Де факто - Беломлинская Виктория Израилевна 4 стр.


- Гера, ты знаешь, как мне тебя вчера не хватало? - главное, выбить из его башки желание уйти на завод не завтракая. - Почему ты вчера не пришел? Я тебя весь вечер ждал, мы могли оказаться в той лодке вместе. А ты даже не расскажешь, где ты был.

Через минуту мы пьем на кухне чай, и он, все более распаляясь, поверяет мне историю своей вчерашней выпивки с начальником цеха, старшим мастером и начальником ОТК.

Она как две капли воды похожа на историю выпивки после получки, полмесяца назад, и так же, как тогда, начальник цеха едва не подрался с начальником ОТК, так же кричал ему: "Ты на прынцып пойдешь, я на прынцып пойду, а кто план выполнять будет?" - со смаком повторяя одно и то же матерное слово после каждого человеческого.

Герка объяснил, что на план им обоим наплевать, вопрос упирается в премию, и я, проснувшись от горячего чая, уплетая бутерброды с прихваченной Геркой из ресторана колбасой, ужасаюсь намеренью начальника ОТК лишить моего друга премии.

- Герка, хочешь я подпишу ребят - они отпиздят его?! Такой кайф будет!

- У! Как ты надоел мне с этим кайфом! - И, выхватив у меня из–под носа оставшиеся кусочки колбасы, Герка прячет их в холодильник.

Он еще мечется по квартире, а я уже залез под одеяло. В последнюю минуту–перед сном я, кажется, готов замурлыкать, но вдруг вскакиваю, бегу в одних трусах по коридору, перехватываю его у самых дверей:

- Герка, дай будильник! У меня не звонит. Я просплю!

- Сам возьми! - Действительно, я мог сам взять, мы никогда дверей не запираем. И колбасу он зря прятал.

Будильник ставлю на три, поскольку в пять у Львиного мостика…

Я представляю дело так: "Лишь только я пиджак примерю…" Нет, я представляю дело так: я выхожу из дома, дохожу до Площади труда, пересекаю ее, и передо мной открывается вид на Львиный мостик - но вот где она стоит? У входа на него? Или совсем на другой стороне? Тогда я не увижу ее сразу из–за выгнутости моста. Может быть, она встанет посередине его, слегка облокотившись на решетку, чуть переломившись вниз, к воде?

У подступа к мосту я увидел огромную толпу. Ни на мосту, ни на другом конце никаких одиноких блондинок не стояло. Толпа волновалась, люди непрерывно сновали от одной группы к другой, негромко переговариваясь, образуя мерное жужжание - что–то пчелиное было в этой толпе? Я несколько минут разглядывал "ее" с самой высокой точки моста, но потом сообразил: сюда же с самого утра сходятся те, кто сдает и кто снимает углы, комнаты, квартиры, а уж в конце рабочего дня здесь самое горячее время. Толкучка по найму жилплощади. Офицеры, студенты, абитуриенты и прочая бездомная сволочь. Так что ждать на мосту бесполезно. Глупая, злая шутка. И все- таки я спускаюсь в толпу, брожу от группы к группе. помню, что у нее на голове был платок. Белые волосы - это потом, когда платок сполз. Вглядываюсь в лица, без всякой надежды узнать - я же не мог разглядеть ее. И вдруг услышал голос, но сначала не ее, а жирный, хозяйский:

- Есть у меня комната. И ванная, и телефон, и все удобства. Но если вы не расписаны…

И вот теперь ее - с трещинкой, с надрывом:

- У нас документы поданы, какая вам разница?

- А такая, что сегодня с одним поданы, а завтра с другим!

Я обернулся, и первое, что пронеслось у меня в голове - это то, что, в сущности, тетка права: вчера был он, а сегодня буду я!

Белые прядки выбивались из–под серого пухового платка, застегнутого под подбородком на английскую булавку. Он только подчеркивал правильность овала и чудный перелив от голубизны глаз к легкому румянцу на скулах.

