Абрикосов слушал, стоя у окна и глядя на улицу. Там около остановки продавались апельсины. Парень в грязном халате и синей шапочке кидал их в пластмассовую миску и швырял на весы, потом ссыпал в подставленные сумки и сетки. Абрикосов подумал, что вес этой пластмассовой миски должен непременно учитываться при взвешивании – но насколько точно, вот вопрос, и сколько, интересно знать, кладет в карман на этом деле продавец, парень с неглупым нахмуренным лицом – Абрикосов видел его лицо, когда тот оборачивался набрать апельсинов из ящика, и казалось, что было слышно, как они падают в миску, – и еще Абрикосов подумал, что чудо, то самое чудо, о котором он мечтал, располагая в уме картины будущего, – кажется, это чудо происходит. Правда, не с ним. Но зато рядом. Прямо в его доме.
– Но ты меня хоть поздравляешь? – спросила Алена.
– Конечно, поздравляю! – И Абрикосов резко обернулся, предварительно улыбнувшись, как только мог радостно, искренне и безоружно.
– Давай тогда выпьем?
– Ладно, – махнул рукой Абрикосов. – Давай!
Потому что за стихи Алена получила сто восемь рублей. Она купила Абрикосову зимние сапоги за шестьдесят, себе духи "Сикким" за тридцатку, а на сдачу – две бутылки шампанского и яблок. За сапоги Абрикосов очень обиделся и поэтому не захотел пить это самое шампанское, хотя, конечно, обмыть первую публикацию надо было. В общем, шампанское полтора месяца проторчало в холодильнике. Но уж сейчас отказываться было бы совсем глупо и обидно для Алены. Поэтому он сбегал на кухню, принес большие стеклянные стопки, на ходу чмокнул Алену в щеку, ловко открыл бутылку, стрельнув пробкой и не пролив ни капли, разлил, умело ведя струйку по стенке, чтоб пена не набегала, и весело чокнулся с Аленой:
– Ура!
– Ура, – сказала она, неумелым залпом выпила, заморгала заслезившимися глазами и потянулась к Абрикосову.
Он обнял ее, посадил на диван, ласково и неторопливо провел ладонью по ее затылку и худому плечу, ощутил ответную дрожь ее тела, придвинул поближе к дивану стул, переставил на него шампанское и стопки, снова разлил, протянул стопку Алене, уже забравшейся на диван с ногами, и вдруг услышал телефонный звонок. Телефон стоял на кухне.
– Черти, – сказал Абрикосов, вставая.
– Ну их… – Алена потянула его за рукав.
Абрикосов постоял в раздумье. Телефон позвонил еще раза три и замолк.
– Ну и вот, – сказала Алена и подняла стопку с шампанским. – За тебя. Только за тебя.
– За твои успехи, – возразил Абрикосов.
– Нет! – ощерилась Алена. – Я сказала ведь – только за тебя!
– Маленькая моя, – сказал Абрикосов.
Снова зазвонил телефон. Абрикосов вздохнул и двинулся на кухню.
– Не ставь! Бокал не ставь! – закричала Алена вслед.
Через несколько мгновений Абрикосов появился, неся в одной руке стопку, а в другой – телефон. Трубка была зажата у него под мышкой, телефонный провод волочился по полу.
– Елену Ивановну, – негромко сказал он, подавая Алене трубку. – Я же говорю – за твои успехи! – И выпил один.
Дело в том, что Ляхов-Лалаянц Валентин Савельевич, просматривая планы недавно созданной при его конторе и по его личной инициативе Редакции экспресс-изданий, обнаружил там в числе прочего сборник стихов одного не так чтобы уж очень знаменитого, но вполне преуспевающего поэта. "Ишь ты его!" – наверное, подумал про себя Ляхов – неизвестно, этими ли точно словами, но то, что подумал, – это совершенно неоспоримо, потому что буквально на следующий день было координационное совещание по планам всех московских издательств, где Ляхов обнаружил тот же самый сборник в редподготовке издательства "Советская Россия", то есть указанный не слишком знаменитый поэт решил сыграть, что называется, вперегонки. "Ишь ты его!" – произнес Ляхов-Лалаянц на этот раз уже вслух, а потом, после совещания, единоличным волевым решением вымарал сборник ловкого поэта из планов Редакции экспресс-изданий – благо он был не только ее инициатором, но и председателем редакционного совета. Черканул на левом поле корректурный хвостик, означающий изъятие, написал рядышком: "гот. изд. Сов. Рос. – Л.", – обвел это свое объяснение кружочком, разыскал в записной книжке телефон Абрикосова, продиктовал его по селектору секретарю и велел в ближайшие дни соединить его – но уже не с Абрикосовым, а с Аленой.
