Час шестый - Василий Белов 14 стр.


* * *

Глухарь, поспешно убегавший от Павла и не попавшийся в ловушку дедка Никиты, все еще токовал по утрам. Тетерки давно вывели своих глухарят и не отзывались на мощный гортанно-щипящий звук, издаваемый его реликтовым горлом. Затихнув, он замирал, вытягивал радужную, с зеленовато-синим отливом шею и напряженно вслушивался в таежную тишь. Он сидел на своем любимом сосновом суку, на том же, где пел и в прошлом году. Он будет садиться на эту корявую болотную сосну, выросшую на границе сузёмов и сухого морошкового болота, если глухариная лапа не ступит за лето в сило из конского волоса, и упругий прыгун не расправится, затягивая на мощной лапе петлю. Либо если не угодит глухарь головой в такое же, из конского волоса, сило, привязанное к еловой тыче в такой же загородке. Он будет вновь токовать по весне, если зубы коварной рыжей лисицы не прокусят роскошную голубовато-зеленую шею, если дробина охотника не прострелит краснобровую голову, украшенную горбатым, почти орлиным клювом.

Розовый шар солнца краснел в просветах медностволых сосен, подымаясь все выше, розовый этот шар становился все меньше, превращаясь в золотой ослепительный сгусток.

Глухариная песня широко и звучно прошила лесную заповедную тишину, и глухарь замер. К нему снова вернулся слух, но никто не отозвался на его призыв, никто не прилетел на ток, хлопая крыльями. Только пробудился в избушке дедко Никита Иванович, спавший около каменки на сосновом полу. Он осторожно, чтобы не скрипнуть, открыл дверцу и сходил до ветру. Затем вернулся в избушку и на коленях прочитал свое обычное утреннее правило с четырьмя молитвами святого Макария.

"Господи, - шептал Никита Иванович, чтобы не разбудить бредившего во сне Павла. - Господи, иже многою твоею благостью и великими щедротами твоими дал еси мне, рабу твоему, мимошедшее время нощи сея без напасти прейти от всякого зла противна. Ты сам Владыко, всяческих творче, сподоби меня истинным твоим светом и просвещенным сердцем творити волю твою ныне и присно и во веки веков…"

Никита Иванович вздохнул и добавил:

- Аминь.

Молитвы Богородице и ангелу-хранителю он произнес уже мысленно, то есть без голоса, укоряя себя за отступничество, ведь обычно он произносил молитвы в полный голос.

Павел спал неспокойно: какие-то бесы корежили мужика во сне. Бормотал Павел что-то бессвязное: "Хэва, хэва, дай нямю, евей, Трифон…" Комары успели проникнуть в избушку. Дед Никита накинул на голые ноги зятя запасную сатиновую рубаху и осторожно вылез на волю. Глухариная песнь опять пролетела над лесами торжественным неповторимым таежным псалмом. Дедко отошел от жилья подальше, саженей на сорок, прямо в золотое морошковое болото. И сам запел первый псалом… Он хорошо его помнил, а сегодня сбился… Поперхнулся дедко на первых словах и затих, словно глухарь.

Приближался или прошел день Петра и Павла, пивной праздник, и какая шла неделя по Пятидесятнице, дедко не знал. Он сбился со счета дней, живя на болоте, не ведал, что читают в храмах на этой неделе. Сейчас вот и слова псалма подзабыл… Солнце поднималось за лесом. Теплом и светом начинался новый день. Глухарь, как будто смущенный, пристыженный похотью, смолк до вечерней зари…

Кругом желтели золотые морошковые россыпи подобно звездам небесным. Голубела местами не по дням, а по часам вызревающая черника. Со мхов столбами поднимались душистые воспарения. И такие столбы света и солнца падали с неба навстречу! Они-то и рождали какой-то поистине райский воздух. Дедко не знал, что этот райский запах рождался при встрече земных и небесных потоков и отнюдь не на каждом месте, а лишь на каком-то избранном самим Господом… Не ведал он, что аромат этот ученые люди зовут озоном. Озоновые дуновения, летевшие сверху, он считал райским дыханием. Болото с таким обилием ягод и впрямь было для Никиты Ивановича райским образом, светлым прибежищем!