- Маша! - я прикоснулся к ее голове и потянул платок назад. Белые волосы рассыпались по плечам, будто им было тесно там, под платком.

- Что вы делаете? - не возмутилась, а просто спросила она. - Меня Марина зовут.

Тут и началась та игра, которую мы играем и доиграть не можем. Я всякий раз уступаю ей, потому что мне самому не хочется знать правду, мне нравится оставлять в душе эту каплю сомнения, неполной уверенности - может быть, она–то и закрывает собой тот клапан, через который обычно просачивалась скука. Время идет, а я все еще счастлив своей любовью. Но тогда, на той квартирной толкучке, заправляя под платок рассыпавшиеся по плечам волосы, она сказала:

- Что вы делаете? Меня Марина зовут.

- Так это вы? - вглядываясь в ее лицо, я пытался как- то вычислить в нем приметы той, что в нависшем над водой мраке назначила мне свидание.

- У вас комната не сдается? - спрашивает она вместо ответа. - Или хотя бы угол?

И я, испугавшись, что она сейчас уйдет, поспешно говорю:

- Сдается. Именно комната. То есть угол. Хотя вернее комната, - и схватив ее за руку, тащу за собой.

- Жить совершенно негде, ну, просто не знаю, где переночевать, - лопочет она, очевидно, спешит объяснить, почему идет за мной.

Тетка злобно орет нам вслед:

- Видали? Документы поданы! У тебя, видать, с каждым встречным документы поданы!

- А что же мне делать? - оправдывается передо мной Марина. - Понимаете, я с мачехой поссорилась. А "он" вообще из дому ушел, у "него" отец - ужасная шишка, квартира пятикомнатная, а "он" хиппует, "ему" все равно где, хоть под мостом жить, "его", видите ли, дорога манит, а ведь зима на носу…

Мы с ней идем через Площадь труда и через пять минут окажемся у меня дома, но я совершенно пропускаю мимо ушей это ее сообщение о ком–то, кто "хиппует". Правда, на секунду перед глазами вспыхивает вчерашнее: солдатский тулуп, в распахе которого мелькнула голая грудь, рывок, которым "Овчина" подхватил и понес по воде свою женщину, вздымая размашистым шагом фонтаны искрящихся брызг - вспыхнуло и тут же погасло, потому что слово "мачеха" - "я с мачехой поссорилась" - поразило меня. Меня поразила гармония, в которой оно находилось со всем ее обликом. Я еще не мог сказать себе в точности отчего, но какая–то сказочность соединяла их: ее и это слово.

- Ну да, - говорила Марина, - мама умерла, когда я совсем маленькая была, а папа женился. У нее есть дочка,

Танька, и еще они с папой братишку родили. Ну, то, что она меня не любит, - это ладно, но его–то? Это, вообще, понять невозможно! То есть, мне кажется, она вообще отца ненавидит. А он ее!

Когда уже в комнате она сняла пальто, платок с головы, и я наконец, разглядел ее, я все понял. Конечно, братишка, которого не любила мачеха, - это могло сбить с толку, на ум могло прийти простейшее - сейчас пропоет Аленушка тоненьким голоском: "Не пей, не пей, Иванушка…" - но нет, Маринина сказочность другая. Я смотрел на нее, смотрел и понял: она Герда, заблудившаяся в снежном королевстве, и брата ее зовут Кай! И тут уж ничего не поделаешь. И глаза, по всему лицу разливающие небесную синь, и. тонкий, вздернутый носик, почти сапожком, и мягкие, белые пряди волос, так естественно не прибраны, что нет сомнения: ни перекись, ни бигуди никогда не касались их. А вот не Аленушка! Ни простоты, ни непосредственности Аленушкиной в моей Марине нет ни на грамм. Даже сквозь румянец, то и дело вспыхивающий на скулах, обтянутых прозрачной кожей, пробивается какой- то особый надрыв, и эта трещинка в голосе, и заостренность плечиков, подростковая такая голенастость - все в ней не Русью отдает, она из другой, западной сказки, моя Марина.

