Как меня зовут? - Шаргунов Сергей Александрович 2 стр.


- У тебя рука русалки, не то что у меня лапища. И сама ты похожа на русалку. Ты слышишь, как тебя зовут?

- Нина.

- Ты слышала зов?

И с этими словами она в темноте поцеловала мне руку!

Луна вышла из-за туч, и вдруг я увидела клыки Зои. Это были волчьи клыки!!!

Ночью мое тело оковало. Я поняла, надо мной - бесы. Они передали: "Хочешь обладать огромными силами? Ты будешь летать. Твой сын возглавит Россию. Только будь с нами". Я передала им: "Если вы против Бога, то нет". И по их замешательству поняла, что они против и им не дано меня обмануть. Тогда я сказала: "Нет, нет, нет!" В саду запел павлин. Под его пенье сотканные из дыма страшные образы уносились в окно.

Я нашла на пляже Зою:

- Зачем вы это делаете? Я все расскажу вашему Эдику!

- У тебя будет все, что пожелаешь. Через тринадцать лет ты родишь. Поцелуй меня в рот!

- Не хочу.

- Тогда твой ребенок проклят!

- Ваш Эдик тоже за вас?

- Нет, он импотент и дурак.

Она назвала мне одну старуху Е. Ж. Тр., с которой меня в моей ранней юности очень хотел познакомить мой друг-фотограф, но что-то отводило. Зоя сказала: эта старуха сейчас в Коктебеле, знает обо мне, ей сто лет, она рисует на солнцепеке и сожительствует с дочкой. Откуда у меня нашлись слова?

- Покайтесь, - сказала я ей. - Вы навсегда губите свою душу!

На глазах у нее показались слезы.

- Мы уже не можем.

Мы с мужем собирали чемоданы, Зоя ворвалась в номер с ведром и тряпкой и стала мыть пол. В Москве в первую же ночь опять оковало. Бесы мстили мне за отказ быть с ними. Все мое тело пронзали раскаленные ножи. Я очнулась. На левой руке было ярко-красное большое пятно (к вечеру оно посинело).

В то же утро я пошла в ближнюю церковь Болгарское подворье. Состояние мое было ужасно, я знала, что больше такого не выдержу, умру от разрыва сердца. Крещение назначили только на вечер следующего дня. Ночью я почувствовала приближение дьявола. Я упала на колени, умоляя Бога не дать мне погибнуть. Я стала будить мужа. Он страшно закричал и очнулся.

- Бедненькая! Мне так тебя жалко. - Мать обняла ее. - Может, тебе нужно обследоваться? А этот… Володя твой… Ну тряпка!

- Но ты же сама сказала, в эту ночь, когда я чуть не погибла, тебе в окно ударила птица. Это была моя душа!

- Детка, у тебя не жар?

Владимир бесцветно отмалчивался. Церковь была ему душна. Зато рыбацкая простота Нового Завета (экземплярчик от западных акул) очаровала.

Нина с той же страстью, с какой искала иностранца, захотела стать монахиней. Выстаивала литургию, утром и вечером твердя "молитвенное правило", и отказала мужу в постели. Длилась эта женская стабильность не дольше месяца. Влиял подвернувшийся старец-катакомбник Марк, паучок-чернокнижник, клонивший всех к разводам, постригу и сластолюбиво исповедовавший "за всю жизнь".

Осеняя сухой пятерней с живенькими колючками меж перстов, Марк сипел:

- Вижу князя темного на колеснице. В терниях червленых, в кимвалах бряцающих… Не тако буде, ох, не тако!

Князя тьмы нашел он в министре иностранных дел Громыко.

Володя был тряпкой, скоро намокающей слезливостью жены. Открывал и закрывал Евангелие, тыча медиумическим ногтем. "Кто из вас обличит меня в неправде?" - и над этим бликом по ряби, крепко-крепко, как на завалинке, призадумался.

Вот оно, над гладью морскою завибрировал голос декламатора:

- Кто из вас обличит меня в неправде?