Ляхов попросил Алену принести папку со стихами лично ему – хотелось поговорить с ней и вообще рассмотреть получше. Но разговора не получилось, тем более что чай пить она отказалась, и боржом тоже – так и простояла на столе собственноручно товарищем Ляховым открытая бутылка, тихо поплюскивая слабеющими газовыми пузырьками, а Алена, сидя не то чтобы на краешке кресла, но и не облокачиваясь, сухо и кратко отвечала на вопросы, строго глядя перед собой, а одета была очень плохо, просто удручающе плохо, бедно и безвкусно – ни малейшей потуги на моду или просто элегантность: какое-то допотопное, может быть, даже мамашино шелковое платье с великоватым вырезом, вправо-влево ездившим по костлявым плечам, отчего то справа, то слева показывалась широкая застиранная бретелька лифчика. И поэтому Ляхов, проводив Алену до лифта под недоуменными взглядами секретарей, референтов и дожидавшихся в приемной главных редакторов различных издательств, директоров типографий и двух выдающихся современных прозаиков, почти бегом вернулся в кабинет, выпил до дна откупоренную бутылку боржома, молниеносно пропустил всех записавшихся на прием, причем одному директору типографии довольно резко отказал в дополнительных лимитах на импортное оборудование, а потом вызвал шофера и, не предупредив домашних, поехал на Истринское водохранилище, где в спрятанном от чужих глаз пансионате его всегда дожидался номер люкс, отпустил шофера, сразу прошел в столовую – было как раз время ужина, – но, увидев сквозь стеклянные двери сто раз обрыдшие физиономии, взял у портье ключ, поднялся в номер, потребовал туда ужин, а после ужина спустился в буфет – пустой, слава богу, – где условился со своей старинной симпатией, буфетной официанткой Любочкой, для чего выдал ей двадцатку, дабы она запаслась бутылкой сухого и апельсинами, снова поднялся в номер, поглядел на часы, переоделся в теплый тренировочный костюм и кроссовки, вышел из корпуса, разбудил дремавшего в рыбацком домике сторожа – было уже без четверти десять, – взял две удочки и коробку со свежим мотылем и спустился к речке, меж тем как уже совсем стемнело, и только луна позволяла более или менее верно насадить мотыля на крючок, но он все же сумел наживить, закинул, поплавок тут же чуть дернулся, он подсек и понял, что крючок зацепился за что-то на дне, и его надо было либо обрывать, либо отцеплять, но леска была японская, крепкая как черт, и поэтому Ляхов, оглянувшись и убедившись в надежном безлюдье, разделся догола и полез в прохладную июньскую воду, сразу нащупал корешок, за который зацепился крючок, но зато жутко рассадил себе этим крючком указательный палец. Вылезши на берег, он обтерся майкой, замотал палец платком, натянул тренкостюм на мокроватое тело, проклял себя за то, что отпустил шофера, бросился в номер, желая принять горячий душ, но вдруг раздумал, снова переоделся в городское, поглядел на часы, вспомнил про Любочку, махнул рукой и побежал вниз, где, как назло, не было ни одной дежурной машины, но он все равно велел вызвать машину и ждал ее в холле до половины первого ночи, но в конце концов все-таки добрался до дому, где жена и сын уж не знали, что и подумать, молча протянул жене палец для перевязки и так же молча потом умылся и лег спать, причем не в спальне, а в кабинете.
