Это будет вчера - Сазанович Елена Ивановна 7 стр.


А тогда… Тогда дорогой, в лаковой черной обертке фотоаппарат поселился в нашем маленьком доме. И мы поначалу ликовали, как дети. И даже забыли про скрипачку, бешено играющую по вечерам. Только перед самым сном нам становилось немного грустно и мы друг от друга прятали эту грусть. Мышка даже говорила, что вовсе и не любила никогда Моцарта – его музыка слишком сумбурна и беспорядочна – так пыталась она меня успокоить. А я отвечал, что Моцарт, может, и был гением, но его сумасшедший гений не подходил нашей мирной любви. Так мы, утешив друг друга, тесно обнявшись, мирно засыпали. Хотя каждый из нас прекрасно понимал ложь. Мы оба очень любили Моцарта. И нам обоим его так не хватало. Нашему простенькому, безалаберному миру, пахнущему до головокружения белым-белым жасмином.

Моя работа шла в гору, и я окунулся в нее с головой. Мышка, уже начисто забыв, что когда-то играла на скрипке, помогала мне с утра до ночи. Я ежесекундно чувствовал рядом ее плечо, ее помощь становилась для меня бесценной. Хотя вечером она уже не рассказывала сказочки, мы вместе подолгу мечтали, как совсем скоро про мои фотографии узнает весь мир, и этот мир я брошу к ногам рыжеволосой девушки.

И все же… Все же я чувствовал, что моя настоящая победа еще далеко. Фотографии были неплохими, в них было много солнца, много любви и много огненно-рыжей Мышки. Но не более. Мне хотелось гораздо большего. Меня уже потихоньку замечали в профессиональных кругах. Но я еще часто ловил на себе презрительные взгляды, брошенные на мои рваные джинсы и линялую майку. И если мои фотоснимки становились все профессиональнее, лучше, то наш потрепанный, выцветший мир под протекающим потолком по-прежнему не изменялся. Мне было больно от этого. Но с этой болью я уже не делился. Мне казалось, Мышка бы меня не поняла. Она думала, что если есть фотоаппарат, есть любимое дело, есть крыша над головой и есть любовь, пахнущая белым-белым жасмином, этого для жизни вполне достаточно. Я же так далеко не думал. Мое самолюбие не давало право на такие мысли…

Это случилось однажды. Однажды, когда вновь пошел дождь. Уже не хлесткий ливень, уже не ослепляющая молния, уже не раскатистый гром. Дождь был какой-то мелкий, скользкий, неприятный, и мне стало досадно, что работа, которая так удачно началась в лучах яркого солнца, так и не завершится сегодня.

И я, спрятав в лаковый футляр свой дорогой фотоаппарат и втянув голову в плечи, молча побрел по направлению к дому, своими старыми кодами шлепая по вязкой грязи. Я чувствовал усталость, давящую на мои заплетающиеся ноги. И от усталости, досады и раздражения уселся на какую-то мокрую лавку и прикрыл глаза. Я задремал и сквозь легкий сон почувствовал чье-то дыхание. Я вздрогнул и открыл глаза, и увидел высокие лаковые сапоги и огромный цветной зонт, закрывающий лицо. Я поежился и подумал, что кто-то все же гораздо счастливее меня. Во всяком случае у него есть непромокающие сапоги и непромокающий зонт.

– Может, ко мне рискнете под зонтик? – услышал я хрипловатый женский голос. – Во всяком случае, не мокнуть же под этим гадким дождем.

Я мгновенно уловил легкий иностранный акцент. Мне он почему-то понравился. И я, не сопротивляясь, а, напротив, поддаваясь желанию укрыться от этой мокрой скуки, сунул голову под яркий огромный зонт, и сразу же столкнулся с ней лицом к лицу. и она мне сразу же не понравилась. Коротко стриженные абсолютно бесцветные Белесы. Какие-то впалые блеклые глаза и неровные зубы. Она улыбнулась мне неровными зубами. Я поежился.

– Здесь лучше, правда?

Я уже не знал правду. Но под зонтом стало, действительно, лучше и, как мне показалось, теплее. И если первым желанием, когда я увидел ее невыразительное лицо, было желание уйти, то потом я ему уже не поддался.