Худяков не носил креста: "один формализм". Вернулся из командировки, от туркмена, чьи ковровые вирши переводил, истома, сутки бессонницы, Пасхальная ночь, неловкое забытье, а жена изменяет на литургии, и голос, извилистый над волнами:

- Крестик - это колокольчик, по которому пастырь находит свою овцу!

Скатился на пол. Загорелся, кружась. Нашарил на стуле медную крохотку. Обжегся. Нацепил. Брюки, рубашка, фонари, стометровка до храма. На подступах дежурили крепыши комсомольцы:

- Друг, куда? Тебя дурманят!

- Тебя!

Вырвался.

Облобызал старика со срезанным подбородком.

Нина, на мистике заработавшая тик карих глазок, уже отлынивала от церкви и забавлялась реставраторством - дрыгая кисточкой, ухаживала за ликами. В 1975-м умерла от инфаркта ее мать.

Владимир отпустил бородку, начал алтарничать в Печатниках, водил со свечой крестный ход, оглашал Канон в страстнбом чавкающем полумраке, пропадая все глубже и безвозвратнее.

Он, как и прежде, промышлял переводами, но в каждом теперь светило откровение:

Пусть, раздвигая горы тьмы,
Горят нетленным светом -
Баба-отец и сын-Оглы,
И ясный дух при этом!

("Аксакалы")

Им было сорок, Нине и Владимиру, когда родился Андрей.

Роды были основательно жестоки, только вера позволила дотерпеть восхождение на Холм Живота, увенчанный кесаревым сечением.

Сквозь наркозное утекающее марево - к распятой склонился кесарь в белеющей мантии. Ослабил гвозди. И показал сине-лиловый, бугристоголовый, мазанный йодом, с гирляндочкой пуповины ком.

Огненная кенгуру

Жалкий весом, сероглазый в отца, Андрей бесконечно срыгивал.

Дома на Котельнической, куда привезли из больницы, ждала нянька, толстощекая, в морщинах от углов рта.

- Он пока не ваш. - Сняв со стены, наложила на посапывающего здоровенный образ. - С ним демоны тешатся!

Убиралась, варила обеды, шлепала:

- Плакай, плакай, глотай слезки, они вкусны-солоны!

Первые воспоминания вытягиваются трепетно ленточками, распушенными на нитки. В окне зернистая зимняя белизна. Мама за столиком-хохломой награждает ложками манной каши, сознание насыщается, память умасливается:

- Куконя, знаешь, откуда ты у нас взялся? Тебя слепили из глины. Волосики из травы, глаза из водички.

- А зуб?

- Зубки из ракушек. Ты знаешь, кто это?

Над постелью - застекольный портрет покойной писательницы, подперевшей грузную щеку.

- Божья мать?

- Это твоя баба Лида. Она умерла.

- Как?

- Упала. Ее к земле потянуло. Люди становятся очень старыми и падают.

- А я за батарею схвачу и не упаду.

- Она теперь на кладбище. Пасха будет, мы ее навестим.

- А я ей все расскажу: надо держаться чего-то. И не упадет!

Заглядывает глумливо-поварская, сочащаяся фартуком няня:

- Покормила Володечку!

Вот и он, об ус желто размазана икринка, задумчиво-скрытно напевая:

Нашу крошку обижать
Мы не можем дозволять…

- Володя, поспи тогда, отдохни от службы, а мы сказочки почитаем, да, куконя? - И Нина тянется на шкаф за бежевым томиком.

И ребенок уже сознает, что это нежелательное, полузапретное, ведь папа делает свое классическое движение, отклик на непотребщину, кончик языка вылезает, увлажняя губешки, нижняя заботливо оглаживает верхнюю.

- А я сказки ваши выкинула! - охлаждает няня.

- И правильно, - просветляется отец.

- Выкинули?

- Там колдуны одни! Как бы не пришли к нам! Мне-то доверьте… И зайца я вашего выбросила! Зачем в святом доме - идолы? У него глаза такие косые, ну вылитый бес!