Моей она стала прежде, чем успела выговориться и толком оглядеться. И должен сказать, что в первый раз она неприятно поразила меня своей полной незаинтересованностью - ни в чем; ни в близости, ни в отказе от нее. Так, словно отдаться мне - дело решенное, обязательное, как плата за гостеприимство, но вместе с тем, вынужденность этого акта сама собой предполагает ее полную отрешенность.

- Ты понимаешь, - говорила она, снимая колготки, трусы, - Танька ее хитрая, ушлая, огонь, воду и медные трубы прошла, а она отцу кричит: "У меня дочь растет, я не могу, чтобы на ее глазах распутничали!"

Кажется, она все что–то еще бормотала, так и не заметив, что я уже проник в ее тесное, влажно–теплое, нежное вместилище всех мыслимых наслаждений, и, так и не успев распознать, способна ли она хоть как–то ответить на мое вторжение, неожиданно для себя, я слишком быстро погрузился в сладчайшее из беспамятств и очнулся уже для новой, неузнаваемо легкой жизни.

- Я, конечно, все знаю про Таньку, какой она ребенок! - без всякого впечатления от сотворенного ею чуда не прерывает своей печальной повести Марина, - но я же не хочу ее закладывать. А отец смотрит на меня - я для него воплощение греха.

И что–то еще и дальше - разве я не знаю всех этих историй! - спуталась с каким–то охламоном, ни крыши над головой, ни мысли о женитьбе, просто взял ляльку и мотает ее по чужим углам. А дома скандал, дома жить невозможно!

- Марина, - говорю я, не открывая глаз. - Живи у меня. И не дождавшись ответа, спрашиваю:

- А "он" кто? Тот вчерашний, да?

Она встает, протягивает мне руку, ведет к столу, к машинке, в которую–давно заправлен так и оставшийся нетронутым лист, и одним пальцем отстукивает: "Ты бы, верно, с радостью лишил меня всякой личной жизни… - Прижавшись к ней сзади, я снова почувствовал возбуждение, но все–таки прочел эту строчку, как вдруг она повернулась, отстранила меня и не своим, ломаным голосом закончила какие–то явно не свои слова: …всякого общества, отделил бы меня от всех, как отделяешь себя…"

К стыду своему, я не сразу сообразил, в чем дело. Ужасно довольная собой, она сделала какое–то приседание, что–то вроде глубокого реверанса и тем же неестественным тоном, до ужаса изобразительным, сказала:

- Разрешите представиться: молодая многообещающая актриса Марина Драга. А вы? Надеюсь, вы писатель?

Я был так поглощен в считанные мгновения сделанными открытиями, что новая ее уловка - эта вот: "Надеюсь вы…" - не привлекла моего внимания. Во–первых, она - актриса. Это могло бы меня огорчить. Но за секунду до того, как она произнесла свое признание, я догадался, откуда мне известны эти строки: "Ты бы, верно, лишил меня всякой личной жизни…" - Изломанный голос, свои ужимки и прыжки Марина приписывала бедной Бунинской Лике! Но меж тем, то, что она адресовала мне честь быть как бы прототипом Арсеньева, потрясло меня не меньше. Она знала Бунина, цитировала, то есть объявляла о том, что ей ничего объяснять не надо.

Странно, что мы никогда прежде не встречались. Оказалось, она работает в том самом театрике, где когда–то шла моя пьеска. Как же это было давно! Пьеска моя всеми забыта, меня там тоже никто не помнит, и все–таки я рассказал ей о том, что в моей жизни был миг профессиональной удачи, и даже водились деньги, и верно она справилась - старички поднатужились и вспомнили - да, было дело, какой–то молоденький автор был. да что с ним теперь?

"Теперь - он мой муж", - гордо объявила Машенька. Лишенные воображения коллеги называли ее Машенькой. Предположив под словом "муж" что–то стандартно- благополучное, они поздравили ее. Меж тем, я только потому преодолел разочарование, постигшее меня при словах "Я актриса", что сразу понадеялся: наверное она плохая актриса, не может быть, чтоб хорошая. А все–таки, славно, что не безработная: во–первых, не будет целыми днями торчать дома, а потом, как бы это я сумел ее прокормить, интересно знать?

