- Социализм - это плановость, железная дисциплина и демократический централизм. А вы толкаете меня в анархию. - Потискал в руках платок, шаркнул им по лицу. - Один самостийно бетонку строит, другой - особняк воздвигает. А вам - подавай кустовое бурение. Но прежде чем его начать, надо, чтоб Гипротуровскнефтегаз научно обосновал и доказал возможность наклонного бурения здесь. Это - первый шаг. Потом главк скомандует Сибдорстрою, чтоб отсыпали кусты. Тот спустит наряд землеройщикам и леспромхозу. Те навозят грунт, заготовят и подвезут лес. Дорожники позаботятся о лежневках…
Он говорил и говорил… Мелькали названия трестов, контор, объединений, СМУ, СУ, которые должны, обязаны, могут - не могут… И чем дольше разглагольствовал Гизятуллов, тем больней жалила его насмешка и кололись сощуренные глаза. Он сек Ивася, как нашкодившего мальчишку. И бил не слепо куда попало - по самым чувствительным местам, да с потягом.
Ивась не обиделся. Легко отмежевался от собеседника и внутренне съежился от тоски. Выждав паузу в речи начальника УБР, Ивась пробормотал что-то о заседании редколлегии, спешно простился и ушел.
Ох, и разозлился же он. На всех. И прежде всего на себя. Надо же было вляпаться. Знал ведь. Почти наверняка знал, как все это случится. Как закувыркается. Прямо по той нержавеющей присказке… "Косарь, чего плохо косишь? - Кузнец никудышно косу отбил… - Кузнец, почему так отбил? - Мастер железо гнилое поставил… - Мастер, зачем плохое железо ставил? - Такое завод дал…" И так по звенышку, пока на том же самом косаре не замкнется цепь в порочный роковой круг. Можешь потом сто раз каждое звенышко прощупать, на глаз и на зуб попробывать - все одинаково крепки да звонки, все друг с дружкой намертво сцеплены - не вынуть, не сдвинуть ни единого.
Можно только разрубить.
Сплеча и наотмашь.
Разрубишь ли? - вот первая закавыка. А и разрубишь - два конца останутся, и одним наверняка тебе же вмажут. "Распалась цепь великая, распалась, раскололася, одним концом по барину, другим по мужику…" Так и тут будет. Это другая закавыка. Переступи-ка их, попробуй. И с разгону не перескочишь. Пускай другие экспериментируют, у кого зад потолще и лоб покрепче. Во имя чего? Кустовое, наклонное… Да если за каждое рацпредложение подставлять собственную башку… Только-только стала выравниваться жизнь. И Клара на сторону не косит, и газету наладил: аппарат подобрал, базу сколотил, в график вошли, подписку плановую обеспечили, и тут… Ах, дьявол. Случись встреча с Данилой без Клары, с ходу переадресовал бы этого лихача в горком иль в главк, в областную газету, к псу под хвост, только б на себя не принимал этой поклажи… Клара - заводная, казак в юбке. Такие в гражданскую комиссарили или банды за собой водили. Шашку бы ей да скакуна. Ни своей, ни чужой башки не пощадит… От Данилы и теперь еще можно отпочковаться. Самолюбивый парень. Как уловил бы, что темнишь да резину тянешь - сразу в дыбки и упряжь к черту. Ну, кусанул бы, съязвил на прощанье - шут с ним, можно и стерпеть, лишь бы с плеч свалить. Но Клара…
Поостыв чуть, Ивась сосредоточил мысль на одном: как отцепиться от Данилы, не потревожив Клару? Самое разумное - спустить все по законной, по накатанной. Там такие повороты, ни один вездеход не устоит на колесах…
Помочь Фомину сочинить письмо, а потом его - Гизятуллову. Логично. Надо же знать мнение УБР. Затем вместе с этим мнением фоминское письмецо - в главк. Оттуда предложение новатора с резолюцией Румарчука наверняка перепрыгнет в НИИ… Таким путем любое живое дело умертвить - раз плюнуть…
Главное - не забываться. Скорбеть. Негодовать. Осуждать. Напоминать, звонить во все колокола. А качнется под ногами - напечатать фоминское письмо под рубрикой "В порядке дискуссии" и рядышком - гизятулловскую статейку для противовеса. Кто осудит? Раз дискуссия - значит, борьба мнений. Газета - трибуна, не руководящий орган. Вот Черкасов, если захочет, пускай принимает решения. Только вряд ли захочет. Кажется, обжегся с бакутинской запиской насчет попутного газа. Судя по некоторым симптомам, обком перепоручил ее главку. Бакутин рычит закапканенным медведем, Черкасов на поглядку без перемен, а и в нем что-то не то надломилось, не то пошло наперекос… "Мне и без таких встрясок не скучно живется. Не двести лет веку отмеряно…"
В критических ситуациях время, будто наскипидаренное, срывается с привязи и прет вмах. Пока Ивась раздумывал да взвешивал, как бы неприметно, но точно словчить, промелькнула неделя.
