- Я прочитал где-то, что китайские крестьяне замазывали свиньям задние проходы глиной, чтобы они набрали побольше веса перед тем, как их поведут на базар. И тогда, наконец, понял, почему многие американские писатели пишут так, как они пишут - их закупоривают жестокие издатели. Тема для докторской диссертации: "Романист как щедро одаренная свинья".
Однако его создатель, не сводивший взгляда со своей истинной музы, не обратил на его слова внимания. Он, как скряга, не желал делиться ни с кем своим любовным прозрением и мысленно произносил: "Пустота, осознанная с помощью умозаключений, постигается концептуально или посредством образа. Понять природу такой достигнутой логическим путем интуиции трудно, но главное, что ты действительно прозреваешь!"
Что он мог сделать? Тут Кейд принялся собирать вещи, и водитель помигал фарами, - сигнал, что пора уезжать. Всей компании предстояло ехать на север, оставив праздник, который будет постепенно затихать в темноте, под почти полной луной.
Они медленно катили по песку до дороги, а вокруг еще вовсю горели костры и многие семейства заснули прямо на берегу, где попало, сраженные тринадцатиградусным черным вином! Несколько раз фары высвечивали пробегавшего наперерез автобусу ребенка, совершавшего некий полночный маневр. Дым от костров притушил лунный свет и рассеял его, словно клочья морской пены, эта лунная пена оседала на поверхности удаленных от моря озер - ёtangs. Выехав на относительно безопасный участок шоссе, шофер выключил освещение и взял курс на далекий Авиньон, а пассажиры стали потихоньку засыпать. Блэнфорд тоже впал в дрему, и кружащиеся, словно конфетти, листки отвергнутых набросков к новой книге потихоньку навевали ему сны. Тем не менее, он хотел знать, который час, потому что не желал пропустить утреннюю зарю над рекой, над живописными городскими шпилями.
Блэнфорд засыпал, но творение его бодрствовало; события прошедшего дня, не говоря уж об изрядных количествах красного вина, привели Сатклиффа в отличное настроение.
- "Ха-ха!" - обычно кричали мы в тропиках! - воскликнул Сатклифф, в избытке чувств хлопая себя по колену.
Странно, при чем тут тропики? Однако ему не понравилось бы, если бы его спросили об этом - для него непоследовательное и произвольное были близки к возвышенному, к королевству безрассудного смеха.
- Хватит! - не выдержал Обри. - Дайте же немного поспать.
Однако летающие, словно конфетти, листочки с их тайными посланиями дразнили его искрами губительного прозрения. "Скажите, мистер Б., как бы вы могли охарактеризовать себя?" Ответ: "Как смертельно робкого человека, страдающего от грандиозной несбыточной мечты. Мне позарез потребовалось испытать тропу, полную препятствий - пересечь реку, не имеющую моста. Я знаю: когда культура терпит поражение, то появляются толпы предсказателей и лживых очевидцев!" Ох, уж эти полночные разговоры с часами! (Если взаимоотношения полов слабеют, то вселенная в целом, воображаемая, подвергается риску. Разумеется, самое настоящее бесстыдство думать таким образом.) Ах! Орудие любящего сознания, которое находит прибежище в Высшем Легкомыслии. Сидеть в пещере и диалектически оспаривать субстанцию. Вероятно, это действительно помогает сбрасывать старую шкуру с мозга - но очень уж утомительный метод. Неужели нет другого? Есть! Всегда можно совершить Скачок, если напрячь воображение! И символом этого служит Авиньонский мост.
Настоящая трагедия в том, что Веданта становится простой болтовней, когда она улыбается - и в этом некого винить, так как Вселенная равнодушна к нашей отваге!
Они мчались в темноте, как ночной экспресс, сбавив скорость, когда нужно было пробиваться сквозь леса и сады Лангедока. Сатклифф продолжал витийствовать и среди прочего сообщил о том, что "человеческие существа вытесняют воздух - в первую очередь, горячий воздух" и что "обет целомудрия, столь существенный для внутреннего "я" художника, провоцирует насилие"! Когда проезжали деревни, свет фонарей и окон на мгновение выхватывал силуэты путников. Кейд спал, привалившись плечом к окну. И Констанс провалилась в сон, полный беспредельных терзаний из-за чувства вины. Сатклифф бормотал импровизации, блещущие, как всегда, искрометным талантом.
