Как между восклицательным знаком и точкой.
Она восклицательный знак Зоя точка. В Серпухове телефонов нет?..
Я бывал в Серпухове, это недалеко от Москвы, там есть телефоны. В советское время Серпухов был завален телефонами, не могли же их ликвидировать с приходом демократии. Тогда почему телеграмма? И такая?..
Она перед восклицательным знаком - Лидия Павловна. И, если после Лидии Павловны восклицательный знак, это она! Она, Лидия Павловна, убила, значит, Игоря Львовича. В чем и призналась Зое, которая ее заподозрила. Про что и сказала мне еще перед отъездом - вот здесь, на этом месте: "Она и убила…" Мать, значит, убила сына и теперь призналась в этом малознакомой женщине, которую оставила в доме присматривать за собакой…
Дурдом. Почта. Она восклицательный знак Зоя точка.
И все же Дартаньян выскочил откуда–то, когда я выезжал с фикусом?.. И одного его Лидия Павловна не оставила б, Дартаньян - не фикус. Тогда, получается, ни в какую жилконтору она не пошла, пряталась где–то во дворе, прицепив записку к фикусу. "Свои проблемы я решу сама…" Или пошла и вернулась?.. Здесь даже угроза какая–то: решу сама. Не жилконторская угроза… Хотя что это я, ей Богу? - будто вместе со всеми в дурдоме… Не могла, конечно, убить, какие бы записки сама ни писала и какие бы телеграммы Зоя ни присылала, но должна была кого–то видеть… Кто входил, выходил, против кого она или боится так, что в бега пустилась, или не хочет, не может свидетельствовать. И дурит Зою, берет все на себя, если уж Зое так хочется…
Должно быть, Зою распирало от нетерпения доказать мне свою правоту, за которой она и поехала в Москву, и она, изобретательная, помчалась на телеграф, по телефону не найдя меня. Не туда звонила. Ей нужно было Максиму Аркадьевичу, бывшему мужу, звонить. Нельзя про близких, хоть и бывших, так быстро забывать, Зоя…
От Стефы я поехал к Крабичу, тот спал пьяный, дом настежь, я растолкал его: "Что ж ты про дочку свою придумал?.." Он взглянул свинцово: "Что хотел, то и придумал…" - и опять мертво заснул. Порывшись в шкафу и на книжных полках, я нашел семейный фотоальбом, в котором были и деды, и отцы, и брат Крабича, и невестка с детьми, двумя сыновьями, но ни одного фотоснимка Зиночки, ни одного… Как будто для Крабича она на самом деле умерла.
Но почему она умерла?.. Чтобы не жить со Стефой, с семьей, можно и не хоронить живую дочку. Пускай себе Крабич какой угодно придурок, но не сумасшедший же.
Он и не сказал мне сам, что дитя похоронил, мы тогда почти не виделись - поначалу без причин, я все где–то по гастролям мотался, а после из–за Марты, которая его не выносила. Он увидел ее беременной - и ей сказал. Словно в оправдание, что пьет и с ума сходит: дитя потерял. Как будто до этого не пил да с ума не сходил… Нашел когда и кому сказать… Марта хоть и немка, но беременная - и ко мне в слезах, к истерике близкая: "Какие же вы друзья?!" Я не поверил: столько времени, три года молчать про такое, даже если друзья мы никудышные… А Крабич, когда я запоздало посочувствовал ему, отвернулся. И проговорил не мне, а кому–то и в сторону: "Ничего. Поэту, чтобы иметь, нужно терять. И быть одиноким в потерях".
Он и раньше мне не раз втолковывал: великий поэт - это великие потери. Так что: выкопал сам в себе могилу и похоронил дочь, чтобы заиметь великую потерю?..
Боже, мы ничего друг про друга не знаем! Никто, ни про кого. А Бог знает про нас?..
У меня легкие отношения с Богом. Он где–то там, а я здесь сам. И здесь, где был я сам, где прикрыл Крабича одеялом и поставил банку воды к дивану, вдруг мне показалось, что мы глубинно похожи. Не с Богом, а с Крабичем. Потому что я придумал себе, будто потерял Ли - Ли, как Крабич выдумал, что он потерял ребенка.