– А я вот люблю, – заговорила она своим хрипловатым голосом с иностранным акцентом, – вот в такую погоду. И под дождем. Вы тоже романтик, я угадала?

Я пожал плечами. Я не знал, что ответить. Наверно, романтик. Но мой романтизм, когда-то украшенный солнечным светом и смехом рыжеволосой девушки со скрипачкой в руках, стал почему-то блекнуть. А оставался только неприятный мелкий дождь, яркий зонт и хрипловатый голос незнакомки. Судя по короткой стрижке, я подумал, что она непременно немка.

И предложил:

– Может быть, выпьем где-нибудь пива? – мне очень хотелось выпить.

– Пива? – она удивленно вскинула своими выщепленными бровями. – Оно такое холодное – пиво. Может быть, чай? Я здесь живу… Совсем недалеко. Хотите?

Мне ужасно не понравилось ее предложение. Мне вдруг так захотелось увидеть Мышку. Уткнуть лицо в ее рыжие волосы. Со всей силы пожать ее тонкие пальцы.

– Чай? – машинально переспросил я, и мой взгляд упал на высокие лаковые сапоги. – А почему бы и нет?

По дороге, так же укрывая меня ярким огромным зонтом, она спросила мое имя. И я не знал, как ответить. Я не любил свое имя и перед иностранкой оно прозвучало бы еще более смешно. Я откашлялся.

– Вообще-то моя фамилия Гордеев. Григорий Гордеев…

– О, значит, Григ! Можно я так вас буду звать?

Григ! Ну, конечно, Григ! Все сразу стало на свои места. И как мне раньше не пришло в голову? Это же так просто. Григ…

Мы зашли в ее огромный дом, утопающий в цветущих деревьях. И я покачнулся. Изумился, И чуть не закрыл глаза. Такого великолепия я в своей жизни не видел. Много просторных комнат, много цветов на полу и на подоконнике, много пышных люстр, много картин на стенах пастельных тонов и много дорогой мягкой мебели, утопающей в цветных коврах. По меньшей мере здесь мог жить мэр города. Но со своей внешностью она бы на мэра не потянула и я почему-то окончательно решил для себя, что она – немка.

А она прохрипела своим вычурным иностранным акцентом:

– Вам здесь нравится, Григ?

Нравится? Это не то слово. В этот миг я окончательно признался в своей мечте. Но вслух сказал монотонным, скучающим голосом, искусственно подбирая ритм и нужные слова:

– М-да. У вас, действительно, ничего…

Она сощурила свои бесцветные впалые глазки. И, по-моему, поняла мой нарочито равнодушный вид.

– Что ж. Я рада. Выпьем чаю?

Я не любил чай. Мне просто хотелось выпить. Но уже, сопротивляясь своему желанию, я ответил:

– Да. Я очень люблю чай.

Мы пили душистый чай в белой столовой, медленно потягивая его из фарфоровой белей посуды.

– Вам не кажется, Григ, что только неудачники слишком много пьют? Я о спиртном.

И я, как баран, кивал послушно головой. Я уже был уверен, что много пьют только неудачники. И мимолетно вспомнил наши с Мышкой вечера под протекающим потолком, когда мы по-турецки сидели на полу и потягивали вино из стаканов. Я содрогнулся.

– Конечно, – усмехнулся я, – вино только для неудачников.

Она приблизилась вплотную ко мне. Положила свои костлявые руки на плечи и потерлась стриженой головой о мою шею.

– Я так счастлива, что вы меня понимаете, Григ. Это такая редкость сегодня.

И она протянула ко мне ногу в лаковом сапоге. Я послушно снял высокий сапог и забросил в угол. Меня неприятно поразило, как фотографа, что у нее, к тому же, неровные ноги. Но эту неприязнь я запрятал далеко, вглубь своего сердца. Она сегодня была некстати. Я губами прикоснулся к ее ноге в тонком ажурном чулке. Ее чулки пахли дорогими духами и мне понравился этот запах. Он не шел ни в какое сравнение с запахом жалкого, ворованного в соседнем дворе белого жасмина и я слегка пошатнулся.

– Меня зовут Гретта, – томно сказала она, опускаясь на мягкую шкуру какого-то зверя, валяющуюся на полу. – Запомните, Григ, Гретта. Такое редкое имя…

У меня промелькнула единственная в то мгновение мысль. Я не ошибся. Она, действительно, немка.

