Голубь и Мальчик - Меир Шалев 2 стр.


И экскурсовод - это я, мама, не забудь и не ошибись, - экскурсовод ответил: "О да, разумеется" - и похвалил: "Вы совершенно правы", - да, действительно, всё маленькое и очень тесное - из-за людей, событий и воспоминаний, "так по-еврейски, я бы сказал", - и тут же, энергично смешивая правду с вымыслом и историю с этимологией, показал им ущелье Гееном, и стал рассказывать о кинофестивале, и о могилах караимов, и о жестоком культе Молоха - "кто тут у нас заказал холодный кофе, господа? - да-да, малолетние жертвы вопят на алтарях…".

Д когда наконец опустилась темнота, я отвез свою маленькую, но важную группу в самую важную нашу гостиницу "Царь Давид". Там им предстоял обед с неким важным членом кнессета - "между прочим, как раз из оппозиции", как подчеркнул организатор экскурсии от министерства иностранных дел, - который произнесет речь и ответит на актуальные вопросы, "потому что министр не только согласен, министр попросту настаивает, чтобы уважаемые гости выслушали противоположные мнения".

Я поднялся в отведенную мне комнату - не все группы так щедры, как эта, - принял душ и позвонил домой. Шесть длинных гудков - и большое облегчение: телефон не отвечает. Лиоры нет дома. А может, дома, но поняла, что это я, и решила не отвечать. А может, это сам телефон, который опять угадал, кто ему надоедает, и решил и на этот раз проигнорировать и промолчать.

- Алло, - сказал я, - алло…

И затем:

- Лиора? Это я. Если ты там, снизойди, пожалуйста, ответить.

Но ответил мой собственный голос, вежливый и деловой: "Это Лиора и Яир Мендельсоны, к сожалению, мы не можем ответить вам сейчас…" - а после моего голоса - ее, нетерпеливый и интригующий своим английским и своей хрипотцой: "…сообщение после гудка".

Я разъединился и позвонил на мобильник Тирцы. Тирца не отвечает "Алло". Иногда она говорит: "Да?" - а иногда, как сейчас: "Минутку, пожалуйста", - и тогда мне слышно, как она дает указания своим людям, и я могу вслушиваться в ее голос и наслаждаться.

- Да, я с вами, - сказала она.

- Может, поднимешься в Иерусалим, Тиреле? Мне здесь дали слишком широкую кровать, полную луну и окно прямо против стен Старого города.

- Это ты, юбимый? Я думала, это зануда инженер из южного отдела общественных работ.

Тирца не называет меня по имени. Иногда она говорит "Иреле", как прозвал меня ее отец в нашем детстве, чтобы говорить о нас слитно и похоже: "Иреле и Тиреле", а иногда, когда у нее шаловливый настрой, - просто "юбимый", без "л", которое у нее тает от радости.

- Это я. Другой зануда.

Она смеется. Теперь она окончательно убедилась: это не тот зануда, это этот зануда. Когда Тирца смеется, я тоже радуюсь, потому что этот громкий смех можно счесть за похвалу моей шутке.

- Где ты?

- В "Царе Давиде". Так ты едешь?

Она снова смеется. В самом деле, хорошее предложение, что и говорить: она и я, и кровать, и окно с луной и стенами Старого города, соблазнительная сделка, но завтра утром ее ждет большая заливка бетона на Хайфском побережье, и еще ей назначены две встречи с людьми из министерства обороны - с одним поцем из строительного отдела и с одним симпатягой из финансового, - "и я надеюсь, что мы еще успеем встретиться в нашем доме, там надо решить несколько вопросов".

"Наш" я проигнорировал. Спросил, какие именно вопросы.

- Как обычно. Краски, плитки, профили на окнах. Не беспокойся. Я всё решу сама. Ты должен только присутствовать собственной персоной.

- Завтра. Я только закончу с этими американцами и сразу же приеду.

- Как они?

- Ты не поверишь - один из них был в Паль-махе.

- Ты меня юбишь?

- Да и да, - предвосхитил я ее следующее постоянное: "Ты по мне скучаешь?"

- Хочешь знать, что мы еще успели сделать с ремонтом?

- Я хочу тебе рассказать, что этот человек вдруг припомнил.

- Рассказы только в постели. Перед сном.

- Я в постели.

- Мы оба. Не только ты. Завтра ночью. Отпразднуем полнолуние, и ты мне всё расскажешь. И привези мне "сэнвиш с яичницей" из закусочной Глика. Пусть положат побольше соли, а мой острый перец пусть поджарят немного на огне. Скажи им, что это для меня. Не забудь. Для дочери Мешулама Фрида!

