Рая покраснела. Она поняла, за что я мстил!
"Теперь мне надо идти".
"Побудьте!"
"У вас работа. А мне надо многое обдумать".
Углы ее губ изогнулись подковой вниз.
"Вы ее выгнали?" Не отнимая руки от блокнота, она следила за моим лицом. "Нет, вам бы не хватило духу ее выгнать! Вы не удержали ее! Вы любите и не удержали! Как же вы можете так жить!" - и тут же: "Хотите, я схожу за ней?"
Я раздраженно набросал.
"Никуда ходить не надо! Любят и так: чем больнее, тем слаще! Вместе нельзя и порознь невмоготу! Потом, как вы себе это представляете? На веранде вы все видели!"
Веки и крылья носа девушки порозовели: она крепилась, чтобы не заплакать.
"Если то, что вы о себе написали - правда, вы никогда не любили!"
"Возможно! А ваши страдания - горе девочки, которой не купили куклу!"
Я одевался и старался не смотреть на соседку. Она положила руку мне на плечо и подала блокнот.
"Не злитесь! Равнодушие - это паралич души. А вы любите Иру. То, что она сделала - не измена, а глупость!"
"Все равно - я не могу!"
Я пожал ладонь Раи в знак примирения, виновато улыбнулся и вышел.
15
Родину я видел еще несколько раз. Однажды ее полосатая труба мелькнула на городской толкучке в нестройных рядах продавцов. Ирина все в той же шубе из мутона заметила меня среди черных голов, серых спин и блеклых овалов лиц. Засуетилась над вещами в хозяйственной сумке. Это было время, когда люди спозаранку в спринтерской давке бежали занимать торговые места повыгодней и зарабатывали гроши. Государство минимизировало доходы профессионалов интеллигентных специальностей, - учителей, инженеров, врачей и так деле, - и, чтобы выжить, те переквалифицировались в типовых "барахлоидов". Для многих, как писал поэт, в этот город торговли небеса уже не сойдут.
Я испугался рыжих подпалин от солнца на пыльном мехе ее шубы, морщин увядания на веках, вздутых от усталости и нездоровья, блеклых губ и выцветших ресниц. Испугался разговора о денежном долге. И, пробираясь прочь, в соседний ряд и вон с рынка, пережил тоску той ночи: нельзя постучаться в двери, из которых вышел навсегда.
Приграничное соглашение Молдавии и Румынии об отмене въездных виз двинуло толпы барахлоидов на новые торговые пространства. Дед, старожил пограничного поселка, убедил меня заработать на литовках. Анекдот был в том, что в Румынии это железо ушло по цене золота. Деду понадобились прицеп и багажник моей машины. Мы с напарником не голодали, но будущее в те дни нас тоже тревожило.
Древняя страна даков после казни Чаушеску оставалась все той же полуцыганской дырой. Лирику Эминовича, вероятно, некогда питали те же соломенные крыши сельских мазанок, напоминавших тощие придорожные скирды, та же унылая равнина. Наша "Антилопа–гну" летела за овалом рыжего света фар на асфальте. Чеховская степь и гоголевская таратайка, карамзинские письма и гончаровский фрегат - все это осталось у предгорий мрачных владений легендарного Влада Цепеша. Мы проезжали нищие села и аккуратные города, крыши с мансардами и мощеные улочки, словно ступившие чудесным образом из романов Гюго и Золя на румынскую землю.
Я подумал: вот я заграницей! Представил, что это навсегда, и мне стало тошно!
На переезде в ночи пыхтел и отфыркивался багровыми парами технический анахронизм - паровоз. И вслед за тем из клубов локомотивного дыма в памяти вырастает вестибюль драматического театра пограничного румынского города Галац, - чтобы попасть в него, нам пришлось проехать пол-Румынии, - зеркала в позолоченных рамах и плюшевая обивка диванов.
- Прекрасно устроимся, Киса! - передразнивая Остапа Бендера, заявил Дед. Руководитель нашей "концессии" "Рога и копыта" сносно объяснялся по–румынски со сторожем, родственником знакомых. (Как правило, "русскоговорящее" жители союзных республик презирали язык аборигенов!)