Но зато наутро он вышел к завтраку, как всегда выбритый и надушенный, в крахмальной рубашке и галстуке, и заново перемотанный ослепительный бинт на его пальце тоже смотрелся как изысканная деталь туалета, и он заставлял жену и сына почтительно покатываться от смеха, когда он со всевозможными рыбацкими прибаутками рассказывал о своих вчерашних похождениях и называл себя "ваш отважный гарпунщик" и "борец за сохранность рыболовного инвентаря" – имея в виду, что он не бросил эту удочку на произвол судьбы, а полез ее выручать. А перед самым уходом на службу пригласил сына к себе в кабинет, где вручил ему привезенный из Японии фотоаппарат "никон" – подарок по случаю успешного окончания девятого класса. Самый настоящий профессиональный "никон" – конечно, очень дорого, но совсем не жалко, потому что сына своего Ляхов твердо определил в фотокорреспонденты. У него уже была предварительная договоренность с завотделом фотоинформации ТАСС.
Разумеется, Абрикосов обрадовался, что Алена может издать целый сборник, да еще в экспресс-редакции – то есть буквально через полтора-два месяца. Но при этом он предостерег ее от излишней эйфории, заметив, что печататься лучше все-таки в журналах. Вот, она три всего стиха тиснула под хорошей обложкой, и пожалуйста – хоть и небольшой, но вполне определенный успех, перепечатки и даже интервью. А сборник – такие сборники тысячами, штабелями в магазинах пылятся, их и не замечает никто, они куда-то исчезают, будто растворяются.
– И что? – деловито спросила Алена.
– Не ошибиться бы нам, – задумчиво сказал он. – Или знаешь что? Давай Савельича попросим, чтоб он лучше твои вещи по журналам рассовал. Ну, не все, разумеется, хотя бы часть. А потом уж сборник соберем. Так все делают.
– Нет, – сказала Алена. – Неудобно. Сколько можно просить?
– Как бы нам не ошибиться… – повторил Абрикосов.
Но ошибся-то как раз он. Сразу после выхода ее сборника – он, кстати, назывался "Прямое дополнение", это Абрикосов придумал ему такое название – в "Литературке" появилась целая полоса, полемика между двумя критиками. Анатолий Терещенко назвал свою статью "Новые надежды", а Даниил Куракин – "Прежние разочарования". Кроме того, была врезка от редакции, где отдел критики анонимным жирным шрифтом призывал не портить молодого одаренного поэта наклеиванием ярлыков обоего рода. И еще начались телефонные звонки. Абрикосов знал, что в Москве много всяких клубов, студий и поэтических театров, но что их столько – даже он предположить не мог. Особенно же противно было, что все эти звонки начались в сентябре, а Алена довольно прилежно ходила в институт, потому что весной ей в деканате сделали сильнейший втык за плохую посещаемость, так что Абрикосову приходилось записывать звонки из всех этих, так сказать, учреждений и организаций. Как личный секретарь, честное слово! Иногда этих звонков набиралось чуть ли не до десяти в день – все просто жаждали увидеть и услышать Алену, то есть, пардон, Елену Радимцеву. Надо сказать, что Алена отнюдь не ошалела от такого успеха. Наоборот, Абрикосов даже удивлялся, как ловко она, оказывается, умеет ориентироваться: например, поп-студию "Оволс" (то есть "Слово" наоборот) нужно слать подальше, никому не нужны эти комнатные авангардисты, а вот вечер в Курчатовском институте – это серьезно, и вообще, Алена чаще отказывала, чем соглашалась, но звонки все равно продолжались.
Звонили не только по телефону, но и в прямо дверь – однажды в дверь позвонила довольно прилично говорящая по-русски девица – корреспондентка газеты "Кансан Уутисет". Оказывается, она жила в соседнем доме. Кто ей дал абрикосовский адрес, она не рассказала, сославшись на каких-то общих знакомых, но зато в Алениных стихах она усмотрела некую, хоть стой, хоть падай, праалтайскую поэзию – поскольку, как выяснилось, она уже знала, что Алена наполовину чувашка, наполовину эстонка, и объединяет тем самым в себе две великих ветви алтайского пранарода – тюркскую и финно-угорскую, и все это будет очень интересно финским любителям поэзии, поэтому сначала интервью, а там и книжка, у этой девицы много знакомых поэтов, а подстрочник с русского на финский сделает она сама, если, разумеется, будет получено принципиальное согласие автора…
Абрикосова больше всего раздражало, что Алена совершенно не смущается, а точно и скучновато отвечает на все вопросы, адресуясь даже не к самой журналистке, а к ее диктофону.