Я оделся, глянул в зеркало, решил отказаться от еды, от важного члена кнессета от оппозиции и от его противоположных мнений, разделся, вернулся в слишком широкую кровать, ненадолго забылся в раздражающе чуткой дремоте с видом на полную луну и древние стены, очнулся с ощущением еще большей усталости, чем раньше, снова оделся и спустился в бар.

4

Старый лев ждал меня в угловом кресле, благоухающий и бодрый. Глаза и часы сверкают в полутьме, седая грива тщательно промыта, глубокие морщины, торчащие белые брови.

- Я тебя заждался. - Он привстал мне навстречу, то ли из вежливости, то ли демонстрируя свое преимущество - в годах, в росте, в знании, наконец. Его глаза видели, а мои нет. Его уши слышали, а моим только кажется, будто они слышат. Его мозг - пласты воспоминаний, мой - груда предположений.

- Мне сказали, что едет важная делегация из Америки, - сказал я, - но ни словом не упомянули, что среди них будет парень из Пальмаха.

- Хочу тебя поблагодарить, - сказал он. - В большинстве этих мест я ни разу с тех пор не был, боялся, что будет очень трудно.

- Наверняка не так, как тогда, на войне.

- Ты не поверишь, но в каком-то смысле тогда было легче. Тогда я был, как говорится, молодой жеребчик - так и рвался в драку, ко всему был готов и тут же мог всё начать по новой. В точности такой, какими война любит своих солдат, - без брюха и без мозгов, без детей и без воспоминаний.

- А сегодня? Где тебе было труднее всего? На кладбище или в монастыре?

- В монастыре, пожалуй. У кладбищ есть одно достоинство - они там все мертвые, а ты живой. Когда-то я чувствовал себя виноватым, но теперь и это уже прошло.

- Он тоже там похоронен, - сказал я.

- Кто?

- Тот парень, о котором ты сегодня рассказывал. Голубятник, который погиб в монастыре.

- Малыш?! - воскликнул американец. - Я как раз из-за него тебя и дожидался! Хотел сказать, что припомнил, - у нас все его называли "Малышом".

- Скажи, вот когда ты сейчас называешь имя, ты и его самого тоже припоминаешь?

- Лицо - с трудом, но какие-то общие очертания - да, припоминаю, размытые, правда, но это явно он. А "Малышом" его называли потому, что он был полноватый такой и невысокий, и один наш парень из Иорданской долины говорил, что его уже и в районной школе так называли, и в кибуце тоже. Этот Малыш, он все время возился со своими голубями и никому не позволял подходить к их голубятне. Чтобы не спугнуть птиц, так он объяснял, потому что голуби должны любить свой дом. Иначе они не захотят в него возвращаться. Нет, ты посмотри, - чем больше я тебе о нем рассказываю, тем больше припоминаю! Вот только никак не могу вспомнить, как его звали по-настоящему.

Он наклонился надо мной, как тогда, в монастыре, и, несмотря на его восемьдесят лет, я почуял запах хищного самца: чистое ментолово-шоколадное дыхание, слабый след алкоголя, ни тени табачной горечи, тонкий мужской одеколон после бритья, слегка недожаренный стейк - кровоточащий внутри, сожженный снаружи. Рубашка, сообщили мне мои ноздри, выстирана в том же "Айвори", в котором стирает свое хлопчатобумажное белье моя жена, а подо всем этим - дымящая гарь боев, пыль дорог, висящая в воздухе, зола далеких пожарищ.

- Странно, как это так получается, - и старый я уже, и тяжелый, и замороченный, а тут вдруг всё начинает всплывать… У нас тогда ни одна ночь не проходила без вылазки, и наладилось такое разделение труда - кто не выходил на дело, тот копал могилы для тех, которые с дела не вернутся. И вот это звяканье кирок на дне вади, железа по камню, я его по сей день слышу, отчетливей даже, чем звуки выстрелов. Копают, роют, а сами даже гадать не смеют, для кого на этот раз. Он, кстати, тоже был из тех, кто всегда копал.

- Кто?

- Малыш. Он ведь до самого последнего боя, того, в монастыре, на задания с нами не ходил. Вот он и копал могилы для тех, кто выходил. Чтобы к утру, когда ребята возвращались с телами погибших, могилы были уже готовы. Мертвые ненавидят ждать.

Как странно, подумал я, с виду он совсем не болтлив, похоже, просто выпускает сейчас все пары, что скопились и ждали в нем с тех давних времен. Я вдруг вспомнил то, что ты мне сказала когда-то в молодости. Ты сказала тогда, что слова у людей размножаются и рождаются самыми разными путями: одни делятся, как амебы, а другие выпускают побеги и корни. У этого человека слова рождались из совокупления букв с воспоминаниями.

