? – вдруг спросила Алена.
Абрикосов дернул ее за рукав.
– А много? – Ляхов взвесил папку на руке.
– Я отберу. – Алена бросилась прямо у него в руках развязывать тесемки на папке. – Я сейчас самое хорошее выберу.
– Не надо. – Ляхов отвел ее руку. – Только оставьте нас наедине… – Он выдержал паузу и усмехнулся: – Со стихами, разумеется.
Ляхов читал Аленины стихи почти полтора часа – до половины девятого.
– Весьма, – сказал он, входя на кухню и кладя папку на холодильник. – Весьма, я бы сказал, удовлетворительно… Давай наливай, – обратился он к Абрикосову, усаживаясь на табурет. – Ну, чин-чин, за все хорошее, со знакомством, – кивнул он Алене.
– А конкретнее? – спросил Абрикосов.
– Некоторые вещи, – Ляхов оторвал у рябчика ножку, – могут представлять собой несомненный интерес, при определенных условиях.
– Вот! – расхохотался Абрикосов, наливая по второй. – Вот, Алена, слушай и запоминай – блестящий образец начальственной фразеологии. Барыня прислала сто рублей!
– А мы, начальники, иначе не умеем, – зло усмехнулся Ляхов. – Ну, привет, будь-будь. Давай закусывай.
Алене не понравился этот разговор, тем более что Ляхов вдруг как-то скис и помрачнел, на все вопросы отвечал односложно и будто бы с раздражением, всем шуткам-прибауткам принужденно улыбался, и только глотал одну рюмку за одной и ювелирно обсасывал тонкие птичьи косточки. А когда Абрикосов хотел ей подлить немного, вдруг злобно сказал: "Ей хватит!" – и коротким пальцем отвел горлышко бутылки от ее рюмки. Все равно бы она больше пить не стала, она первый раз в жизни попробовала коньяк, и ей не понравилось. И копченые рябчики ей тоже не понравились – конечно, может быть, это очень изысканно и замечательно, но она бы лучше вареной курицы поела. А Ляхов все пил и молчал, молчал и пил, будто слово дал усидеть обе бутылки, и щеки его розовели, румянились, а под конец он весь налился синеватой свекольной краснотой, и Алена боялась, что его сейчас удар хватит, прямо за столом, и сил не было сидеть вот так, выслушивать повисающие в воздухе шутки и рассказы Абрикосова, выносить молчание Ляхова и его унылый взгляд в одну точку.
Но ровно в десять Ляхов неожиданно бодро поднялся, поблагодарил за чудесный вечер, пожал Алене руку и сказал, что сам позвонит на той неделе. Как же, дождешься! – подумала Алена, но виду не подала, а вежливо улыбнулась и какими-то чужими словами поблагодарила за лестное внимание к своей скромной персоне. Он ей страшно не понравился, просто не хотелось подводить Сережу, а то бы она живо выставила за дверь этого жука черноусого. Подумаешь, начальник Главного управления – да в Москве, на любую улицу выйди, косяком идут черные "Волги", и в каждой начальник сидит.
Ляхов внимательно на нее поглядел, криво улыбнулся и вышел из кухни, а в прихожей вдруг начал смеяться, и хлопать Абрикосова по плечу, и рассказывать, что Женя Андрущак дуриком прошел в членкоры, а Колтаев восьмую монографию высидел, а воз и ныне там, не любят его старички-академики, потому что, когда все подписывали, он не подписал, но это еще полбеды, а вот когда никто не захотел подписывать, ни один человек, он, оболтус, первый подписал, это его Леоненко настрополил, крупнейшая, доложу я тебе… Ох, простите, Лена, чуть не сорвалось худое слово, но это чистая правда!.. И жаловался на своего первого зама, и расспрашивал про общих знакомых, изумлялся, восторгался и подмигивал, и лез к Абрикосову обниматься, и Алена, чтобы им не мешать, ушла на кухню, прикрыла дверь и стала мыть посуду. И ей приятно было сквозь шум воды слышать их веселый и бестолковый разговор, настоящий разговор двух старых приятелей.
– Давно она у тебя? – донеслось до нее. Она замерла с тарелкой в руке, не решаясь прикрутить воду.