Старик не торопясь начал собирать морошковое тальё. Слишком спелые, исходящие соком медовые ягоды он отправлял в беззубый рот и давил языком, а те, что потверже, кидал в корзину. Они доспеют за день-два и станут такими же медовыми, а вот черники было все еще мало. Дедку как раз черникой и хотелось побаловать Павла, словно с неба свалившегося к нему на болото…

"Убежал с Печоры-то… Что будет с ним? Пусть спит, совсем измаялся… - думал Никита Иванович. - А чем питаться станем? Нету ни хлеба, ни чаю-сахару, оставалась одна соль в мешочке…"

Павел проснулся и уже вылез на волю. Он стоял у порога и жадно вдыхал озоновый воздух, полосой прошедший над берестяной крышей с ее тесаным восьмиконечным крестом.

- А что, дедушко, топор-то каков у тебя? - спросил он подошедшего ближе дедка.

- Топор-то у меня добёр, твой ишшо, да точила нету… Без топора в сузёме и делать нечего… А ты спал бы да спал, рано ведь… Бредил всю ночь, хэва, хэва, кричит, не поймешь, как цыган.

- Хэва - это костный мозг… - усмехнулся Павел, - Мыд - значит оленья либо медвежья печень… А оленью кровь ненцы пьют целыми чашками, еще теплую.

- Кровопивцы! - Дедко перекрестился.

- Да нет, дедушко, хороший народ. Вина только больно много пьют, ежели есть… А так золотой народ. Кабы не оне, сгинул бы я… Зыряна-то те похитрее…

- Кого дома-то видел?

- Одного Серегу… Да еще… - Павел осекся, словно бы поперхнулся. Горечь, затихшая за ночь, снова копилась в душе. "Нет, не скажет он дедку ни слова про Веру Ивановну и про Акима Дымова, ведшего ее под руку! Чего дедка-то впутывать? Не скажет…"

- Васька, брат, в деревне, жениться приехал! Евграф Миронов из тюрьмы выпущен…

- Да ну? Неужто? - обрадовался дедко. - Как уж это его отпустили? А у Василья-то чево, сварьба была?

- Мне-то к народу показываться нельзя. Сразу и загребут. Никого не видал, кроме Сереги. А тот сказывал, что Оксинья с Олешкой бродят по миру… Накормил меня Серега печеной картошкой… Достать бы мне сапоги, хоть неражие! Я бы… Ох, дедушко…

И плечи Павла Рогова, как вчера, затрясло от судорожных рыданий. Он сидел на еловой чурке около порога, слезы текли за ворот давно сопревшей солдатской гимнастерки, подаренной еще Гришкой-хохлом два года назад.

Дедко не останавливал Павла и подумал: "Пусть выплачется. Настрадался мужик". Когда Павел усилием воли остановил тряску, дедко промолвил тихо:

- Ну, а про отца-то? Про Данила-то Семеновича не слыхал ли чево?

Либо про моего Ваньку…

Павел вдавил в мох пятку своей четырехпалой босой ноги… В проколотой пятке начинался жар. Дедко подал ему корзину с морошкой и полез в дверцу, чтобы затопить каменку. Запах горящей бересты слегка успокоил обоих. Павел долго рассказывал дедку про свои приключения: как ехал с Тришкой по морю, как пас с ним оленей. Вспомнил и сам кое-что, потому что многое стало уже забываться. И то, как ушел от Трифона в зырянскую деревню, и то, как напросился косить у справного мужика-зырянина. Подряжался на три дня, а остался на все лето. Выручила сперва баня, потом толчея, которую без запруды построил на быстрой речке. Колесо крутилось от низовой воды. Она двумя пестами толкла овес, истолкла заодно и отчаянную тоску Павла Рогова… В деревне имелась трехклассная школа. Молодой учитель Михаил Степанович, тоже зырянин, показал Павлу физическую карту со всеми реками, подсобил составить маршрут… Павел изучил все реки, включая притоки Печоры и Сухоны, по этим рекам и речкам он медленно продвигался на юг, ночуя в русских селениях. У истоков Печоры ему пришлось временно повернуть на восток. Через тысячу лесных волоков, воруя у редких жителей репу и брюкву, иногда и прося милостыню, он добрался до Уральских предгорий. Он зимовал в трех или четырех лесных поселках. То подряжался рубить дрова, то на хозяйских харчах, на хозяйском топоре, пиле и точиле ставил избяной сруб. Хозяева документов не спрашивали… Топор в руках Павла был самым надежным паспортом. Бог спасал его на милицейских и комиссарских постах. Наедине Павел даже пел иногда "По диким степям". Молиться Данило не приучил. Не однажды приходилось прятаться на деревенских задворках, ночевать в пустых гумнах, в полевых стогах, пока добрался до железной дороги. И вот уже на своей станции остался он без сапог, едва не попал в милицию. Шел в Шибаниху босиком, хорошо, что ночи Петровым постом были светлые…