Приди, приди, мой отрок золотой,
Окропленный солнцем и водой,
Сотканный из легких облаков,
Доверь красу божественного зада
Тому, кто ценит высоко
Эту сладчайшую награду!
Блэнфорд спал и во сне не препятствовал тому, что его идол - дивный образ его единственной любви - постепенно завладел его сознанием: медовые соты улыбок, игольник поцелуев! Неисчерпаемая бесконечность - это помогало ему понять свое поэтическое кредо! Это была религия без жестких постулатов - благое послание, но не покаянно-искупительное, а жизнерадостное. У любви свои законы, правильные поцелуи, вот что всегда помогает отгадать и проникнуть внутрь тайны; правильный подход - вот что одерживает победу в старомодной спортивной игре самореализации. Подобно шумным бурунам, вспенивающим озера в пустыне, на Блэнфорда напала туча его же заметок с обещаниями и обвинениями. "Жить в безбоязненном приближении к природе - культивировать понимание того, что материя непостижима. Творить поэзию, писать книги, опираясь на особый опыт, на уникальность переживания - в момент духовного пробуждения. Не составление фраз, а непосредственное переживание, как клеймо, как семена будущих всходов. Главная истина дхармического прозрения лингвистически не передаваема, она опережает язык, даже его наиболее умозрительные формы. Это особое переживание. Всего лишь по одному взгляду можно определить, ощущает ли тот, на кого вы смотрите, плотское желание; и в следующий миг следует непроизвольный смех. Взгляд - это вам не бессмысленное пламя неистовых желаний, а строгий канон в искусстве высочайшей сдержанности. Нельзя не похвалить себя, едва только поймешь, что этого "себя" нет, и хвалить некого! В вашем распоряжении все время в мире - в природе вообще не существует такого понятия, как спешка!"
Никуда не деться от дремлющей в сознании записной книжки. Он сказал себе: "Можно сколько угодно зажигать свечи для одного себя на огромном Свадебном Торте Волхвов, но когда-нибудь нужно все-таки отрезать от него кусочек!"
Иногда у него поднимались волосы от ужаса перед всеобщей бессмысленностью - потому что ни у чего нет оснований быть таким, какое оно есть. Представьте, что Аристотель ошибся, закоснев в самонадеянности, наблюдатель привнес свое в наблюдаемое поле, что тогда? Однако он, похоже, думал, что понятие "пустота" спасет его от предвзятости. А ведь действительно надо уметь в полной мере почувствовать самую суть вещей, такую первозданную и хрупкую… Если замереть, то можно услышать, как растет трава. Можно увидеть все, что вокруг тебя, в преломлении священной каллиграфии! Ох уж эта парализующая мозг глупость здравомыслия со всеми этими косными формулировками! Его всегда побеждает подвижное, зыбкое многообразие реальности. "Обыкновенная жизнь" - разве такая существует?
Да. Ретивый наблюдатель умеет устроить путаницу, стараясь все разложить по полочкам, навязать природе концепцию… но это лишь еще больше ограничивает его восприятие, сужает его собственное видение вещей. Он лишь нарушает покой вселенной, ведь у нее нет никакого заранее разработанного плана, она всего лишь крутится-вертится и стремится туда, где есть намек на русло, - как водный поток. Что же делать? Как что? Играйте пока, как это делает природа! Будьте тем, кто вы уже есть! Реализуйтесь! Неудовлетворенное мое, не ведающее сна обожаемое тело, уж тебе-то отлично известно, что жизнь и смерть всегда сосуществуют.
Он все глубже погружался в блаженное забытье, но его неугомонное творение продолжало обсуждать свои писательские тяготы, несмотря на протестующие жесты принца. Его высочество жаждал побыть в тишине, чтобы обдумать предсказания цыганки - как истинный египтянин он верил в алхимию и всякие гадания.
- Я хочу спросить, - говорил Сатклифф, - как бы вы чувствовали себя, будь вы писателем, так сказать, для контраста - выгодным фоном. Писателем, существующим из милости или в воображении друга? Иногда я просыпаюсь весь в слезах. Обожающие всякие классификации, всякие проблемы бытия иудео-христиане украли мое наследство. Но при этом благоглупости Парацельса возвращаются к нам с одобрения Тибета!