За воскресным завтраком Клара пришпилила взглядом: "Как с затеей Фомина?" - "Раскручиваем, - отозвался он с показной небрежной деловитостью, а чтоб получилось вовсе убедительно, добавил тем же тоном, но заинтересованно и чуточку азартно: - Сама знаешь, как у нас. Гизятуллов - на главк, главк - на НИИ… пошло по кругу. Придется взрывать…"
При слове "взрывать" у Клары дрогнуло лицо и на нем отразилось не то изумление, не то восторг, но что-то уж очень необычное, встревожившее и удивившее Ивася. Он вдруг со страхом подумал: заявится сейчас Данила Жохов, что тогда?
Плеснулась острая неприязнь к настырному Жоху. Лезут такие вот, наступают, могут и за глотку. Дернул черт за язык пообещать.
Не приметила Клара Викториновна перемены в муже либо приметила, да истолковала по-своему. Приняв из рук Ивася чашку кофе, неожиданно с неподдельной нежностью сказала:
- Спасибо, милый.
Окатила радость Ивася, захлестнула, вздыбила… Он не воевал, не служил в армии, не знал, как чувствует себя человек в атаке, и все же испытал именно это чувство: он мчался в атаку. Все силы души и тела сфокусировались в едином желании - дойти, подмять, опрокинуть, сокрушить. Любой ценой. И, рассекая, опрокидывая невидимого противника, переступая поверженного, сказал азартно:
- Рядом с письмом Фомина напечатаю свою статью. Такую наступательно неотразимую, чтоб Гизятуллову и кто за ним пришлось уж если не сдаться, так попятиться…
Клара Викториновна чмокнула дочь в макушку, порывисто прижала к груди так, что девочка пискнула.
- Не перебери только, Саша. Чтоб в меру. А то весь огонь на тебя…
А сама торжествовала. Ликовала. Любила…
- Непременно покажу тебе перед засылом в набор, - великодушно пообещал он и начал было привычно собирать посуду со стола, но Клара Викториновна отстранила его.
- Сама уберу и вымою.
- Тогда мы с Валюшкой прошвырнемся в магазин. Надо пополнить запас макарон и концентратов. Пойдем, Валечка?
- Одевай ее. Я мигом. Сходим все вместе, как благопристойная средневековая семья.
Клара хаживала в магазин раз в месяц при чрезвычайных обстоятельствах, за чем-нибудь крайне неотложным и важным. А чтобы так вот, втроем - он, она и между ними Валя - такого на его памяти не случалось. И уж вовсе ошеломила Ивася жена, когда, уходя утром на работу, поцеловала в губы, сказав торопливой, влюбленной скороговоркой:
- Не руби только сплеча, Саша.
Он не шел, а плыл, парил в то утро над просыпающимися, еще малолюдными улочками строящегося Турмагана, всему удивляясь, всем восторгаясь. Ослепительная радость переполняла его. К чему бы ни прикасался взгляд или слух - все радовало, восхищало, ошеломляло красотой и внутренним смыслом. И дивно было, как же это он не видел, не чувствовал, не понимал доселе окружающий мир - неповторимо прекрасный и желанный…
Когда приютивший дочку бывший бакутинский особняк остался за спиной и восторженный Ивась еле заставил себя остановиться перед забеленной поземкой, ревущей, грохочущей, лязгающей бетонкой, подставив открытое лицо колкому от снежинок ветру, нежданно, как удар в спину, грянуло прозрение, качнуло, едва не сшибло с ног. "Она поверила. А я… я… не смогу… не сделаю…"
Оглушенный Ивась, болезненно ойкнув, кое-как переполз бетонку и побрел наугад, то и дело натыкаясь на забеленные снегом груды кирпича, штабели бетонных плит, цепляясь одеждой за высоченные пирамиды из труб, какие-то механизмы, запинаясь о невидимые под белыми барханами пни и коряги, скользя и срываясь с оледенелых деревянных тротуарчиков.