Дедко, слушая этот рассказ, согласно кивал бородой да поддакивал. Дивился и охал, прицокивал языком… А когда Павел намекнул на измену Веры Ивановны, Никита Иванович произнес твердо:

- Нет, наша Верка не той породы. - И у Павла взыграло сердце… Дедко добавил: - Иди в деревню-то… Как только заживут ноги, так и иди. Принесешь хоть картошки. Да спичек-то не забудь. А сапоги попроси взаймы… у Еграши…

- Нельзя, дедушко, мне к нему показываться!

- Дак товды не надо было и Печору кидать! - повысил голос Никита Иванович. Но тут же смягчился и добавил: - Чево ты думал-то? Ждал, что в Шибанихе тебя встретят хлебом-солью? Про Игнашку с Митькой ты, видно, совсем забыл.

- Не забывал я про них! Думал, как-нибудь… увижу своих и уеду ближе к Уралу. Семейство вытребую…

- То-то и оно, что думаем-то задницей, а не головой.

Дедко достал из-под крыши комок еловой смолы, разорвал рукав своей старой рубахи и подал Павлу:

- На-ко вот, к ноге привяжи… Заживет скоряя… Ежели загноится, смола и жар вытянет.

Павел начал перевязывать проколотые подошвы ног… Он прикидывал, что ему делать дальше. Можно ли хоть день-два прожить на дедковых скудных харчах? Как достать сапоги и при этом никому не попасть на глаза?

IX

Тоня пешком провожала мужа до Ольховицы. За самоваром у Славушка распили на скорую руку поллитра "рыковки". Сидел матрос у распахнутого окошка, вдыхал запах лугов и сквозь слезную поволоку косил взглядом на тесовую крышу отцовского дома. Тесины, прокаленные солнышком, источали марево. По ним бежали струи летнего зноя. По цвету крыша была похожа на серый борт корабля. Скулы твердели, когда Славушко рассказывал о смерти матери. Ясно, четко вспомнился матросу один детский случай. Дело было еще до школы. Забрался однажды через хлев на крышу дома и заплакал, не зная, как слезть обратно. Сухая от зноя крыша оказалась скользкой, холщовые штаны не держали мальчишку. Он съехал до средины, едва удержался, чтобы не сползти дальше. До самых поточных куриц было совсем близко. Он знал, что значит грохнуться с высокой крыши отцовских хором. Сидел Васька в слезах, крепился, наконец взревел от животного страха. Отец издалека услышал рев. Прибежал из сенокосного поля. Лестницу искать было некогда. Первым делом Данило снизу успокоил Ваську, велел не реветь. Вторым делом приказал плевать на ладошки и по очереди мазать слюной голые пятки, что и остановило дальнейшее сползание. Так мальчишка и плевал, мочил слюной и слезами подошвы ног, чтобы усидеть, не сползти и не грохнуться, пока отец не приволок и не поставил самую длинную в Ольховице лестницу. Данило и сам боялся и все приговаривал снизу: "Сиди, батюшко, сиди! Только не шевелись, сиди да плюй на пятки!"

Это отцовское "плюй на пятки" запомнил Васька Пачин на всю жизнь. "Плюй на пятки!" - советовал он друзьям-краснофлотцам, когда те попадали в непромокаемую. (Они не понимали смысла Васькиной пословицы, рассказывать же не всегда было и время.) После сиденья на крыше мальчишка не испугался даже самой высокой в Ольховице кровли Прозоровского дома. Он слазал туда на спор, когда коммуна метала стог…

- А что, Митька Усов так и живет у Прозорова? - спросил матрос и тут же покаялся. Лицо жены вспыхнуло, словно маков цвет.