- Дед, откуда ты знаешь румынский?
- А как иначе? - ответил напарник. - Столько лет бок обок жить - рыба заговорит!
Перед глазами мелькали кушмы, - местные папахи из черного барана, - грязные руки, мятые леи, оборванцы, косы и фонарики из сельпо, обожженные зимним солнцем лица аборигенов. Дед любезно гримасничал перед покупателями и быстро расторговывался. И в этой вакханалии грязных теней, серых заборов и дощатых столов рынка мелькнула полосато–пчелиная вязаная труба и знакомый профиль. Мог ли я ошибиться? Сердце запрыгало к пояснице, словно по неровным уступам.
За границей даже знакомый - родня. А здесь …!
Я подошел. Ира растерялась. И попросила приятельницу присмотреть за вещами…
Никогда не вернемся мы с Ирой за тот столик с линялой скатертью и кофейным пятном под пустой солонкой. И теперь уже не найти ту неприметную улочку, треугольный перекресток и придорожную забегаловку. Ира скинула трубу, расстегнула шубу. Ее волосы были наспех собраны в тугой узел, ресницы выгорели, серые глаза поблекли, а в уголках губ задержалась помада, будто ребенок, доев пирожное, не слизнул крем. Здесь, где нас никто не знал, все казалось проще. Чего во мне было больше: обожания к ней или жалости? Память стонала о детстве и невозвратном лете. Тогда я понял: даже на улочках чужой страны Родина останется со мной навсегда.
Она пригубила коньяк и закурила соломинку сигареты с тем ощущением покоя, которое длится вечно в несколько мгновений между затяжками. Мы сидели одни посреди узкой комнаты с белеными стенами. Чернявый хозяин в брезентовом фартуке монотонно, словно распиливал железо - зик–зук, зик–зук, - надраивал медный кран. Я спрятал стылые пальцы Ирины в свои ладони.
- Я виноват перед тобой!
- Не говори ничего! - прошептала она. - Вот увидишь, мы будем вспоминать это кафе и эту страну! Это лучшее время нашей жизни! Там, дома, все будет иначе!
- Ты хочешь сказать: там не будет ничего!
Говорить не хотелось, и трудно было молчать.
- Как Сережа?
Ирина принялась рассказывать о выздоровлении мальчика, о муже…
- Пойдем к тебе! - перебил я. - Где ты остановилась?
- Нас в комнате четверо. И сегодня мы уезжаем.
- Поехали с нами завтра!
Она отрицательно повела головой:
- Дома будут волноваться.
Она вдруг замолчала. Схватила меня за большой палец руки и повела. Я едва успел бросить ассигнацию меж чашками хозяину в фартуке.
В комнатушке одноэтажной хибары Ира заглянула в большую кастрюлю на столе.
- Они съели наш сегодняшний ужин! - сказала она с легким изумлением. - Хозяйские дети. А я хотела тебя угостить. - Ира разделась и осталась в сером платье. Она была бледна и не улыбалась. Мы поцеловались долго, жадно, обшаривая друг друга, как слепые.
- Саша, я не могу здесь, - шептала она, - на кухне только умывальник.
- Ничего, это неважно…
Потом она одернула подол и стояла у окна, пока в кружке от кипятильника пузырилась тонкая струйка. Я взял ее за плечи и в это время увидел нас в мутном овальном зеркале сбоку. Мне пришла мысль, что счастья достойны те, кто не задумывается, как им распорядиться. Мы же боялись отпустить прошлое, как ускользавшую молодость. Но с теми, подумал я, кто был и, возможно, еще будет в нашей жизни, нас не свяжет даже прошлое!
- Надо возвращаться на рынок! - проговорила Ира, утирая слезы.
- Прости! - сказал я.
- За что? - Она тяжело вздохнула.
- За то, что не умею сделать тебя счастливой!
- Ты единственный, кто хотя бы сказал мне это.