А потом долго болела голова, как с похмелья, хотя кроме чая мы ничего не пили. А еще – чувство досады. И чувство отвращения к Гретте, и ее шикарному дому, и к ее ажурным чулкам. И я, зацепив их двумя пальцами, словно боясь ужалиться, забросил куда-то в угол.

– Григ, – она лежала на постели, раскинув костлявые руки. – Григ, помните, у Маркса…

Я поморщился. Я терпеть не мог литературные сравнения. И терпеть не мог литературные фразы на утро. Я вдруг вспомнил свою рыжеволосую Мышку, которая вскакивала утром с постели, широко распахивала окно и кричала на всю нашу запыленную каморку. А, может, на весь наш запыленный мир:

– Гришка? Знаешь, на кого ты похож?

И я делал умный серьезный вид, помня, что я – незаурядные фотограф, и бубнил:

– Я похож на гения.

Она хохотала. И опускала рыжую копну волос на мое непроснувшееся лицо:

– Нет! Ты похож на кальмара!

Я хватал ее в свои объятья. И долго не отпускал. И думал, что никогда не отпущу от себя. Как я тогда ошибался…

Гретта так же лежала, раскинув руки на белоснежной накрахмаленной постели и хриплым поучающим голосом внушала мне какие-то мудрые истины из книжек, которые были написаны далеко не ей и не мной. А те, кто их написал, наверняка не верил в них, а просто решил подшутить над этим миром, так все всерьез воспринимавшим. Всерьез его не воспринимала только Мышка. И, может быть, когда-то нами любимый наш друг Моцарт, которого сегодня я так легко предал.

– Ты что-то сказала, Гретта? – раздраженно спросил я.

И она уловила это раздражение.

– Григ, – и ее хрипловатый голос стал как-то мягче и даже похож на мяуканье. По-моему она испугалась, что потеряет меня. – Григ… Я же знаю… Я вижу… Тебя вижу… Но ты способен на большее в жизни. Честно, Григ. Так по-русски – честно?

Да. По-русски ты произнесла правильно. Че-ст-но. Но для кого?

– Ты о чем, Гретта?

– У тебя может быть все. Но ты растрачиваешь себя на пустяки. Ты достоин другого, Григ…

Я это знаю и без тебя, Гретта. Но образ огненно-рыжей девушки (таких волос не бывает, я знаю!) не дает мне покоя.

– Григ, я видела твои работы.

И тут я вздрогнул. Мое раздражение мигом улетучилось. Она сумела задеть за живое.

– Твои работы прекрасны, Григ. Но им что-то не достает. Вернее, в них слишком много чего-то. Я не знаю что это.

Что? Я повернул к ней побледневшее усталое лицо, видимо, от бессонной ночи и отдаленных мук совести.

– Что им не хватает, Гретта?

– В них слишком много… Ну, как это по-вашему… Какой-то яркости… Каких-то бликов… Нет, я не про то говорю. В них слишком много со… Солнце? Правильно я произношу?

* * *

Я резко сжал ее плечи.

– Разве это так плохо, Гретта?

Она рассмеялась кривозубой улыбкой и освободилась из моих цепких объятий.

– Это ни плохо, ни хорошо. Просто это не так. А в мире, Григ, запомни, есть что-то большее, чем солнце.

Мне хотелось спросить, в каком мире и по каким законам, но я почему-то промолчал. Я почему-то понял, что она права…

Я остался у нее. Во всяком случае, я принял ее пенящуюся душистую ванну, ее пушистое полотенце, пахнущее духами, ее мятные салфетки, которыми я любил промокать губы и ее удивительное знание места всем вещам. Она любила вещи и отлично понимала, что вещи – это неотъемлемая наша часть. Часть нас, метущихся, бесприютных. И она прекрасно уловила, что мою метущуюся, бесприютную душу могут заменить уют и покой. То, что никогда не могла мне подарить Мышка в своем беспорядочном мире.