- Так и живет, - ничего не заметил Славушко. - А чего ему? Свою избу под дожжом сгноил, нонече гноит Прозоровскую.

"Плюй на пятки!" - сказал Васька сам себе и перевел разговор на нынешний сенокос.

К яйцам, сваренным в самоваре на полотенце, так никто и не притронулся.

- Ой, батюшко, Васильюшко, как ты дойдешь-то! - суетилась хозяйка. - На-ко, еицьки-ти хоть в карман положь! Глико, сотона, Евграф-то лошади не дал. Мало ли у вас лошадей-то в ковхозе? Хоть бы постыдился, ведь свой человек-то уезжает на службу.

- Добежим на своих двоих! - сказал Васька. - Божату Евграфу боязно сейчас родне угождать. Было бы как раньше, свою бы лошадь не пожалел.

- Акимко-то, пес, орет вчерась на всю волость: "Я им покажу, этим данилятам, я им покажу! Потрут они у меня сопель на кулак".

- Как бы самому ему не выпустить красные сопли, - усмехнулся матрос и встал. Расцеловался со Славушком, обнял хозяйку, взял чемодан. Жена отняла у него поклажу.

- Прощай, божатка! - сказал Васька весело. Хозяйка заплакала:

- На-ко хоть полотенце-то, через плечо чемодан-то нести!

Поклажа матросская была не тяжела, да нести придется много верст. На оводах и в жару… Тоня продернула хозяйское полотенце в чемоданную ручку. Все вышли из дома. На околице матрос перехватил у жены чемодан:

- Иди домой, дальше не провожай.

Она же все шла и шла… Васька обнял Тоню у придорожного стога. Сено было недавно сметано. От стога веяло запахом летних трав, пронизанных зноем.

Молодые прислонились на минуту к этому Ольховскому стогу. Тоня заплакала на широком плече Василия Пачина. Он гладил ее пахнущую рекой голову. Коса так и оставалась не расплетенной на две половины. Хотел спросить, почему она все еще заплетается по-девичьи, да не осмелился. А Тоня уже промочила слезами синюю матросскую форменку и вдруг заплакала по-бабьи, навзрыд. И тогда матрос решительно встал. Обнял ее в последний раз, еле расцепил плотные руки жены.

- Прощай, Тонюшка! Войны не будет, приедешь ко мне насовсем в Ленинград. А я той порой офицером стану. Заживем как люди…

Он кинул чемодан за плечо и зашагал прочь. Шел быстро, стараясь поменьше оглядываться. Тоня в слезах стояла у стога, такая крохотная, такая родная. Сердце матроса сжалось от скорби и нежности. Дорога вильнула влево за ивовые кусты. Вскоре и гумна остались далеко позади. Он оглянулся: придорожного стога было уже не видно, а тесовые ольховские крыши светились на солнце серебряным блеском. Они струились дрожащим маревом. "Прощай, Тоня, прощай, Ольховица!" - вслух произнес Васька Пачин и зашагал быстрее.

Шел он так споро, что на первом же волоке догнал тележный обоз. Трое залесенских и горских возниц ехали налегке, а двое везли на станцию сухое корье. Пачина окликнул кто-то знакомый, возы остановились. Матрос приторочил к тележному передку свой чемодан и, не вникая в то, что кричат земляки, быстро двинулся дальше. Он стыдился своих слез… Он дождался обозников уже ночью, в той самой деревне, где зимою поят и кормят коней. Стояли у того же дома, где брат матроса Павел Рогов обнаружил в телеге у Митьки Усова берданку и где голодный Игнаха воровал пироги из поклажи шибановских возчиков.

Матрос не стал останавливаться с обозом. Он забрал чемодан, попрощался и двинулся дальше. С рассветом он был уже в райцентре и на вокзале. Ленинградский поезд ходил через Вологду не каждый день. Пачин боялся, что опоздает на службу. До Вологды-то надо было еще часа четыре добираться на дачнике! Усталый и потный, Пачин пришел на вокзал и сразу встал в очередь за билетом. Едва-едва успел он купить билет и заскочить на подножку этого самого дачника. Дорожную пыль пришлось стряхивать в тамбуре.