16
Весной и летом мы с Дедом, паломники железнодорожных перегонов, совершили четырехмесячный вояж–командировку. Страна умирала. От Находки до Ужгорода, от Мурманска до Ташкента, как говорил поэт, "не знавшие ни чисел, ни имен", тащили все, что подвернется. На станции бывшего Мирного при луне громилы пастью огромных ножниц вскрывали консервные банки железных контейнеров и с муравьиным трудолюбием выковыривали из них тюки барахла. Под Ташкентом наши хмельные коллеги из вагона грузили в машину ворованный сахар и перекуривали с милицейскими…
Описания сухопутных странствий еще ждут своего Конецкого. Мы возили цитрусовые, обувь, битую птицу. Под Воронежем на именной станции зятя Чаушеску, Георгиу - Деж, - экие географические пересечения судеб! - три пьяных мента едва не задержали нас: сумрачная очередь за жилистой говядиной, которой мы торговали, вытянулась вдоль пути у нашей секции. Мы "катали салазки" в машинном отделении холодильника по специальным наращенным рельсам, - кто ездил, знает! - и таскали рижский ликер через лаз опломбированного вагона. Сливали тонны списанной солярки дельцам…
Словами Жванецкого это было время: "кто, на чем сидит…" Или - Чехова: "все чиновники читали Гоголя…"
Эшелоны русских беженцев из правоверного мира железнодорожные начальники загоняли в тупик, чтобы информация о вынужденной миграции по национальному признаку не попала в официальные новости. Люди неделями ждали отправки на товарных станциях. В стороне от вокзалов. Не скот - потерпят!
Весело взвизгнувший маневровый дизелек бодренько растолкал товарные вагоны, и перед нашими окнами через два пути открылись теплушки времен двух мировых войн: неотесанная поперечная балка у отодвинутой двери, умятая солома на полу. На керамзитовой насыпи играла детвора, словно стая воробьев купалась в пыли. Вдоль ржавого полотна парами и поодиночке степенно прогуливались взрослые - целая деревня на вечернем променаде. Мужчины сразу потянулись к нашей секции с ведрами за водой.
Я не был приспособлен к оседлой жизни: ездил по свету, зная, что вернусь в мир величиной с булавочный укол на географической карте, - на стене вместо обоев, - в салоне Деда. Скитальцам знакома меланхолия Чичиковых, Егорушек, Мартынов. Их удел - вечный подвиг, в смысле - движение, и созерцание бесконечной дороги. Однообразные, похожие одна на другую станции и полустанки! Сонмища людей за окном вагона. У всех них такая разная и такая похожая жизнь.
Отправляясь в командировку, я уже мечтал о возвращении домой, как о возвращении на необитаемый остров, и понимал - дома мне нет приюта. Я не знал, куда применить силы, - человек без талантов, но с большим самомнением. И не хотел признаться себе, что просто напросто тоскую без Иры! Хоть в дороге, хоть дома!
После командировки, не заезжая домой, я отправился в отпуск на море.
На краю поселка Сычавка под Одессой в ведомственном лагере бывшего завода отца, - здесь нашу семью издавна чтил бессменный заведующий, - я провел два месяца. Дюжина крытых жестью и безлюдных бунгало. Нескошенные газоны с колючей травой и головешки сгоревшей столовой придавали этому месту печальный вид. Бледная дымка над лазурным морем - тогда оно кажется выше берега у горизонта; ослепительное солнце, до того яркое в чистом небе, что его лучи стрелами протягиваются к золотистому отсвету на воде; черные спички рыбацких сетей поперек залива. Когда задувал северный ветер, всплывали прозрачные медузы, похожие на грязные куски желе в прибрежной тине, и ледяное море дышало, как живое. Косматые бурые тучи тащили мелкий бредень дождя над черными волнами в пенистых бурунах. А багровые зарницы беззвучно освещали глубокие овраги и оспины на воде. В такие дни с козырька над верандой шумели водопады. Море приподнималось, слепо шарило в темноте и тяжело падало ничком. Погожими вечерами я выходил на пляж смотреть на огни кораблей на рейде. Противоположный берег подкрадывался в ночи и замирал до утра, чтобы тихо растворится в рассветной дымке. Крошечные рачки карбункулами тлели на влажном песке. Злющие комары звенели и сопротивлялись ветру, который относил их в камыши.