- А ты сам? Прилетел на войну добровольцем из Штатов?

- Ну, нет! Обижаешь мой иврит, человече! Я родом из Петах-Тиквы. У меня там и сегодня еще есть родичи. Потом Пальмах, сборные пункты, тренировки, резервные части, а там уже и четвертый батальон, ударный - "а-Порцим". Впрочем, судя по маршруту, которым ты нас сегодня угостил, ты всё это знаешь не хуже моего. Ну, а когда война кончилась, меня не приняли в Технион, и я поехал учиться в Америку. Познакомился там с девушкой, получил работу у ее отца…

- Его действительно называли Малышом, - прервал я поток его слов. - И тот голубь, о котором ты рассказывал, был его голубь.

- Я вижу, он тебя не на шутку интересует, этот Малыш, - заметил пожилой пальмахник из Штатов. - Ты его знал, что ли?

- С чего ты взял? Я тогда еще вообще не родился.

- Тогда что же тебя с ним связывает?

- Голуби, - сказал я. - Меня тоже интересуют голуби. Почтовые голуби, homing pigeons, как ты их назвал. Наверно, потому, что я, как правило, вожу по Израилю группы птицелюбов, которые приезжают сюда из-за границы, поглядеть на перелетных птиц.

Золото в его глазах поголубело. Борозды морщин смягчились. Взгляд потеплел, намекая на готовность рассказать еще, а заодно, подсознательно, - быть может, утешить, объяснить, исцелить.

- Мы тогда победили, что называется, на последнем дыхании, - сказал он. - И многих ребят потеряли, раненными и убитыми. Несколько монахинь тоже там погибли, бедняжки. У нас была потом такая шутка, среди уцелевших: монашки эти, они не только за Иерусалим погибли, как наши ребята, но и невинность сохранили тоже, как те. Всю ту ночь мы зубами держались, а потом, когда солнце взошло, оно нам тоже не было в радость, наоборот, только в отчаяние вогнало, потому что, едва рассвело, мы увидели, сколько еще у арабов людей, и броневик этот, с пулеметом и с пушкой, а главное - какого цвета лица у наших раненых, так что сразу понятно было, кто из них еще, может, выживет, а кто так наверняка умрет. Так много было раненых ребят, что мы даже начали думать, как с ними быть, если сейчас велят отступать, - кого взять с собой и что сделать с теми, кого взять не удастся? И тут, словно чудом, наша рация вдруг заговорила снова, и нам по ней сообщают, представляешь себе, что арабуши в полной панике бегут из Катамонов по всем улицам квартала, со всеми своими командирами впереди, так что нам нужно продержаться еще совсем немного. Ну, что тебе сказать - в конечном счете мы победили, но это была из тех побед, которые победителя удивляют больше, чем побежденного.

- Но вы-то хоть радовались…

- Да у нас уже радоваться не было ни сил, ни времени. Мы просто поднялись, собрались, начали готовиться к отходу, и вдруг, представь себе, - в монастырской стене открывается маленькая такая калитка и оттуда появляются три монахини. Две тащат внутрь своих убитых подруг, а третья, низенькая такая старушка, почти карлица, в черном платье до полу, начинает обходить наших раненых с бутылкой воды в руке и несколькими чашками. Та еще картина… Тут мы в полном сборе все, и наши раненые, и мертвые, а тут эта монахиня крутится среди нас, подходит к каждому, как на какой-нибудь коктейль-парти, и каждому предлагает холодной воды. И все время приговаривает: "Неро… неро…" Что это за "неро" такое, мы так и не поняли, зато теперь до нас дошло, что мы победили, потому что она вышла дать нам воды, как победителям. Понимаешь? А если бы мы проиграли, она ту же воду предлагала бы арабам.

- "Неро" это и есть вода, - сказал я. - Вода по-гречески.

- Пусть будет вода, - усмехнулся он. - Ты экскурсовод, ты должен знать, как будет вода на разных языках. А вдруг тебе придется вести птицелюбов из Греции и они тоже захотят пить?

- Из Греции сюда не приезжают, - сказал я. - Только из Англии, из Германии, из Скандинавии и из Голландии. И еще иногда из Штатов.

Он укоризненно поглядел на меня и снова вернулся к тем местам и временам, о которых я так страстно расспрашивал и от которых так страстно хотел уйти.

- Ну, мы вышли, несколько ребят, за стены монастыря и пошли кругом - может, найдем еще кого-то из наших снаружи, среди убитых арабов. Сначала нашли-таки одного командира отделения, мертвого - все кишки наружу, валяются на земле, - а потом и его обнаружили. Кто-то крикнул: "Скорей сюда, смотрите, Малыша тоже убило!" My God, меня и сейчас от этих слов начинает трясти: "Малыша убило…"

- Ты тоже его видел?