Однако ее безучастность в деле сотворения любви в тот первый раз задела меня и озадачила. И надо было, чтобы все повторилось снова, но уже без той горячности, спешки. Надо было стать слабым, и нежным, и терпеливым, чтобы она прошептала в самое ухо: "Ах, я ненормальная, я не как все люди…" - и успокоить: "прекрасно, это так прекрасно, я и сам не как все…" - чтобы обнаружить, что она действительно редкостно, сладостно не нормальная. С тем секретом, может быть, действительно отклонением от нормы, которое мне, лентяю, так пришлось по нраву.

Я лежал подле нее, голый, счастливый человек, скрывая свои жалкие мысли за закрытыми веками, а вслух бормоча:

- Марина, актриса моя любимая…

- Современный театр - это театр интеллектуальный. У нашего режиссера очень высокие требования к интеллекту актеров, к их эрудиции.

- Тогда понятно… - Что?

- Ну, что ты у нас такая эрудированная.

- Ты хочешь сказать, что я плохая актриса? Кажется, она умеет читать мысли. Но я уже не могу прогнать ее. Я ведь уже сказал ей: "живи у меня" и теперь уже не могу жалеть об этом. И потом, дело ведь даже не в этом, дело в нашей с ней встрече, во всем, что обвисало по краям нашей с ней любви. А вот этому вовсе не мешает ни то, что она актриса, ни то, какая актриса, ни ее умение читать мысли.

Она осталась у меня, и мы зажили с ней замечательной жизнью. Время от времени она заходит к себе домой, переодевается там и возвращается ко мне так же, как пришла, - с пустыми руками. Спит в моих рубашках, колготки и прочие "предметы домашнего обихода", вечером простирнув, сушит на батарее. Мне нравится ее равнодушие к быту, то, что она даже не делает попыток как–то обуютить наш дом, что–то переставить, чем–то наполнить его, мне нравится ее приспособленность к бродяжничеству. Было бы нестерпимо тяжело, если бы наши привычки в чем–нибудь не совпали.

Кроме того, теперь мне стало легче следить за календарем: я теперь, как всякий нормальный человек, жду дней, когда выдадут получку и аванс. В эти дни мы с Мариной едем в театр вместе. Получив зарплату, она, случается, остается на репетицию, а я иду по магазинам, потом под руководством Юлии Цезаревны готовлю настоящий обед. Она приходит иногда очень поздно, но я не ем без нее, только перекусываю на ходу и сажусь работать. Мне нравится, когда она застает меня за работой. Обед съедаем на ужин. Частенько приглашаем к нам Герку. Марина нравится ему. Она нравится всем - моей маме, которая не может смотреть на нее без слез умиления и сострадания: "Господи, бедная девочка! Вот видишь, с отцом жить - это не с матерью", - говорит она мне с упреком и в назидание.

Марина нравится моему брату, соседям и Герке особенно. Пожалуй, это первая моя женщина, которая своим появлением в нашей квартире не вызывает у него раздражения. Зато его раздражение против меня с появлением Марины возросло без меры. А главное, приобрело новое качество. Его то и дело тянет поговорить со мной по душам.

Для начала он всякий раз интересуется, не собираюсь ли я жениться, то есть оформить свои отношения с Мариной законным образом. Я уже говорил ему, что, конечно же, нет, не собираюсь никогда в жизни и ни за что на свете, да и ей–то что за прок в таком муже, как я? На это он сообщает мне, что мало того, что я Володин и мамин нахлебник, я сутенер и бабник, которому привалило немыслимое, незаслуженное счастье, да понимаю ли я это? - вот, якобы вопрос, терзающий его благородную душу! Но я не знаю, что сильнее занимает его воображение. Я немало постарался в жизни для того, чтобы развить в нем склонность к самоанализу, но, как всякий неспособный к творчеству человек, Герман не нуждается в истине. Копаясь в себе, он всегда предпочитает признаться только в том, что может украсить его в собствен ных глазах (обнаруживать в себе ужасное и отвратительное, раскапывать в самом себе Авгиевы конюшни - печальная привилегия нас, писателей), - так вот, я не знаю, что сильнее занимает его воображение, Маринина судьба или годами накапливаемая неприязнь ко мне. Мне не нравится ни то ни другое. Но трудно представить себе, что он согласился бы играть в ее жизни ту роль, что так усердно навязывает мне - он не согласился бы даже на ту, что я уже играю.