На отдыхе я наблюдал "семейное счастье", без которого так "страдал".
Через перегородку поселились трое: он, она и трехлетний изверг. То и дело избалованный ребенок воплями оповещал мир о своих исключительных правах. Каждый миг двух взрослых людей подчинялся крошечному зверьку с примитивными рефлексами. На веревках поперек веранды неизменно сохли женские бюстгальтеры и загаженное детское белье - разноцветнофлажковый салют сухопутному мореману, продубленному степными сквозняками. Мосластый парень в джинсовых шортах и футболке, - отец! - иногда приходил ко мне покурить. Он виновато присаживался на ступеньки, поминутно вздыхал и думал. Его жена, плоскогрудая и с таким выражением на лице, словно она в голове решала теорему Ферма, присела с нами лишь раз, затянулась и вдруг навострилась, словно гончая, на звуки из комнаты, где спал ребенок. На пляж - днем, и в кафе или на аттракционы в поселке - вечером они конвоировали свое чадо. А ребенок не обращал на родителей никакого внимания, как не обращают внимания на вышколенных болванчиков в услужении. Мне кажется, за две недели эти двое ни разу не проскрипели в обоюдном ритме панцирной кроватью. И как–то ночью отчетливо, словно молодые лежали со мной в обнимку, услышал раздраженное ворчание женщины:
- Этот комар не даст нам спать! Убей его! - Неловкий охотник звонко хрястнул газетой по стене. И еще раз. - Что же ты делаешь, сволочь! Ты же разбудишь Андрюшу!
Это - "сволочь" настолько возмутило меня, что я избегал супругов.
Другие представители семейного мира явили свой вариант идиллии, золотой, платиновой или бриллиантовой (здесь я обыгрываю разновидности свадеб): с годами возраст - величина относительная. Московские профессора, заслуженные старички, прибыли на отдых по приглашению друзей одесситов. В тот год сбережения граждан уравняли цене тарелки борща в общественной столовой, и пансионаты для ученых стали дороги. Маленькая старушка личиком и фигурой напоминала шуструю цирковую мартышку в шляпке и платьице. Старушка выпустила замечательное жизнеописание Булгакова. Старичок, долговязый и сухопарый, в панаме с вислыми полями, походил на бледную поганку–переростка, и в России его имя - едва ли не баронского звучания Риткарт - было более или менее известно каждому более или менее грамотному человеку, а за границей оно, кажется, даже упоминалось с кафедры. Это был тип ученых тупиц, открытый Чеховым: работали супруги, судя по их рассказам, от утра до ночи, как ломовые кони, читали массу даже здесь на отдыхе, отлично помнили все прочитанное, но кругозор их был тесен и ограничен специальностью. На их ученых именах были темные пятна - в том смысле, что оба активно интересовались политикой. Женщина, разновидность тупиц - всезнайка, искала популярности в полемике со мной и неизменно спрашивала: "Почему за двадцать лет вы не выучили язык народа, среди которого живете?" Говорила она с вызовом и подергивала из стороны в сторону шеей, словно кобра перед броском. Я не без издевки поведал ей о приятеле: за пятнадцать лет жизни в Германии тот не познакомился близко ни с одним немцем, не прочел ни одной немецкой газеты или книги и никогда не чувствовал ни малейшего неудобства от незнания немецкого языка. (Женщина так и не поняла, что я говорил о Набокове!) Пояснял: в школе нас учили национальному языку всего сорок пять минут в неделю, а в детстве одной любознательности для изучения чужой культуры недостаточно. Потом, по моему убеждению, если литературные памятники, основные носители традиций языка, не стали эталоном мировой культуры, а лишь подражают уже написанному, нужно ли корпеть пусть над блистательными, но копиями с оригиналов, над туземными письменами?
Женщина обвиняла меня в великодержавном шовинизме.
Чтобы не участвовать в споре, мужчина в сторонке пролистывал книгу.