Вскоре няню оттеснила другая помощница - белокурая полнеющая девушка, которую Владимир встретил на всенощной. Краснодипломница, экономист, холя свою нетронутость, она со сметкой счетовода постигла дела церковные. И стала для Нины ловким подспорьем в хозяйстве ("Светочка, возьмете яиц, дорогая? Как я вам благодарна! Всю ночь не спала, голова так кружится…"). А для супруга ее - подпевалой в домашнем чтении Акафистов ("Поем! Так, глас шестый, Свет? Или восьмый? Какой? Точно, шестый, умница!"). И даже устроилась на курсы автовождения, чтобы доставлять алтарника-богослова на службу и со службы. И привела к нему сокурсников, украдкой получивших от Нины прозвища "Гена-творожок" и "Гриша-кефирчик", ибо спозаранку паломничали для ребенка на молочную кухню.

Но перед закабалением Худяков-старший произнес им квартирную лекцию - глухим валерьяновым голосом:

- Посмотрите на сенокос! Разве один срезанный лютик во сто крат не прекрасней…

В гости зачастила тридцатилетняя крестная, брыкасто-восторженная, бросившая пединститут, омывающая в платочки ранний аборт от уже погребенного мужа. Алина никогда не стриглась (с копнами черной роскоши), говорила южное "Хосподи!" - вся переспелая, дикая сластена, гнило пигментированная. Прилетала, задыхаясь от неподъемных холщовых сумок.

Она палила черным глазом, орошая яблочными брызгами:

- Кубики опять разбросал! Это не ты, а рохатый внушает! Хони быстрее, пока не слопал!

Андрейка, подхватив пластмассовую розовую лейку, замахал, угадывая новую игру:

- Уходи отсюдова, убирайся, проклятый!

- Лапусенька! Этим мы враха не напухаем! Повторяй-ка: "Отрицаюся тебе, сатана, хордыни твоей…" А ты как думал? Я перед сном кровать осенить забыла. Так лютый напал, я в поту проснулась и твержу: "Отрицаюся тебе…"

И отсюда взяли разбег кошмары, метко пришпориваемые сказками.

Шторы не задернуты. Сквозь мутнющую синь стекла повела рылом Самка. И скакнула! Огненная Кенгуру. Упругая, разгоряченная, маслянисто-перцовая… Навалилась, сцапала, затянула в пористый кошель. Поволокла по комнате, щекоча золотистым шептанием.

Сразу другое видение - квелая подвижница в сером капюшоне, указующая на красный бидон с крещенской водой, будто бы спрятанный во дворе под железной горкой.

И леди-наоборот некая Жозефина Пастернак (из разговора взрослых запало леденящее имя) - похитительница-мумия, заманчивая, улыбчиво-загребущая, выдвинулась в полярном сиянии и перезвоне аметистовых побрякушек.

И еще электрический кошмар, самый безобидный и несносный. Скоростное струение к Светилу, главному, как желток в яйце, и решимость, и покорность, вершина башни, подтянуться бы едва - недосягаемо, отечные конечности… Падение через сердцебиение. Нескончаемая подушка бесформенной трясиной засасывает вниз-вниз-вниз, твердея и все не становясь мраморной.

Андрей услышал - за стеной соседка приговаривает:

- Ага, ага…

Это было как "ам". Побелев, он внесся на кухню:

- Мама! Баба-яга… Там… Только баба-яга говорит: "ага"!

И уверенный в своем, оцепенев, прослушивал стену вечерами.

Первый труп

По зимним последышам Нина волочет санки, подскакивают брызги, полозья скрежетом нарываются на асфальт.

К стене приставлена крышка гроба - обитая зеленым шелком, с продолговатым алым крестом. На солнечном свету - сочетание цвета, как в промасленном овощном салате. Тут же бросили салазки.

Мать закупает свечи. Губы ей трясет скороговорка. Одержимо свечу за свечой она втыкает в заплывшие, с паленой каймой ячейки.

- Андрюша, пойдем! - тянет в боковой придел, где над жирно-золотой плитой трепыхаются огоньки, фиолетовые от тугого ветерка.

Плеск машин, врываясь в решеченное окно, скрадывает пение.

- Отпевают кого-то, не смотри.

Он все равно подсмотрел.

Во гробу…

Во гробу - смуглянка древняя.

Черная кусачая дыра, над которой вьется дымок. Умиравшая желала кусаться, так понял. И, юношей, подтвердил ту догадку: в момент агонии люди часто кусачи.