– Ваш друг? – полуспросила журналистка, улыбнувшись Абрикосову.
– Мой учитель, – как будто репетировала сто раз, ответила Алена. – Филолог, философ и прозаик. Общение с ним оказало решающее влияние на меня и мою работу. Все мои стихи посвящены ему. – И она, поджав губы, зло посмотрела на журналистку.
Журналистка слегка поклонилась Абрикосову:
– Вы воспитали гениальное дитя!
Когда она ушла, Абрикосов сказал:
– Следующий раз предупреждай, пожалуйста.
– Я же не знала, что она придет, ты что?
– Да, да, конечно, – покивал Абрикосов. – Но если вдруг узнаешь заранее, ты предупреди.
– А что такое? – Алена посмотрела на него.
– Ничего. Тебе что, трудно?
– Нетрудно, – вздохнула Алена.
– Вот и хорошо, – кивнул он, уселся за свой стол, зажег лампу и зашебуршал бумагами, всячески показывая, что он занят работой. Алена тихонько вышла из комнаты, повозилась на кухне, а потом умылась и почти что на цыпочках отправилась спать. А он работал до половины четвертого ночи. И чем чаще звонили Алене разные корреспонденты и редакторы, тем злей и настойчивей Абрикосов дописывал свой роман. Надо сказать, что последние месяца два Абрикосов немножко забросил свой роман, и объяснял себе это круговертью Алениных дел, и злился на нее, что она ни разу не сказала что-нибудь вроде "что-то ты давно не работал". Значит, она все пляски вокруг собственной персоны воспринимает как должное? Нет, зря он, конечно, так думал. Она просто не смела его понукать, не смела вторгаться в его внутреннюю жизнь, но на самом-то деле она очень страдала, что он не работает, и не работает, можно сказать, из-за нее. Абрикосов это точно знал, он это почувствовал по тому, как она приносила ему чай, как робко и заботливо ставила чашку на краешек стола, а если он случайно проливал на стол несколько капель, то бегом бежала на кухню за тряпкой, и все это осторожно. Бесшумно и ласково. Она даже телефон отключала по вечерам, а если ей самой надо было позвонить, то она утаскивала телефон на кухню, закрывала обе двери и говорила вполголоса. И Абрикосов подумал – как это было бы хорошо и замечательно: жить вот так, сочинять роман, а тихая и некрасивая жена чтобы ходила на цыпочках, подавала тебе чай и подходила к телефону. "Извините, он занят, он работает. А кто его спрашивает? Ммм… Хорошо, я передам". Даже не хотелось, чтобы роман кончался.
Роман кончился неожиданно, сам собой. Последний лист с хрустом вылетел из машинки. Абрикосов вышел на кухню. Там Алена пила чай.
– Все? – спросила она.
– Все, – выдохнул Абрикосов, налил себе чаю и уселся за стол.
– А можно поглядеть?
Это "поглядеть" царапнуло. Что происходит? Значит, он навоображал себе тихую и заботливую жену писателя? Поглядеть и оценить? Ах да, она же теперь большой поэт, праалтайские ритмы, как напела ей эта финская красавица. Ах да, "упрямый синтаксис Радимцевой" – так, кажется, писали про нее в журнале "Родник"? Что же она тогда из себя строила этим чаем и ходьбой на цыпочках? А может быть, ничего не строила, а просто отвечала заботой на заботу, вниманием на внимание, просто, что называется, как порядочный человек? Ничего не понятно.
– Конечно, можно, – пожал плечами Абрикосов.
– Но ты как хочешь, – сразу же поджалась она.