Они поминутно ссорились и мирились. Женщина горячилась, словно убеждала с кафедры неподатливую аудиторию. Мужчина бледнел, с тяжелым вздохом говорил "да!" и поднимался. Жена глядела ему в спину и семенила следом. Тогда он останавливался, в ритм слов рубил воздух указующим перстом, и дальше они под руку обсуждали что–то.
Как–то ночью женщина тревожно пробарабанила в мою дверь:
- Александру Ивановичу плохо! Саша, вы бы не съездили за врачом?
Я отдал коменданту ключи от машины: он лучше знал округу. Мы остались с больным. Женщина держала его за руку. Профессор сосал валидол и храбрился. Тогда я вспомнил опять же из Чехова, что можно быть тысячу раз знаменитым героем, которым гордиться Родина, твое имя могут произносить с благоговением и узнавать на улице, но, когда наступит предсмертный миг, только один человек разделит одиночество и тоску, как он делил с тобой жизнь. Кто–то из этих трогательных стариков закроет другому глаза. Перелистнет их последнюю страницу.
Я застеснялся своей сентиментальности и вышел перекурить. Через минуту женщина притулилась рядом.
Где–то играла музыка, словно монотонно вколачивали гвозди. Голубые звезды дрожали в теплом воздухе. От тихих голосов с пляжа становилось особенно одиноко.
- Александр Иванович заснул. Он боится умереть во сне и не простится со мной. - Она шмыгнула носом и махнула пальцем у глаза, утирая слезу: уголек сигареты описал замысловатый зигзаг. - Ничего, Саша, идите спать…
- Я постою с вами. Вдвоем легче. Обойдется, Маргарита Эдуардовна…
Женщина утвердительно кивнула.
Врач порекомендовал профессору избегать солнца.
Я разнообразил досуг. Ловил бычков. Нащупывал на мелководье под камнем скользкую шуструю рыбешку, крепче хватал ее, прижимал к валуну и подбирался к жабрам. Иногда попадались ратаны матерые, маслянисто–черные: хвост из кулака свисал ниже запястья. В Одессе возле парка им. Шевченко я набрел на ресторанчик в полуподвале: предисловие к меню уведомляло, что пятисоттысячного посетителя бархатно–розовых полуосвещенных сводов будут кормить здесь всегда бесплатно. Из динамиков, замурованных в стены, заструилась "Калифорния" "Иглз", и со всех сторон прошелестели шепотки узнавания. Я вспомнил новогоднюю ночь и наш с Ириной бесконечный танец под финальный перелив гитары: тогда кто–то несчетно ставил песню, пока ему не крикнули "Хватит!".
В моей грусти уже не было боли. Каждая новая потеря всего лишь эхо первого потрясения. Со временем прошлое напоминает кадры немой хроники, а люди - статистов. Мне казалось, что теперь я думал о любовном вздоре с долей здорового скептицизма.
В тот день мы со старичками совершили дальнюю экспедицию по лиману в Белгород–днестровскую крепость. За окном "Стрелы" золотилась вода. Бодлеровские альбатросы недовольно балансировали крыльями на буях фарватера от волн корабля.
Мы бродили по загаженным закуткам вековой турецкой твердыни. С зубчатой стены я пытался представить, как турецкий паша, властитель края, лет триста назад тосковал о Великой Порте.
- Какое свинство! - возмущалась Маргарита Эдуардовна, брезгливо перешагивая сухие памятки современников. Монументальная фигура ее мужа в панаме на бастионах, казалось, провожала мои романтические миражи.
Я отправился выпить.
В пустынном павильоне при музее бармен–детина болтал с девицей, делавшей капризное лицо. Ветер перебирал эбонитовые висюльки у входа, и они тихонько постукивали, как четки янычара из моих фантазий, шевелил рыболовецкую сеть под потолком вокруг корабельного штурвала и бесцеремонно задирал углы салфеток на столах. Было около четырех дня. Я смаковал охлажденный спиртной коктейль.
Из–за ив со стороны лимана скорым шагом появилась Маргарита Эдуардовна. Она запыхалась и с порога поискала меня взглядом, близоруко щурясь и помахивая шляпой, как веером. Я поднял руку.