Кто-то согнутый, бородатый, в развевающемся будто на колу длиннополом, широченном пальто, вынырнул наперерез из-за угла, едва не сшиб с ног и заспешил мимо. Они отошли уже друг от друга на десяток метров и вдруг оба остановились, оглянулись, молча двинулись навстречу.
- Похоже, мы оба сошли с орбиты, - вместо обычного приветствия сказал Остап Крамор, и при этом не то жалобно сморщился, не то пришибленно улыбнулся…
Глава двенадцатая
1
Ощетинясь дремучими лесами, Приобье живым колючим заслоном отгораживало земледельческий юг Западной Сибири от зоны вечной мерзлоты. Чем дальше на Север от того заслона, тем безлесней, однообразней и мрачней становилась гигантская равнина, неприметно превращаясь в безбрежную тундру - то сверкающую снегами, то полыхающую разноцветьем, то голубеющую великим множеством озер. А еще дальше, еще северней, начиналось даже мыслью неохватное Заполярье, с Ледовитым океаном, соединяющим обе половинки планеты. И где-то там, в невидимой точке соединения этих половинок, бог весть чем и как крепился один конец земной оси, вокруг которого миллиарды лет вращалась матушка-Земля.
От глубоких вздохов Ледовитого океана сдвигались, сшибались лбами тысячетонные айсберги, с неземным оглушительным громом раскалывалась десятиметровая толща ледового панциря, и на тундру налетал вселенский вихрь, сдирал с земли и с неба белую накипь, скручивал ее в валы и с победно ликующим подвывом и хохотом гнал их и гнал на Приобье…
С юга приобский заслон подпирали вековые - немеренные и нехоженые сибирские леса. С густыми кедровыми гривами, угрюмыми еловыми распадками, молитвенно прекрасными сосновыми борами, вокруг которых суетливо теснились березы в обнимку с осинами.
Чем южней от средней Оби, тем гуще белое в колкой зелени урманов. Белоствольные островки вставали на пути хвойного потока, целые рощи тонконогих стыдливых белян под зелеными кружевными накидками преграждали бесстрашно путь замшелым северным великанам. И те ломали, дробили строй, смиряли напор и резвость.
А берез появлялось все больше, и они уже не теснились, не жались, а привольно и неспешно гигантскими табунами брели и брели по росному высокому разнотравью, которое, все приметней густея и вздымаясь, превращалось в степь с дымчатыми ковыльными разливами, сусличьим посвистом и пряным медвяным запахом настоянных на солнце цветов и трав. Степной юг дышал зноем, слепил солнцем, пьянил ароматом. Отсюда летели к Приобью теплые, мягкие ветры, тревожа и волнуя все живое…
Где-то над колючей хребтиной приобского вала сталкивалось дыхание Юга с дыханием Севера, и порой одно уступало другому без бою, а порой закипал меж ними жестокий поединок, и оттого в погоде начиналась невообразимая, изнуряющая людей свистопляска. В течение коротких суток ртутный живчик наружного градусника то сползал за минус сорок, то вскарабкивался к минус четырем, потом снова стремительно елозил вниз, вплотную подползал к пятидесяти, чтоб через пару часов начать обратный путь к нолю. И все это с ветром, который то ледяными струями прошивал насквозь брусчатые дома и бараки, то, огрузнев от влаги, бился сонным налимом в стены, давил на плечи и головы.