И я согласился…

И я не вернулся в наш маленький дом, который раньше мне казался хрустальным раем, а теперь в моих мыслях выглядел всего лишь жалкой каморкой с протекающим потолком. Я не вернулся ни через день, ни через два… К тому же в эти дни события понеслись с такой бешеной скоростью, что места не было воспоминаниям о девушке с огненно-рыжими волосами, которых не бывает в природе. За эти дни я преуспел во многом. Гретта ввела меня в солидный круг солидных престижных людей, о котором я мог раньше только мечтать. К тому же на второй день нашего знакомства она подарила мне фотоаппарат. Это было настоящее чудо! Я и не подозревал, что на свете существует такая совершенная безукоризненная аппаратура. Я начал с чистого листа. И мне это удалось. Я сделал уйму снимков. Я фотографировал все, что мне попадалось на глаза с каким-то бешеным нездоровым энтузиазмом.

Развалины домов, пересохшую потресканную землю, мелкий моросящий дождь. И каково было мое изумление, когда на готовых снимках появлялось не просто визуальное представление о мире. Все приобретало какой-то иной, тайный смысл. Я ликовал, как мальчишка. Я наконец-то обрел то, что искал долгие годы, искал мучаясь, не досыпая, спотыкаясь и падая на кривых дорогах. Я наконец-то легко обрел свое я. И понял, что наконец мои снимки оценят по достоинству. С этого часа начнется мой взлет.

– Что я тебе говорила, Григ, – хрипела Гретта, натягивая ажурные чулки. – Солнце фотографировать слишком просто. Солнце и на фотографии всего лишь солнце. И больше ничего. А в жизни всегда есть что-то больше, чем солнце.

Гретта была права. К солнцу моя любовь всего за каких-то несколько дней начисто остыла, и только ночью, когда я оставался наедине с Греттой, когда приходилось смотреть на ее костлявые руки, аккуратно стягивающие ажурные чулки, когда приходилось через силу гладить ее стриженные бесцветные волосы и, глотая слюну, целовать ее холодные губы, только тогда в эти неприятные мгновенья я вспоминал огненно-рыжыие волосы Мышки, ее сумасшедшую скрипачку, ее звонкий смех и ее, где-то в самой дали, болтающееся солнце. Но, пересилив себя, я шептал:

– Я так счастлив, Гретта. Вся моя прежняя жизнь оказалась сплошной ошибкой. Я так счастлив, Гретта.

И она цеплялась костлявыми руками за мою шею и шептала в ответ:

– И я счастлива, Григ. Со мной все у тебя пойдет по-другому. Со мной ты не узнаешь, что такое сомнения и страх.

Я со всей силы зажмуривал глаза, чтобы только не видеть ее бесцветного лица, которое я не любил и которое мне так и не стало родным. И про себя плакал. Плакал, что уже ничего изменить не в силах, И ничего не хочу изменить. Плакал, что так легко сумел простить себя и так легко оправдать.

– А завтра ты меня сфотографируешь, Григ, – хрипела Гретта, целуя меня холодными безжизненными губами.

Нет! Хотел кричать я. Нет и тысячу раз нет! Я никогда не смогу фотографировать это блеклое равнодушное лицо. Потому что ты, Гретта, не похожа на ту единственную девушку, которую я когда-то так любил.

И белый-белый жасмин, Гретта, я никогда тебе не подарю. Потому что его дарят единственной женщине…

– Конечно, Гретта, я обязательно тебя сфотографирую. Спи, пожалуйста. Спи…

И больше всего на свете мне хотелось, чтобы она поскорее уснула. Чтобы я наконец-то остался один.

Я, действительно, с Греттой не знал, что такое страх. Я стал гораздо увереннее и смелее. Я не любил ее, но она сумела, как-то умудрилась подарить мне то, о чем я мечтал всю жизнь. То, что никогда мне не могла дать Мышка. И я уже стал подумывать, что все как-то обойдется. Что Мышка умная и славная девочка, которая всегда мне желала добра. И она никогда не посмеет разрушить мое благополучие и мой покой. Но я ошибся.

Она появилась однажды. И опять шел мелкий, противный дождь. Она стояла на каменном пороге нашего огромного дома, босая, в мокром платьице, с мокрыми рыжими волосами, в которых блестели дождинки-бусинки, ее острые коленки были почему-то ободраны до крови. Ее лицо было мокрым то ли от дождя, то ли от слез. Я не знал. И боялся это знать.