Увиденное отпечаталось на день. Вспомнилось завтра. И не оставляло, воскресая к сумеркам.

Андрей капризно укорял:

- Это ты во всем виновата! Зачем ты меня подвела? Туда…

Нина удивлялась заново и не могла вспомнить.

Труп, стоило его вспомнить, наплывал, кусая. Андрей содрогался - не за себя, а за родителей. Они умрут, и будет он на их отпевании… Себя он почему-то не воспринимал, а их смерть, казалось, при дверях. Болел, и приходилось несладко в плену фантазий. Кого больше жалко, маму или папу? По темной комнате шустрили огненные кляксы, в щель под дверью лился коридорный свет.

Дверь-доска отплывала. На пороге шевелил губами отец. И больной с раздраженной нежностью ловил тленные черты.

- Температуришь?

- Я ерунда… - отвечал, всем сердечком крича: да я что! ты что? ты подожди умирать!

Доска смыкалась с тьмою. Мальчик смотрел на резкую полоску света, полоска обострялась, и подымался жар.

Книги и кости

Книги были для Андрея лакомством. Старые или подпольные. Близкие к природе, с лесовитыми корешками, с кислящим запахом хвои, приятели папоротнику, мяте, чернике.

Папа с шофером Светой на чете антикварных (от социалиста-предка по линии Козловой) стульев соревновались в распевах, разложив тома на коленях, мама, мечтая о дальнем, полулежала на старинном диване. Подле, подобрав ноги, Андрей, которому разрешали отвлечься на темно-синий булыжник "Жития", находил мучеников и особенно мучениц, непочтительно пролистывая святителей.

Доля мученика - остросюжетное приключение! Швыряли к сердитому зверью, замораживали в погребном бочонке, возжигали на улице смоляным столпом, и притом выворачивался, смахивал смолу, а оставлял этот мир по своему хотению, затосковав по небесам, но обратив сотню иноверных, убаюкав хищников и посрамив истязателей. Так один казненный важно сошел с помоста за полетевшей главой и нес ее до кладбища, косматую, сам с окровавленными позвонками и обрубком шеи. На женщинах рвали одежды, но ткани срастались, девам засаживали копья, но без вреда целомудрию, кормящей усекли перси, но ночами, проплывая корявые стены, она насыщала мальца…

Под Рождество привели замухрышку Ксению, чей отец только-только сел в тюрьму за изготовление хрестоматии "Страсти от богоборцев" и был вычислен по неугомонному стрекоту печатной машинки.

Ксенина мама пала ниц на половик: "Мир вашему дому!" За чаем рассказала про свои хождения по вельможам. Артист - у его запертого подъезда топталась полдня - принял ее в гостиной с открытым роялем, вельветовым пиджаком на спинке кресла и щекастым каракумским вараном, погромно скакавшим на клавишах.

- Мое кредо: не подписывай ничего! Я о вас буду думать. Я верю в силу мысли! И политика у меня та же - только искусней, искусней…

Ксения, зашуганная, шелковая, просительным голоском тянула колядки:

Рождество Христово,
Ангел прилетел -
Золотое слово
Он Андрюше спел…

Андрей пугал дитя узника, катя на нее немецким самосвалом:

- Я превращу тебя в червяка!

- Ну где же, где? - Она не сплоховала: - Я девочка…

- А ты превращаешься внутренне.

Вот бы превратить кого в червя! Или носорога! Он мечтал иметь домашнее животное. По книгам скитались крепенькие коричневые жучки.

- Возьму и с ними задружу. Разведу стада… Купите мне собаку. Ведь у царя была собака!

Порой Владимир подводил мальчика к деревянному горбатому ларцу с вдавленными в бока серебряными рыбами. Затуманенным длинным ключом управлялся с хитрой прорезью, оттягивал крышку. Сундук делал вдохновенный зевок. Отец изымал жестяной кругляш, как от бальзама "Звездочка", развинчивал, давал целовать. Из наперстка что-то вялено смуглело, слабо благоухая.

- Кусочек мощей великой княгини Елисаветы. Приложись к персту царевны Татьяны! - И на крахмальном платочке суставчатый мослак.