Даже люди молодые не всегда выдерживали подобной атмосферной пертурбации и охали, крякали, терли свинцовеющие затылки, осоловело таращились на мутный небосвод, высматривая желанное солнышко. А таким, как буровой мастер Фомин, подобное боренье Севера с Югом стоило изнурительного перенапряжения всего организма. Утратившие природную эластичность и гибкость кровеносные сосуды не выдерживали резких колебаний атмосферного давления и то до звона в ушах, до светлячкового мельтешения в глазах давили на голову, то больно щипали и тискали сердце, выбивали его из ритма, сдвигали с места, подгоняя к самому горлу…
Три первых дня декабря так вот и каруселило погоду. Три дня Ефим Вавилович Фомин ходил с чугунной головой, глотал втихомолку зелененькие таблетки с непонятным незапоминаемым названием и пил крепчайший горячий чай с брусникой, почитая сей напиток за лучшее средство против гипертонии. Правая рука мастера Данила Жох неприметненько переложил на свои плечи все заботы о бригаде, а буровики, поняв и одобрив Данилово намерение, нарочито обходили мастера даже с самыми неотложными просьбами и обращались только к Даниле, который целую неделю не выезжал с буровой. И хоть Фомин сразу разгадал маневр своего помощника, но виду не подал. Благодарил в душе Жоха и злился на него, и на себя, и на весь свет за то, что износился до сроку.
Пятьдесят лет прожил на свете Фомин. И много и мало. Иногда мастер вовсе не чуял прожитых годов, работал взахлеб, на пределе, и лишь веселел от усталости, и радовался ей, и засыпал с думой о новом дне, о недоделанной работе, и зудил кулаки, и мысль вострил, готовясь назавтра покончить с делом прытче и ловчее нынешнего. С рассвета до темна слышалось его неукротимо задорное - "Шевелись, ребятушки". Но стоило психануть всерьез, потрепать нервы либо угадать под такую вот круговерть в погоде, и сразу сдавали больные сосуды, давили на голову и на сердце…
Подызносился, сдал мастер. Не от работы. Нет. Хотя и бурит уже тридцать шесть годочков, и на каждой ступеньке - от подсобника до мастера - не просто постоял, а выстоял с полной нагрузкой…
Четырнадцатилетним голодранцем появился Фомин на буровой. "Не гоните, Христа ради, что угодно буду делать. Батю кулаки порешили, хату спалили, мать с тремя меньшими побирается". Приняли его, и место дали в полутемном сыром бараке, и в первый же вечер скинулись, набили рваный малахай засаленными кредитками. "Отошли деньги матери", - сурово сказал бригадир. И еще дважды проделывали такое, и на те собранные рабочими червонцы купила мать хатенку и корову.
Кто был зачинщиком такого вспомоществования? - как ни старался Фомин, не узнал, хотя проработал в той бригаде тринадцать лет, до самой войны. Оттуда добровольцем ушел на фронт, отказавшись от брони. И все четыре года, пока командовал взводом разведчиков, переписывался со старым мастером.
В госпитале судьба столкнула Фомина с саперным комбатом, бывшим геологом Копелевым Юрием Самойловичем. Тот ночи напролет рассказывал про Сибирь, про то, как искали они там перед самой войной нефть и нашли, да утвердиться в своей находке не поспели. И так упоенно, так зазывно рассказывал Копелев, что заразил Сибирью Фомина. Закончив войну в Берлине, забрал Фомин жену с дочкой и махнул в неведомое Приобье за той самой нефтью, да и бурит здесь с тех самых пор…
Трое суток корежило, гнуло погоду, шарахало из оттепели в стужу и обратно, а на четвертые зарядила свирепая непроглядная метель и целые сутки выла - разноголосо и дико. Потом ветер разом стих, снег повалил гуще, зачехлил озера, засыпал трясинные зыбуны, зализал кочки, и неприступные, непроходимые Турмаганские болота превратились в ослепительно белую, притягивающую взгляд равнину, по которой хотелось пробежаться на лыжах либо промчаться на добром коне. И сорокаметровая буровая вышка с брезентовым колпаком и дизельным сараем, и котельная, и балки - все было опушено снегом и выглядело нарядным.
К концу снегопада начало круто холодать, когда же наконец снег перестал сыпаться, вытвердел такой ядреный, звонкий и бодрый мороз, что все живое задвигалось с удвоенной быстротой. А холод все наддавал да наддавал, пока не докатил до минус пятидесяти четырех градусов - что даже здесь, на запятках у Севера, не часто бывает.