– Гриша, Гришка, – шептала, глотая слезы, она, – я так тебя долго искала. Весь мир словно перевернулся, словно отвернулся, отмазался от меня. Никто не отвечает, где ты. Как долго я тебя искала. И если бы ты знал, чего мне стоило тебя найти, – и ее острые плечи затряслись от глухих рыданий. Она все повторяла и повторяла мое имя, как заклинание. Имя, которое я уже поменял.

И тут я понял, что сейчас не выдержу. Что сейчас, сию минуту брошусь к ее босым ногам, зацелую ее ободранные коленки.

И отвечу:

– Мышка все не так. Все не так. Ты прости, если сможешь. Только прости…

И, взявшись крепко за руки, как всегда, мы, шлепая по лужам, побредем в свой… Стоп. Остановись, Григ. И тут я словно опомнился, очнулся. Я физически, до неприятной боли под лопаткой, осознал, что все будет по-прежнему. И пыль на буфетике, и протекающий потолок, и скрипучая кровать. И музыка нашего друга Моцарта уже не согревала меня. Впрочем, как и запах белого жасмина на подоконнике не кружил мою голову.

И я остановился. Я сумел себя остановить, свое бешено стучащее сердце. Мое лицо побледнело, мои губы плотно сжались, глаза сузились:

– Уходи, Мышка, – сухо ответил я. – Уходи.

В ее зеленых глазах застыл ужас. Она ничего не поняла.

– Это не правда. Так не бывает. Так быть не может…

– Может, так и не бывает, Маша, – назвал я ее по имени и она еще больше сжалась. – Может так и не бывает. Но это есть. И это факт. Уходи.

Она стояла не шелохнувшись, уцепившись мертвой хваткой за косяк двери.

– Ты меня слышишь?! – почти закричал я. – Ты меня слышишь?! Ты сейчас же уйдешь! Ты должна понимать, дурочка, что жизнь совсем другая. И место разлуке в ней всегда есть.

– Разлуке или предательству? – еле слышно произнесли ее губы. Но я услышал. И тут заметил, как она постарела. Буквально за это мгновение. Сеть глубоких морщин на лбу, складки у уголков губ, потухший зеленый взгляд и мне даже показалась промелькнувшая седая прядь в огненно-рыжих волосах. А может быть, во всем виноват дождь. Мышка под дождем всегда выглядела старше.

И я ее пожалел, хотя моя жалость была совершенно не кстати. Напротив, я понимал, что нужно до конца играть свив роль жестокого, ничтожного человека, чтобы не оставлять ей никаких надежд. И если первый камень в ее душу упал, нужно бросить туда и все остальные. Но это было выше моих сил. Я ее пожалел и мои глаза забегали где-то поверх ее рыжих волос.

– Уйди, пожалуйста, Маша. Ты ведь так всегда мне желала счастья. Считай, что оно сбылось. Пойми, что солнце – это еще далеко не все. Солнце может всего лишь согреть кожу или дать вот такой цвет волос, – и моя рука машинально потянулась к пряди ее волос, же я вовремя сумел отдернуть руку. – Не жизнь совсем другая, Маша. Совсем. Когда-нибудь и ты это поймешь. Обязательно поймешь…

– Я никогда этого не пойму. У меня есть одна жизнь, и другой я не понимаю. И не хочу понимать.

Мои губы скривились в злобной усмешке. Я все-таки в глубине души позавидовал ей. Что она может жить так. А я не смог. и никогда не смогу. Она оказалась сильнее меня. Ну, что ж! Пусть со своей силой, со своим солнцем она и укрывается в каморке под протекающим потолком. С меня хватит!

– Я сказал все. А теперь – уходи, – и я захлопнул перед ее носом дверь. И не выдержал. И уткнувшись лицом в плотно захлопнувшуюся дверь, бесшумно заплакал.

– Григ, – услышал я за своей спиной хриплый голос Гретты. – Если она умная девушка – она все поймет.

И мне вновь захотелось закричать. А что ты понимаешь, Гретта? И что ты о нас знаешь, чтобы так легко об этом судить?

Но я, утопая в бесконечной жалости к себе, уткнулся носом в плечо Гретты. И постепенно стал успокаиваться. Я даже успел подумать, насколько благородна Гретта, насколько она тактична. И все-таки образ огненно-рыжей девушки, так и не научившейся играть на скрипке, ее музыка, сочиненная сумасшедшим Моцартом, по-прежнему не давали мне жить…

Назад Дальше