- Видел, видел, я же тебе сказал, что видел, и раньше говорил, но ты вроде вообще слышать не хочешь, то ли, наоборот, хочешь, чтоб я тебе рассказывал снова и снова. Видел я его, своими глазами, - он лежал в той каменной пристройке, что возле монастырской стены, между краем лужайки и теперешними качелями.

- Внутри или снаружи?

- Половина внутри, половина снаружи. - И, уловив, видимо, ужас в моих глазах, поспешил объяснить: - Да нет, ты меня неправильно понял. Он был цел, совсем не то, что ты подумал, упаси Боже. Просто броневик разворотил снарядом стену пристройки, вот он и лежал - ногами внутрь, а от пояса и выше - снаружи. И автомат, "томмиган", рядом валялся, разные там садовые инструменты, и лицо его, если это тебя интересует, тоже было совсем целое и спокойное, а глаза открыты и смотрят вверх. Вот это было самое страшное. Совсем живые глаза - и смотрят. И ты знаешь, о чем я тогда думал? Совсем не о том, о чем думаю сегодня. Тогда я стоял и думал - откуда у этого Малыша, к чертовой матери, "томмиган"? Нам тут приходится воевать с говенными "стэнами", которые чуть что заедают, а у этого, смотри, - "томмиган"! Point five! Пуля, которая куда бы в тебя ни попала, считай, что тебе каюк. Теперь ты понимаешь, почему мне тогда было легче, чем сегодня? Когда ты молод, ты всегда думаешь о всякой ерунде. Я никак не мог понять, как это он получил "томми", а мы нет…

Теперь я уже не понимал, что здесь от чего рождалось, и что чему помогало родиться: слова, или те картины, или выпивка, или сам я, - и что здесь было действительностью, а что зачалось только сейчас, в его памяти.

- У нас были такие американские зеленые плащи, остатки Второй мировой войны, и в тех местах, где когда-то крепились знаки различия и разные другие значки, зеленый цвет на них сохранился темнее. Смотри, какие глупости я еще помню, а столько важных вещей уже забыл! И вот этот Малыш, он лежал, завернутый в такой американский плащ, видно, от какого-то здоровенного сержанта, раза в два больше него, и, когда мы его подняли, руки у него упали по сторонам, плащ распахнулся, и мы увидели, что его штаны, извини, что я тебе это рассказываю, распороты сверху донизу, почти до колена, распороты и раскинуты в обе стороны, и везде там кровь, и всё разворочено и наружу. - И вдруг он протянул руку и сказал: - Здесь! - Его ладонь коснулась моей поясницы, скользнула вниз по спине и застыла. - Вот здесь она в него попала, а вышла вот отсюда… - И ладонь сдвинулась вперед, слегка надавила, и я не знал, что мне делать с этим ужасом и с этой сладкой болью. - Может, даже больше, чем одна пуля, потому что бок у него был совсем разворочен, и много крови натекло, и бедро раздроблено, и осколки кости торчали наружу. Я думаю, он еще успел разрезать штаны, но помочь себе уже ничем не мог и лежал так, пока не истек кровью.

- А голуби? - спросил я.

Он убрал руку. Облегчение, смешанное с сожалением.

- Эта его переносная голубятня была разбита вдребезги. Два голубя валялись на полу, мертвые, а третьего не было вообще - наверно, того самого, о котором я рассказывал там, на экскурсии…

И вдруг, к моему ужасу, стал тихонько напевать слова, которые я не раз слышал от матери: "Голос орудий навеки умолк, как сиротливы поля сражений…" Потом помолчал и добавил:

- А день был весенний такой, яркий, праздничный, мы только потом вспомнили, что это как раз было первое мая, и тут еще этот голубь, который поднялся над нашей долиной смерти… Да, повезло ему, что голубятня разбилась. Иначе ему бы не выбраться.

- А он и не выбирался, - сказал я. - Его запустили. Этот ваш Малыш, он все-таки успел еще кое-что сделать, прежде чем умер.

Американец посмотрел изумленно:

- Кто это тебе рассказал?

- А иначе ничего не объяснишь. Только так всё сходится друг с другом.

- То есть ты хочешь сказать, что это Малыш сам его послал? С письмом? В штаб батальона?

- Не послал, - уточнил я. - Запустил. О голубях нужно говорить: "запускать" и "запустил". Как у Ноя в Библии: "Запустил голубя, но голубь не нашел места для ног своих и возвратился в ковчег".

- Ну, запустил - и что с ним стало?

- Он запустил его к своей девушке в Тель-Авив.

Назад Дальше