- Шш-ш-ш! - прошипел лорд Гален, которого разбудили эти довольно шероховатые и непонятные формулировки. - Ради всего святого, дайте нам немножко подремать!
- Скифская пословица гласит: "Кто ест дикий чеснок, тот гадает по пуканью", - глубокомысленно изрек Сатклифф, и тут его тоже почти сморил сон. Мысленно он продолжал бессвязный монолог, в основе которого были разрозненные записи его творца. "Если бы у меня был гарпун, я бы воспользовался им - до чего же она была прекрасна! Поднимаясь с кровати ранним утром, она говорила: "Надо собраться с силами, а то мне никто не поверит"".
Вселенная ничего не сообщает, она намекает. Кейд улыбался во сне - оскал замаринованного карлика. Гален видел во сне весьма гармоничных пышнотелых дам с гордыми задницами и прическами, напоминавшими гусарский кивер, занимавшихся йогой, сбившись в группы, осененные космической щедростью! Немного дальше женевские банкиры в унисон изображали Первичный крик, а также, стоя на четвереньках, Спонтанный смех. К ним присоединялись дуры-дамочки, нашпигованные уловками и сопровождаемые prêtres caramélises из кондитерского цеха главного городского кондитера. А она продолжала спать, jolie tête de migraine?
Для всех тот вечер стал некоей отправной точкой - неожиданным поворотом в жизни. В том числе и для Феликса, который мог теперь похвастаться тонким пониманием людей и всего происходящего. Сильвия! Он сидел в мчавшемся по шоссе автобусе и смотрел на ее профиль, словно в хмельном угаре, постигнув с неожиданным страхом, что влюбился - не очень-то приятно вдруг осознать, что ты связан по рукам и ногам, и уже нет сил вырваться. И он сразу понял, что был сотворен специально для ее желаний, как ведро - для лопаты. Ну да! А она-то что? Ничего невозможно было прочитать по ее напряженному лицу, на котором отражалась лишь пережитая ею боль, причиненная безответной страстью и неизбежным исходом - расставанием. Что теперь с нею будет?
Некоторое время после поездки он больше ни о чем не мог думать, только о нагрянувшей любви, которая ввергла его в беспокойную истому. И он старался заглушить ее физической активностью. Феликс заново строил свои отношения с Авиньоном, с городом, который когда-то так много для него значил.
Взяв напрокат велосипед, он каждый вечер, как только спускались сумерки, изнемогая от любви и тоски, объезжал площади и закоулки. Он вспоминал все тяготы своей тогдашней консульской жизни, не понимая, как он умудрился пережить свое горькое одиночество и бесконечные мелочные унижения. Иногда он вскакивал посреди ночи и отправлялся на крошечную площадь в Монфаве, подходил к стене психиатрической лечебницы и нажимал на кнопку звонка. Феликс еще с прежних времен знал, что маленький доктор страдал бессонницей и почти никогда не ложился спать до первых лучей солнца. Он всегда был рад поздним гостям и тут же принимался разжигать огонь в камине, где лежали ветки оливы, самое распространенное когда-то топливо. Это он рассказал Феликсу, что Сильвия решила вернуться в Монфаве, в свои прежние комнаты. Если он согласится ее принять. В голосе доктора звучало печальное смирение, но не только. В нем слышался гневный укор в адрес Констанс. Это было возмущение коллегой, нарушившим профессиональную этику. Ведь Констанс знала все обстоятельства, знала, с кем имеет дело, и не могла не предвидеть последствий своих поступков.
- Это так неожиданно и так нечестно, - сказал он, - неужели ей не было стыдно?
Констанс было очень стыдно, но она не могла себя побороть, до того сильны были чары ее подруги в первые месяцы. И вот что из этого вышло…
Самого же Феликса поджидало невероятное чудо. Дело в том, что к нему в руки попала поэма Сильвии, случайно оставленная Констанс в его комнате. Прочитав эти белые стихи, он понял, что Сильвия совсем не сумасшедшая, просто на нее снизошло великое озарение, такое часто случается с чистыми душами, стоит кому-то взять на себя заботу о них. Поэтическое начало заявляет о себе столь ярко и неистово, что это выглядит как некая болезнь, лишившая человека разума. Но это не сумасшествие - разве что для тех, кто остался непрошибаемым бихевиористом! У реальности несколько языков, и самый могущественный из них сексуальный. Зашифрованная сексуальная тяга, если она соединяет людей, понимающих, как тонки и непрочны эти нити, обычно тщательно оберегается.