Только для чего я это придумал?.. Не желая потерь ни великих, ни малых, а стремясь, чтобы все мое было со мной?..
Мне казалось, что загнусь, если не разберусь в этой китайской философии, и я бросился в дом, где терялся в одиночестве философ, который сам себе придумал, будто уже потерял или еще теряет дочь. И мы всю ночь просидели на кухне, выпивали и слушали, время от времени включая магнитофон, как поет Ли - Ли.
- Вы напрасно приехали ко мне, Роман. Больше я этого не желаю, - первое, что сказал Максим Аркадьевич.
Я сдержался. Мне без него было никак - с кем еще разбираться?..
Ли - Ли пела то одна, то с Полем - и Максим не выл. Как ни спешил я к Максиму Аркадьевичу, но заскочил выгулять Дартаньяна, который заупрямился возвращаться со двора в пустую квартиру, и я взял его с собой. Чтобы не выл от одиночества и не думал, будто всех потерял или его все потеряли. Перед дверью, позвонив и услышав рычание Максима, я поднял Дартаньяна на руки: подумал с опаской, что дог порвет таксу, как тузик шапку. А они обнюхались и начали вылизываться. Уловив, должно быть, друг на друге запахи знакомых женщин… Или кто их знает, почему… И Максима Аркадьевича не удивило то, что я, опасаясь собак, появился с собакой. Остерегаясь дога, приехал с таксой. Китайская философия не учит удивляться.
- Если так, больше не приеду…
- Где вы Зою подевали?
Все про что–то допытываются и допытываются… Где это спрятал, куда то подевал?..
Меня бы поискали.
- Она в Москве.
- Ради вас?
- Ради меня.
- Так мы поменялись?
- Нет, наоборот…
- Как наоборот?
- Давайте опять поменяемся. Где Ли - Ли?..
Я не на все, за чем к Максиму Аркадьевичу ехал, успел. На большую половину опоздал. Из–за Дартаньяна. Если бы не заехал выгулять - успел бы.
На большую половину всегда опаздываешь из–за кого–то. У кого чаще всего и всех дел–то к тебе - ногу задрать…
Ли - Ли забегала за час до меня. Неуловимая, как потерянная… Оставила приглашения на шоу. Фирменные приглашения: в конвертах, на глянцевой бумаге… И где она денег взяла, такая шустрая?
Когда я искал Ли - Ли в Театре моды, директорша сказала, что премьера шоу будет у них, но сейчас сцена постоянно занята - и для репетиций Ли - Ли дали какую–то отдельную площадку. Специальную. Где–то в самом центре. Я спросил: "Кто дал?.." - и директорша бровями заиграла: "А то вы, Роман Константинович, не знаете…"
- В реальности крутится, - ткнул пальцем вверх Максим Аркадьевич. - А вы представляете ее, как сон… И правильно.
- Почему, как сон?.. И почему правильно?..
- Потому что алмаз, который во сне видишь, и сам никому, если бы и хотел, не отдашь, - и никто у тебя забрать его не может.
Я припомнил Атоса, который в кости играл на алмаз д'Артаньяна. Только увидел, что у д'Артаньяна есть алмаз - и сразу стал на него, без ведома хозяина, играть. С англичанином, который также тот алмаз только видел у д'Артаньяна. И когда назавтра, узнав, как алмаз его переходил из рук в руки от Атоса к англичанину, д'Артаньян обомлел: "Атос, клянусь, вы с ума сошли!.." - мушкетер заметил: "Вам, д'Артаньян, нужно было сказать мне про это вчера…"
Максиму Аркадьевичу про сны алмазные нужно было бы рассказать мне до того, как я увидел Ли - Ли… И подумал, что поставить могу на алмаз, только его увидев… В игре, как говорит Крабич, желаний.
Я спросил:
- А как же страсти?.. Желания?..
- А что желания?.. Мы хотим не стареть - и стареем, не хотим умирать - и умираем. Жизнь идет вопреки нашим желаниям.
Китайская философия не учит желать.
- А почему мы сами идем наперекор своим желаниям?
- Потому что желания - жизнь без нас.
- Как это?
Максим Аркадьевич сморщился - будто я болел ему, как зуб.