Какой, к чертям, дачник, и кто прилепил к нему это нездешнее имечко? Никаких дач тут до самого Белого моря сроду не было… Лишь проплывают в полях деревни, похожие на родимую Ольховицу и на ту же ставшую такой близкой Шибаниху. Те же серебристые тесовые и драночные крыши, те же стога, похожие на красноармейские шлемы. Мелькают за окном дачника палисады с черемухами и рябинами. Черемухи давно отцвели, рябины еще цветут белым, кремовым цветом. Еще не завелись ягоды на рябинках, еще далеко до ягод. Еще не краснеют они своими роскошными тяжелыми гроздьями, дрозды еще не разбойничают на ветках. Скоро, скоро рябины начнут стыдливо краснеть в подоконных своих палисадничках, у бревенчатых бань, на берегах озер и тихоструйных речушек…

Краснофлотец Пачин с грустью обновил в памяти деревенские впечатления. Вспомнилось, как покраснела жена, когда во время чаепития он по неосторожности упомянул фамилию Прозорова. Вогнал ее, как дурак, в румяную краску…

Но не из-за того непразднично было на сердце матроса! Тревога от нехороших предположений то и дело вкрадывалась под тельняшку. Он гасил эту тревогу свежими воспоминаниями об отпуске, о женской ласке и новой родне… Четыре утренних и четыре вечерних зари полыхнули над ним одной краткой зарницей, бесшумной и ослепительной.

Вечерняя, вернее, ночная заря незаметно и как-то сразу переливалась в утреннюю, он едва успевал забыться на сгибе левой руки жены. И сладостный запах пота от этого сгиба, и запах речной воды от ее расплетеной на ночь косы, и сонный щебет ласточкиных чиряток в средине тихой ночи, и долгий, по-вдовьи тяжелый вздох коровы внизу… Особо помнится стукоток ритмичной Гуриной барабанки в рассветной Шибанихе… Все это слилось для Пачина в одну сплошную зарю. Восемь зорь вечерних и утренних. Нет, счастливых было всего четыре, если не считать свадебную. И чего там считать свадебную, да еще в пост?.. Да еще с дикой дракой, когда Акимко Дымов едва не поставил фонарь. Подростками, бывало, вместе ходили за морошкой в болото. А тут налетел как петух… Что с ним стряслось? Говорят, что таскается в пьяном виде за Верой Ивановной, Пашкиной бабой… Хорошо, что все обошлось без последствий. Вот было бы скалозубства для вечернего "якоря": курсант Пачин жену не привез, а привез синий фонарь под глазом…

Братва окрестила "якорем" тот самый гальюн, где курильщики собирались каждый вечер перед отбоем…

Свист дымовской гири не запечатлелся в слуховой памяти курсанта, но запечатлелась на всю жизнь ночная возня ласточкиных чирят под стропилами избы Тониных братьев. Да еще Гурина барабанка. Запомнились и коровьи вздохи внизу, под верхним сараем, словно меха в Гавриловой кузнице. До конца жизни запомнит матрос холщовый полог, еще до свадьбы приготовленный тещей на повети около перевала со свежим сеном. Никто не ведал, не слышал, что было под тем пологом, ни один комар не проник в эту полотняную крепость…

Зато матрос припомнил все давно забытые ночные сенокосные деревенские звуки, похеренные еще черноморской службой.

А можно ль забыть удивление и даже стыд, полыхнувшие на дорогом лице Тони, когда после дурацкой стычки вздумал он сам постирать тельняшку и форменку? Тоня сердито, силой вырвала из рук грязную обмундировку.

Ослепительной счастливой зарницей мелькнула в жизни курсанта отпускная неделя. Какой там отпуск! Получилось всего четыре дня без дорог… Но за что ему такое везенье? Подготовительный курс Пачин закончил с одними тройками. Мало кому даже из старших курсантов удавалось побывать в отпуске летом во время практики. Летом братва плавала кто на "Авроре", кто на "Комсомольце", а кто и на эсминцах и тральщиках.

Уже хаживал кое-кто и в заграничный поход. А тут - поездка домой… Опять, наверное, выручил Николай Герасимович, земляк из-под Устюга… Вспомнилось, как встречали на крейсере товарища Сталина и Орджоникидзе, как давали концерт самодеятельности.

Тогда Васька Пачин под баян сплясал матросское "яблочко".

Назад Дальше