- Естественно, оберегается, - одобрительно рявкнул Сатклифф, - потому что корень всякой медитации в оргазме!
Однако познавший любовь и осознавший истину не в силах жить по-старому, всю оставшуюся жизнь страдая от недостатка внимания. Слова Сильвии потрясли страдающего Феликса, отозвавшись благородной болью в его сердце. А в душе окончательно "выкристаллизовался" милый образ. Он вспомнил ее великолепную торжествующую походку, ее дивную, завораживающую красоту. От этой колдовской языческой красоты получаешь такое наслаждение, что тебя охватывает чувство вины, смутное желание покаяться. С каждым новым витком раздумий его страсть набирала силу, но и страх тоже становился сильнее - она не отвечала ему взаимностью, она не "видела" его. Он не знал, что ему делать. Иногда, казалось, она пребывала в таком смятении, что он ждал, не откажется ли она от ночных бдений, не взбрыкнет ли, вырвавшись из рук укротителей. Его сдерживало глубинное неведенье, ведь он понимал: любовь, настоящую, а не описанную в книгах, нельзя систематизировать, она слишком переменчива и неуловима, взгляду не уследить за ней, и разуму не постичь ее. Сладенькие рассуждения о любви уместны лишь для карикатуры на великое чувство. Ах, ради нее он хотел бы стать святым, и за них обоих молить богов о покое и милосердии! Сатклифф неодобрительно пощелкал языком и процитировал одно из шутливых petites annonces Блэнфорда: "Druide très perfomant cherche belle trépannée". Почему бы не поимпровизировать на грандиозной клавиатуре любви! Однако это тоже не понравилось Сатклиффу.
- Бесполезно! - крикнул он. - Все равно, что втирать кольд-крем в живот мертвого дикобраза.
Пока смерть не ввергла нас в полный ступор, дерзайте! На земле человек должен полностью реализоваться. Уф! Как только перестаешь думать о том, что правильно, что неправильно, все, казалось бы, несоедимое соединяется, наступает блаженство, и любовники тут же находят общий язык.
Феликс пришел в комнату своей возлюбленной и, взяв ее за руки, страстно, на одном дыхании произнес:
- Сильвия, не позволяйте им вновь свести вас с ума - позвольте мне любить вас! Ваша болезнь - это всего лишь последствие одиночества, боль от которого все нарастает. В Японии в вашу честь устроили бы прием, в честь посетивших вас видений! Это первый шаг йога на пути к Абсолютному Знанию! Станьте моей женой, чтобы я мог заботиться о вас, иначе вы из страха перестанете писать, как это случилось с Рембо! Пойдемте, вы будете жить со мной.
Изумленная Сильвия дрожала от волнения и все медлила, прежде чем отдаться во власть его объятий. Констанс же в эту минуту с горечью говорила своему отражению в зеркале:
- Нет, все-таки невозможно быть и врачом и просто человеком одновременно!
… Но вернемся вспять, к нашим паломникам. Они ехали в ночи, в густой черноте которой время от времени мелькали белые прорехи; покачивание и шум колес убаюкивали, все эти сонные формы и ритмы перекликались с эхом тайных голосов, снова и снова твердивших "аппетитная малышка"… "аппетитная малышка" или: "хорошо наложенный гипс", и опять то же самое. Во сне Блэнфорд прислушивался к прежним галлюцинациям. Он напомнил своему творению, что, "когда профессор Добсон начал слабеть, то стал плохо относиться к беседам французских интеллектуалов, особенно мужчин с густыми бородами. Стоило такому мужчине откашляться и начать фразу с: "C'est évident que la seule chose…" - или: "Je suis tout à fait convaincu que…" - как он бледнел и слабел от раздражения, а если ничего не происходило, то медленно опускался на пол и лежал, стуча каблуками от собственного бессилия".
- Не понимаю, как вы можете разговаривать после того, как угостили нас мистическим барбекю в отвратительном стиле, в основе которого проза Розанова, "Эстетика" Гегеля и "Igitur" Малларме.
Почему-то это раздосадовало Блэнфорда, которому сразу захотелось защитить свои литературные приемы