- Да вы не поймете… Для вас - как журавль в небе. Не думайте, что все так просто - и на все есть ответ.
Я так и не думал… Если жизнь движется вопреки нашим желаниям, а мы - жизнь, так и сами мы идем наперекос нашим желаниям - и все нормально. Мы боимся жизни, а в ней - самих себя… Или наоборот, Бог его знает.
- Мы и есть жизнь… разве не так?
- Никакая мы не жизнь, - буркнул Максим Аркадьевич. - Вы…
Он не договорил, не сказал того, что хотел сказать, - пошел вопреки своим желаниям. А не перебегал бы им дорогу - давно бы врезал мне по морде.
Возможно, еще и врежет…
- Я без Ли - Ли не жизнь… И если потеряю ее, так жизнь будет у кого–то другого… Хоть бы у вас, а зачем мне ваша жизнь?
Максим Аркадьевич драться не стал, налил по рюмочке.
- Проснитесь.
- Я не сплю… Это одному моему знакомому, который сейчас спит, приснилось, будто он потерял дочь. Придумал, что похоронил ее, а она жива.
- Не похоронил я Ли - Ли!..
- А мой знакомый?.. Он псих?
Я угадал состояние Максима Аркадьевича, если он про себя и Ли - Ли подумал. Только он не хотел, чтобы я угадал.
- Молодец ваш знакомый.
- Почему?
- Потому что говорил я вам: в себе не заимей, где быть. И ваш знакомый создал в себе пустоту. Сделал попытку создать. Только в пустоте все может быть и преображаться бесконечно. Это вам, думаю, не так сложно понять, потому что вы музыкант. Музыка - пустота.
- Так учит китайская философия?
- Ничто и никто так не учит. Так есть.
- Тогда что мы слушаем?
- Слушаем мы Ли - Ли… Господи, да вы и не поняли, и услышали все не так! Совсем не так!.. - И Максим Аркадьевич договорил, как за ним водилось, без всякого перехода. - У вас проблемы, Роман! Ли - Ли не сказала, какие, но я сообразил, что серьезные, и она как–то помочь вам пытается - не втягивайте вы ее! Не для этого она, совсем не для этого! Или вам все равно, для чего она?.. И вы приехали на всю ночь с собакой, чтобы и я для вас старался?
Он так выскочил, как я не ожидал… Дать по морде мне доктор философии не дал, но попытку сделал.
- Не втягиваю я никого…
- Как никого?.. А почему Зоя в Москве? И где еще Ли - Ли будет? Дайте ей вырваться из вас, она хочет вырваться!..
- Вам откуда знать?
- От нее! Или думаете - я с Ли - Ли не разговариваю? Потерял ее? Похоронил?..
За таким разговором я не ехал и, пока не получил по морде, встал.
- Пойду… Светает…
- Идите, - нервно включил и выключил магнитофон Максим Аркадьевич. - Пришли, ушли… У всех дорог один и тот же путь.
Поговорили…
Дартаньян не шел со мной, прятался за Максима.
- Я потерял тебя? - спросил я Дартаньяна и, не боясь дога, схватил таксу за загривок и потащил к двери - буду я здесь еще всяческую мелюзгу терять!.. Обе собаки, не унюхав моего обычного страха перед ними, так разинулись, что Максим остолбенел, а Дартаньян тащился по полу, не упираясь, словно полено.
Китайская философия не учит разеваться.
Китайская философия вообще не учит. Должно быть, имея в виду, что ты не столб, не полено, а китаец и способен самосовершенствоваться. Вместе с преобразованиями и усовершенствованием пустоты.
Музыка - пустота?..
У меня, Ли - Ли, есть пластинка, которую никогда я для тебя не ставил: Адажио Десятой симфонии Малера. Пластинка старая, куда старше меня: знаешь, были такие блестяще–черные пластинки на семьдесят восемь, сорок пять и тридцать три с половиной оборотов… Они совсем не то, что нынешние ослепительно–серебристые компакт–диски, на которых хоть яичницу зажаривай - с ними ничего не случится. Пластинки царапались, шарпались, их нужно было бережно, почти по музейному, сохранять, чтобы записанное на них услышать без треска и шипа. При моей перебежной жизни их трудно было сберечь, но все же кое–какие сохранились, и, слушая их, я думаю про то, как быстро, на любых оборотах неимоверно быстро все прокручивается, откруживается, становится былым и прошедшим… Пластинка пошипывает, потрескивает - есть что–то щемяще живое в хрупкости материала, Ли - Ли.