– С января.
– Гони в шею, – трезво и отчетливо сказал Ляхов. – Намаешься.
– Ты, я вижу, закусывал плохо! – У Абрикосова был веселый и решительный голос. – А то ведь я не погляжу, что почти министр…
– Балда! – оборвал его Ляхов. – Намаешься-обрыдаешься, слезьми обольешься… Ты ее стишки читал, да? Сообразил, нет? Кто ты и кто она? Ей гений нужен, чтобы вровень? А гениев сейчас не бывает, все, тю-тю, закрылась лавочка, значит, академик химических наук или генерал-аншеф какой-нибудь…
И он засмеялся, стал путаться в своем пальто, никак не мог попасть в рукав, и вдруг ни к селу ни к городу стал уговаривать Абрикосова пойти к нему референтом, а через годик – готовый начальник референтской группы, как раз нужен такой эрудит.
– Эрудит… – захихикал он. – Кто ты и кто она? Чуешь разницу, филолог?… Значит, сама убежит, вспомнишь Лалаянца… В общем, жду на той неделе, ближе к пятнице. Две фотокарточки шесть на четыре…
– Несерьезно, Савельич. – Абрикосов застегнул на нем пуговицы.
– Ты, главное, слушай Лалаянца, – бормотал тот. – Ляхов-Лалаянц плохому не научит…
Он снова отяжелел, стал прикрывать глаза и прислоняться к стенке, и вообще он мог просто свалиться с лестницы, и поэтому Абрикосов свел его вниз и усадил в машину, сдал с рук на руки пожилому благообразному шоферу.
Когда он вернулся и вошел в комнату, то увидел, что Алена стоит у стола, повернувшись спиной к двери, и что-то делает над раскрытой папкой со своими стихами. Он шагнул к ней, она обернулась, у нее дрожали руки, и слезы текли по щекам, она бросилась к нему, папка свалилась со стола, и клочья стихов рассыпались по полу.
– Нет, нет, нет, – шептала она, обнимая его, – нет, никогда, только ты, ты, ты… Нет, только ты… – Она больше ничего не могла выговорить, и целовала его, плача и дрожа, целовала его лицо, плечи, руки, грудь, потом бросалась к его столу, целовала его бумаги, книги, карандаши и пишущую машинку, и снова обнимала его, преданно и жадно, и никогда им не было так хорошо.
Ни раньше, ни потом.
Потом Абрикосов сидел на полу, подбирал и склеивал липкой лентой разорванные листочки, а она лежала на диване и говорила, что Ляхов – просто негодяй и завистник. Навозный жук.
Ляхов-Лалаянц позвонил во вторник. Была срочная возможность напечатать три стихотворения. Точнее, две страницы, ну, так, плюс-минус, как раз и выйдет три стихотворения. Он четко продиктовал телефон и фамилию человека, которому надо было позвонить не позднее завтрашнего утра. Позвонить и сказать – от Ляхова. Он все знает. Три стихотворения.
– А какие стихи? – растерялась Алена. – Какие именно?
– На ваше усмотрение, Лена, на ваше усмотрение! – почему-то рассмеялся Ляхов. – Простите, Леночка, у меня коллегия начинается… Да, я проконтролирую сам… обязательно проконтролирую. – И непонятно было, кому он это сказал – ей или кому-то, кто был у него в кабинете.
Смешно, но эти три стихотворения заметили. Их перепечатал латышский журнал "Родник", и еще один "Родник", но только белорусский, с предисловием тамошней довольно известной критикессы Антоси Марцинкевич. Эта самая Антося была в Москве и брала у Алены что-то вроде интервью – вернее, они просто встретились и поговорили полчаса. Встречались в выставочном зале на Крымском, там очень удобно, много разных закутков с мягкими креслами, и Алена рассказывала, как была эта дама одета – такое огромное черное платье в пол, с широким кушаком, и на руках разные браслеты с шариками, из серебра, и вообще не поймешь, сколько ей лет – мужская стрижка и почти не красится, а глаза голубые-голубые. И на коленях держит магнитофончик, совсем крохотный, в сигаретную пачку, и кассетка видна, совсем непонятно, как такая что-то записывать может – как футляр для безопасных бритв.