Жасминно-нетленные плоти княгини, отколупывая, возили белым светом из Гефсимании. А царские кости в уральских трясинах добыл папин знакомый старатель.

Долой школу!

Владимир перемял бледные губы:

- Ты же не Павлик Морозов!

- Я договорюсь с учительницей! - вступила Нина.

- А Евгения Федоровна меня не разлюбит?

Учительница ("Она изображала нам утку!"), пожилая, вся из больших серых домашних клубков мохера, с добрейшими пальцами, обожженно-малиновыми, в меловых следах. Водила их стайкой, приучая к бесшумности. В часы занятий из класса вела по лестницам, как маленьких призраков, с укором крякая, если кто вякнет.

Всех приняли в октябрята, всем сказали, что Худяков заболел, и отвели их всех в легендарный зал рядом с кабинетом музыки, куда через месяцы с тоской щурился сквозь цветной витраж дверей. Все соревновались - железка-значок или более почетное - кругляш с мелкотравчатым Ильичем. Предложили оброненную в коридоре железку:

- Твоя? Потерял?

- Не…

И целая компания выстроилась к учительнице:

- Евгения Федоровна, примите Худякова!

Она уклончиво крутила серым кочаном.

Во втором классе мать забрала его из школы. Андрей, бывало, простужался. И Нина придумала, будто школа сведет его в гроб. И написала письмо для газеты, которое газета дала под рубрикой:

Нет проблем?

Мой сын Андрей - мальчик болезненный, восприимчивый к инфекциям. Очень одаренный, складывает стихи с четырех лет. С первого класса стал заражаться гриппом раз в месяц, заболел корью, учебе это вредит. Его могут оставить на второй год! Страна переживает перемены, находящие широкий отклик. Почему не дать детям право готовиться к экзаменам на дому ради их здоровья, что и не противоречит нашим законам?

Н. Худякова, Москва.

По правде, Нине страшно было лень каждое темное утро пробуждаться, собирать и волочь чадо.

Печатное слово не утратило еще магии. Мать заявилась в кабинет к директрисе, обворожила газеткой и угнала своего…

Долой коммунистов!

Нина с мальчиком на Крымском мосту, головы, головы, соцветье, жертвы, идолы, смешение языков, куча-мала снега-солнца…

- Вам, мадам. И, юнкер, вам! - Мужчина с седой косицей, крест-накрест повязанной голубой лентой, раздает газету "Андреевский флаг".

При подъеме в ослабелом снежке торчали фанерные щиты на палках. Андрей вырвал плакат, замахал, как секирой. На мосту, над гадливой возней раззадоренных льдин, заквакала тетка-погоня в ярко-голубой куртке:

- Ты хоть знаешь, что у тебя? "Вся власть Советам!" Какого размера красный флаг? Черта с два? Четыре на два! Сколько строф в гимне?

- Извините нас, - растревожилась Нина, - заберите…

Портреты перечеркнутые и лоснящиеся и автопортреты. И тугоходы в косоворотках передвигали громоздкий иконостас, и ветер, набираясь вредности, враз задувал им свечи.

Черный стяг, накликая полночь, полоскал в небесах анархист.

- Против государства? - присосалась изумленная женщина. - Если грабят меня, кто поможет?

- Пистолеты раздадим. - Этот парень в косухе заигрывал с солнцем бритвенными порезами. - Сама себя защищай!

- А ты мне не тычь, кавалер!

Шествовали назад.

Старушенция на обочине затрясла возрастной погремушкой, полной таблеток:

- Так и знала, страну своруют. Трипперы, не люди!..

- Заткнись, стукачка! - раздалось из толпы. - Доносы строчи…

- И доносила! И молодчина! Я восемь начальников посадила. Но мало-мало-мало!

- Захлопни вафельник, не то порву, - цыкнул ждавший троллейбуса посторонний, укрываясь "Советским спортом".

Дача. Сердцевина августа. Одиннадцать лет. Четыре тенистые буквы - ГКЧП. Волшебный гул самолетов. "Через леса, через поля колдун несет богатыря…"

Назад Дальше