От холода небо стало высоким, бледно-синим и прозрачным. Металл подернулся пугающей синевой. А постоянно окуриваемые паром рабочая площадка, трап и мостки буровой покрылись наледью, и отовсюду свисали пудовые сосульки.
По шутливому определению Данилы Жоха, в бригаде ввели боеготовность номер один. С морозом какие шутки? Смотри в оба, слушай в оба, всегда будь на взводе: зеванул - и авария. То раствор замерзнет, то инструмент прихватит, то паропровод перехлестнет. Знай пошевеливайся. А стоит замереть ротору и лебедке постоять недвижимо чуть-чуть на таком собачьем холоде, и пиши пропало, не отогреть потом, не оживить.
Вот и крутились все, будто наскипидаренные. Кочегар держал давление пара на пределе. Дизелисты не спускали глаз с двигателей. Помбуры запарились, скалывая и отпаривая кипятком лед с рабочей платформы и с трапа.
Одно радовало всех - мастер повеселел. Отлепилась хворь от него, и теперь он наверстывал слопанное недугом время. В ватнике и стеганых брюках, в высоких кирзовых сапогах, обутых на меховые чулки, Фомин как будто и не чувствовал стужи. Верхняя пуговка куртки, как всегда, расстегнута, слабо накрученный шарф висел на шее хомутом. И ходил мастер неторопко, и движения были ровные, экономно прицельные.
Пока метелило, буровая была отрезана от базы и одной вахте пришлось подряд три смены работать. Подменяя друг друга, Фомин и Данила Жох двадцать четыре часа простояли у тормоза. Едва снегопад стал стихать, над буровой завис МИ-4.
- Два дня отгул вам за сверхурочные, - сказал Фомин улетающим рабочим. - Отсыпайтесь до пятницы.
- Мы что, пенсионеры, трое суток отсыпаться? - возмутился Егор Бабиков. - Если так…
- Так не так - перетакивать не будем, - нетерпеливо перебил Фомин. - Люди должны отдыхать.
- Шоринцы в этом году сорок тысяч метров проходки хотят выжать, - не унимался Егор. - Это же рекорд! Чем мы хуже? У нас тоже тридцать три намотано. И целый месяц впереди. Поднажать всем гамузом и…
- Рекорды не хребтом, мастерством брать надо. Ловкостью да сноровкой. А ежли мы по три смены вкалывать будем, то пусть хоть вдвое больше других набурим, какая тут победа?
- Кому какое дело, сколько мы вкалываем? - вмешался Данила Жох. - Дадим, к примеру, сорок тысяч метров. На наших грунтах да глубинах - это уж точно всесоюзный рекорд. И слава тут, и премии, и прочие блага да почести. Чем больше, тем лучше. Нам и государству…
- Ты что, Данила! Придуриваешься иль спятил?
Понял Данила Жох, что мастер осердился, и поспешил попятиться, да еще так, чтоб не оставить в душе мастера ни соринки сомнения:
- Я-то шучу, Вавилыч. А есть промеж нас, для кого такая позиция - настоящее кредо…
Сморщился Фомин, как от кислого.
- Понахватался словечек, трясешь ими к месту и не к месту.
- Надо эрудицию повышать, Вавилыч, - не замешкался с ответом Данила. - Больше знаешь - меньше непонятного.
- Одного грамотея на бригаду - за глаза, - без обиды и подначки сказал Фомин. - Только думаю, не от большого ума к чужим словам тянешься. Иль беден наш язык? И нет в нем такого слова, чтоб это кредо по-русски выразить?
В другой раз Данила, может, и поспорил бы с мастером, но сейчас отступил, сказал примирительно:
- Есть, конечно. Кредо - значит программа, линия поведения… Недавно мы на эту тему с Шориным диспут изобразили. Он и выложил про процентики, не пахнут, мол. Я - в штыковую. Зот подзавелся, такую красную линию своего мировоззрения начертил - ого! Получилось примерно так: всяк не дурак к себе гребет, да не у каждого неприметно получается… Самое обидное - прав он во многом.
- В чем же? - затревожился Фомин.
- В том хотя бы, что многих держим здесь рублем. Только нефть дай, а остальное приложится - вот на какой оси все вертится. Уже сто миллионов в прицеле держим, а кругом…