Впрочем, сама жизнь - хрупкий материал. Вся она в разломах, трещинах, царапинах… Память западает в них и перескакивает с конца в начало, из начала в конец, или крутится и крутится где–то в середине на одном и том же месте, и почти невозможно услышать мелодию сквозь безостановочный треск и шум. Тогда начинают одолевать сомнения, самое мучительное из которых: а была ли она, мелодия? Не вся ли жизнь просто протрескала и прошумела?..
Нет, я не рефлектирую и не спрашиваю, так ли жил, то ли делал, использовал или пропустил каждый, какой случался, шанс… Я бросил дергать себя несбывшимся, неосуществленным, сообразив однажды, что не знаю и никогда не буду знать, как могло быть иначе… Можно разве только представить, как оно могло быть, но точно так же можно представить иным и то, что есть.
Каждый имеет то, что имеет, желая большего, но мучить себя вопросом, что было бы и как, если бы повернулось не так и не эдак, - без толку. В цепочке случайностей, которые определяют путь и называются судьбой, предыдущее звено не заменить последующим. Они все - одно к одному, и каждое - на месте. Поэтому, желая все что угодно, нужно уметь принимать неизбежное.
Я не говорю про смерть. И Адажио Десятой симфонии не про смерть, хотя музыка изнемогает - так она прощается… Будто на меже мира того жалеет про все, что не свершилось в этом.
Знаешь, что я решил сам для себя, Ли - Ли?.. Если я до сих пор жив, если могу жалеть и не жалеть про что–то призрачное, что не свершилось, так все в моей жизни пусть и не так, как лучше, но и не хуже того. Все, как должно быть, и правильно все шансы использованы и не использованы, потому что тот шанс, который я упустил, не использовав, мог стать последним. И пускай даже к железным звеньям цепочки приточилось бы золотое, да на кой ляд мне его блеск, если бы цепочка на нем, на том звене, и оборвалась бы?..
Ты понимаешь, о чем я, Ли - Ли? Это так просто… И разве не может быть, что ты последнее, блестяще–золотое звено в цепочке? И вырываешься из меня, из цепочки, из судьбы, чтобы кто–то из нас, ты или я, не воспользовались опасным шансом?.. Одинаково мнимым и реальным, потому как в нем напряжение - на разрыв, потому как в нем ты - с одного конца, из этой жизни, а я - с конца другого, из жизни той. Как радиола "Ригонда", про которую ты все время допытываешься, почему я ее не выброшу?
Я много чего, почти ничего не могу выбросить, Ли - Ли.
Многое рассказав тебе про Марту, я мало, почти ничего не рассказывал про Нину. Отговаривался, что все ты про нее знаешь, а на самом деле про Нину рассказывать тяжелее - с ней у меня больше того, чего не выбросить. После небесного полета с Анной Возвышенской, шанса любви, шанса одинаково реального и мнимого, про который даже не скажешь, был он или нет, упущен или использован, простым разводом с Ниной не обошлось. В ночь на тот день, когда нужно было прийти в суд, чтобы нас развели, Нина поднялась с нашего семейного ложа, вышла через кухню, взяв нож, на балкон - и вспорола себе живот. Пробовала еще и выброситься, но уже не смогла…
Шрам на животе Нины - разлом моего мира, Ли - Ли. Трещина, в которую, как иголка на старой пластинке, западает и западает память.
А что для меня шрам на животе Стефы?.. Ничего. Только шрам. Зашитый разрез чужой жизни. Но, зацепившись за него, память поскользнулась - и в разломы своего мира, в трещины моей жизни я западаю и западаю.
Как–то надо выбираться. Сговариваться с тем, что есть, чего больше, нежели требуется, чтобы не тосковать по утраченному и несвершенному. Оставить для музыки боль о былом.