С той же последовательностью, с которой он презирает меня - чтобы не презирать себя - люди его склада изначально не уважают и боятся дочерей Мельпомены; они заранее предполагают пучину безалаберности и разврата, в которую их непременно затянут. Основы, на которых зиждется благополучие моей с Мариной жизни, рухнули бы в первые же дни, которые им довелось бы провести под одной крышей. Вы только представьте себе: я до сих пор не знаю, кто тот человек, с которым она собиралась снимать комнату, из–за которого ушла из дома, куда он делся, - я так ничего толком и не знаю об этой истории. Я никогда не позволил себе ни пуститься в расспросы, ни, скажем, выследить ее, когда она, случается, где–то необъяснимо пропадает; мне не всегда кажется убедительным тон, каким сообщается, как–то вскользь, с опущенным, посвященным какому–то никчемному занятию лицом, что "была у отца". Все, что я делаю в этом случае, я стараюсь снять напряжение, в котором она, по всей вероятности, лжет мне. Я немедленно заполняю возникший в нашей жизни изъян немедленной любовью. Я люблю ее в эти минуты особенно страстно и нежно. Легкая примесь тоскливого ощущения зыбкости наших отношений, невозможности во временном и случайном пребывании на этой земле владеть кем–то надежно и постоянно, придает особую остроту моему желанию сей дарованный миг прожить со всей полнотой. И Марина, душа которой, быть может, минуту назад была обременена чувством вины передо мной, отвечает лихорадочной, исступленной страстью, ею одной искупая вину и примиряя нас полностью. А допытываться правды… Я вовсе не хочу ее знать, да и бесполезно - она правды не скажет, в лучшем случае по своему кошмарному обыкновению произнесет чей- нибудь монолог, отрывок из монолога, с надрывом, с ужасной неестественностью.

Актриса она наисквернейшая: один всего раз я смотрел ее в театре, вместе Геркой мы пошли на "Бориса Годунова" - единственный спектакль, в котором она по- настоящему занята, и, если бы не Герка, положение было бы ужасно. В маленьком театрике, на сцене, расположенной, как в римском цирке, меж расходящихся вверх под купол зрительных рядов, моя Марина более всего была похожа на жертву гонения на первохристиан. Среди рева и рыка здоровых актерских глоток странно болезненно звучал ее слабый и ломкий голосок, никуда не годный. Силясь что–то драматическое выразить, кривлялась и мучилась в бесплодном исступлении наигранных, несвойственных ей страстей ее тоненькая фигурка - все во мне страдало совершенно независимо от хрестоматийного течения пьесы; я еле удерживал себя от желания сорваться с места и спасти ее, схватить в охапку, и как тогда, тот в лодке, унести, ногами распихивая брызжущих смехом зрителей, вместе с ней убежать от неминуемого позора.

Зрители одарили ее умеренными, казенными аплодисментами, а Герман со своим абсолютным доверием ко всему, что лежит в рамках законности - а тут был нормальный, законный, а не какой–то самодеятельный театр, нормальная, а не какая–то самоиздатская пьеса, и Марина, нормально зачисленная в штат, играла роль своей тезки, что тоже было как бы узаконено программкой, которую он купил перед началом спектакля и все три действия, как святыню, прижимал к сердцу, немного, правда, огорчаясь тому, что в перемену с Мариной эту роль играла еще какая–то другая актриса, к тому же заслуженная, - он, может быть, даже в пику мне, рассыпался такими восторгами, что мои не потребовались.

Назад Дальше