– Не пойму, – вдруг сказал он, понимая, что говорит лишнее, но не умея остановиться. – Не пойму – это ты у меня просишь почитать рукопись, которую я, кстати, еще сам не перечитывал, но готов дать тебе первой, первее себя, понимаешь? Или это я у тебя прошу – прочитай, не откажи в любезности! Черт знает что…
– Как знаешь, – сказала она, допила чай, встала и пошла из кухни, но в дверях остановилась. – Я в самом деле хочу почитать. Честное слово. Мне ужасно интересно. Нет, правда, можно?
– Слова, – сказал Абрикосов.
– А?…
– Можно, можно, сколько раз говорить. – Она двинулась в комнату. – Постой! Вся рукопись в папке сверху всего, а последние странички неразложенные еще.
– Ладно, разберусь, – ответила она уже из комнаты.
Абрикосов остался в кухне. Он насладил чай, сделал бутерброд с брынзой и вдруг вспомнил, как прошлой весной Ляхов вот точно так же читал Аленины стихи в комнате, а они сидели на кухне, боясь пошевелиться. Он доел бутерброд и вошел в комнату. Алена сидела за столом, по-школьному сложив руки, и читала.
– Я пойду пройдусь, – сказал Абрикосов.
Она подняла глаза, кивнула. В ее взгляде Абрикосов увидел что-то редакторское, более того – что-то менторское. Ну-с, молодой человек, поглядим, что вы там написали…
– Интересно? – спросил он.
– Угу, – она не подняла глаз, – очень.
Зря он надел свитер – было тепло. Он шел быстро и скоро запарился. Остановился, расстегнул плащ. Стало холодно, потому что дул сырой ветер. Он повернулся спиной к ветру, перевязал шарф, чтоб было попросторнее шее и плечам. Пошел дальше, жмурясь от мельчайшего дождика. Собственно, он мог пойти обратно, но ему захотелось непременно сделать круг, выйти на Профсоюзную и вернуться домой, как будто он идет из метро пешком. Он старался идти помедленнее, но все время сбивался на неровную рысь. Почти бежал и думал – господи, какая малость, какая мизерность успеха и одобрения, оказывается, нужна была ей, чтоб из преданно заглядывающего в глаза создания превратиться в осознающего собственное значение художника – в художника! – Абрикосов громко и напыщенно выговорил это слово. В художника, в поэта! – почти крикнул он, и идущая впереди женщина обернулась и ускорила шаги.
Абрикосов махнул рукой и остановился, а потом засмеялся сам над собой. В конце концов, он же сам к этому стремился, сам ее поощрял и образовывал, читал ей лекции и подбирал книги, и эту решающую встречу с Ляховым устроил тоже он – и, наверное, именно поэтому было ему так легко, хорошо и уверенно с ней. А теперь все, теперь она сама, теперь о ее стихах спорят в газетах, к ней домой приходят корреспонденты, и он – он, почти год жизни положивший на достижение этой цели – вырастить ее, воспитать и окультурить – кстати, сколько точно? – девять месяцев, с ума сойти, глубоко символично, как недавно было принято выражаться, – и неужели он теперь просто злится и завидует, что у нее – его молитвами – все так отлично складывается, а он все еще остается помощником режиссера по литературной части в народном театре Дворца культуры имени Горбунова?
И останется до конца дней своих, вдруг подумал Абрикосов. Он стоял у своего подъезда. Дверь, обитая рейкой, была непрочной, но постоянной, как деревянный обелиск. Абрикосов толкнул дверь и вошел в тамбур, вытер ноги о раздавленный картонный ящик.
Войдя в квартиру, он увидел, что она сидит на диване, глядя в одну точку. Абрикосов подумал, что она опять сочиняет, и захотел было внутренне съязвить по этому поводу, но заметил, что она не качает головой и не прищелкивает пальцами, а просто сидит и молчит. Абрикосов размотал шарф, носовым платком вытер взмокшую шею, снял свитер через голову, вошел.
Рукопись романа в папке лежала на столе. Тесемки были завязаны аккуратным бантиком, это Абрикосов хорошо запомнил.
Алена молчала. Он отодвинул кресло от стола, сел.
– Я прочитала, – вдруг сказала Алена.
– Все?
– Все.