Я бы мог и не жениться ни на Нине, ни на Марте. Мог бы не взлететь с Анной, не продолжать полеты с тобой… Вовсе не сложно представить, что этого могло не быть, но оно случилось - и не быть уже не может. Если даже прошло и утратилось… Поцарапалось и потрескалось, как старая пластинка.
Радиола "Ригонда", на которую я поставил пластинку, тоже старая, и музыка древняя, давняя–давняя, потому что Малер - последняя музыка Европы. Были после Дебюсси, Стравинский, только это уже хоть и Европа, но Америка. Если так можно сказать.
На окраине Европы и при конце ее музыки Огинский успел еще написать свой полонез. Огинский, конечно, не Малер, это музыка последнего бала на краю уходящей Европы, Ли - Ли, хотя Крабич будет доказывать, что самая великая. Крабич во всей музыке только и бредит полонезом Огинского, и он в упоении от него потому, что Огинский для Крабича - белорус. Ну, жил в фольварке в Залесье, так и белорус, и молодец! На Малера Крабич плечом поводит, а про Бетховена говорит, что Бетховен - глухой козел. Потому что - как же так: немец, а полонез написал для русской императрицы, для захватчицы?.. "Европа швырнула Беларусь под ноги России с полонезом Бетховена! - кричит Крабич. - А с полонезом Огинского мы в Европу вернемся!.."
Может быть, только куда возвращаться, если Европы полонезов давно нет и никогда больше не будет?.. Я твержу Крабичу, что Бетховен слыхом не слыхивал ничего про Беларусь, страны такой, названия такого не знал, для него Европа на востоке Германии, на границе с Польшей заканчивалась, а Крабич на вилы поднимает: "Глухой козел!"
Про Бетховена - глухой козел, как тебе такое, Ли - Ли?.. И все - из–за национальной несостоятельности, неосуществленности, из–за всего, что не свершилось… А как могло свершиться?.. Возможно, если бы у нас, у белорусов, были Бетховен или Малер, так были бы и мы, белорусы. Хотя, скорее всего, Бетховена с Малером у нас бы забрали. Или поляки, или литовцы, или русские…
В консерватории я полгода учился в классе Глебова… Глебовское Адажио в балете "Маленький принц" перехватывает горло. Это музыка не европейско–прощальная, как малеровская, она белорусско–прощальная… А Крабич слышать не хочет: "Глебов - русский". Я говорю: "Так и Муля - уральский". Крабича от ярости распирает: "Мулявин - песняр!" Будто бы то, что он песняр, у Мулявина в паспорте записано…
Профессору Румасу до фонаря было: русские, белорусы или немцы с татарами Глебов с Мулявиным. Он ликовал, что они есть, и молился на них… Как раз профессор Румас открыл мне Малера. Он так торжествовал, слушая его музыку, будто сам ее написал, и все повторял кем–то до него сказанное: что "Титан", первая симфония Малера, - это десятая симфония Бетховена. А Бетховен написал девять симфоний, Ли - Ли.
Невозможно высокое Адажио Десятой симфонии Малера и невыносимо одинокое: я слушаю его почти сквозь слезы. Не то, чтобы мне хотелось плакать, но так оно получается.
Музыка - пустота?..
Если уж смерть… или нет, не смерть, что–то близкое ей, нечто над нею… не смерть, а небытие, отсутствие в бытии действительно такая роскошь, как в звуках и паузах Адажио, так распрощаемся хоть сейчас, Ли - Ли. Только для смерти причина должна быть, музыка - не причина.
Некогда у стиляг (было такое племя свободных в неволе, Ли - Ли, в рубашках с петухами и с прическами с коком) мы покупали самопальные записи на использованных рентгеновских пленках. Записывались на тех пленках не Бетховен и не Малер - так доходил до нас американский рок. Это называлось "музыкой на костях". Элвис Пресли достался мне на шейных позвонках, Дин Рид - на грудных. Все бредили Пресли, но Дин Рид был первым и лучшим, Ли - Ли. До сих пор не могу понять, как он вдруг сделался борцом, почти советским патриотом?.. Его вкрутили в политику, а потом утопили в тихом немецком озере.
Вкрутили - и утопили. Здесь есть причина… Но, знаешь, Ли - Ли: в Берлин, где его утопили, Дин Рид полетел, потому что там ждала женщина.