Я привык к кобылицам, что стелятся ветром, стрелою летят подо мной без шпор и без плети, а тебе, расплывчатое мясо, только б на месте топтаться да ржать? Нет, погнали, поскакали, есть плеть да шпоры!.. Я вцеплюсь в твою гриву, натяну ее так, чтобы к потолку задралась твоя морда с бесцветными глазами и вспенившимся, перекошенным храпом, хватающим воздух!.. Давай, давай, давай, стелись, взлетай, не закатывай глаза!.. Больно?.. Так на то ты и зауздана!.. На то плеть и шпоры!.. А ты хотела, чтоб не болело? На тебе, пузатая ты, пустая цистерна, на тебе, бездонная ты яма, на тебе, болотная ты прорва, на тебе, говнючая ты куча, на тебе, на!..
Она, плетью и шпорами подогнанная, вроде бы и пыталась скакать; ходуном ходила, едва кусками не отрываясь, ее кисельная, бело–голубая туша, но по–прежнему между нами ничего не происходило, только потело да плюхалось, билось мясо о мясо…
Я тянул ее за волосы едва ли не изо всей силы, это было в нашей случке единственной любовной лаской, и она это чувствовала, силы моей хотела - и закидывала, насколько могла, голову и терпела, сколько могла… Наконец, не вытерпев, мотнула головой в сторону и вниз, посунулась грудью и животом, всей глыбою вперед, оставляя в руках моих космы вырванных волос, подломилась в локтях и рухнула, обвалилась на стол, который, к счастью, был не из новых, слепленных из стружек с опилками, столов, а давнишний, сработанный из дубовых плашек, поэтому содрогнулся, но устоял. И только когда расплылся на столе, распластался и поджался к лону ее живот, пустота в ней чуть–чуть подузилась, подщемилась - и к чему–то я притронулся, прикоснулся в ней и что–то ощутил. Ничего такого: ни уютных пещерок, ни мягких мысков, но хоть какая–то бухта, хоть дальние берега, хоть размытый перешеек, о который я бился и бился, терся и терся, напрягаясь выбросить, извергнуть из себя похотливую волну - и она пошла, покатилась откуда–то из–под дыха моего в пах, где последний раз поднялась, натужилась, набухла, распирая меня, и, найдя выход, просторно плеснулась в пустоту за перешеек…
Я выскользнул из пустоты и вытер медузную, сопливую, кисло–вонючую мокроту рыжим кобыльим хвостом. Что так в конце концов я и сделаю, я наперед знал, даже загодя смаковал, как оно будет - и вовсе не для того, чтобы стереть омерзение, как стираешь его с губ после нежданного поцелуя какого–нибудь педика. Я желал и ждал хотя бы проблеска секса в животной толкотне гениталий, не представлял иного завершения нашей случки - и рассчитывал на этот жест, на это движение с последним прикосновением к тому, что меня искусило… Но и здесь ничего - я просто вытерся волосами.
Рубенс–хренубенс.
- Отойди… пусти…
Я повернулся. Сзади, вползя в комнату, стоял на карачках и пялился на нас Игорь Львович.
- Пусти… дай мне…
Пропустив его, я вышел в прихожую и успел еще увидеть, как он, цепляясь за разодранный и запутанный хвост, всползает, взбирается на бело–голубую гору мяса, вновь медленно раздвигающую и приподнимающую мраморные столпы империи, на которых сама она только что не удержалась. "И–го–го…" - услышал я, но так тихо, словно спрятанная в этой горе кобыла или засыпала, или издыхала.
И это я минуту назад был на месте Игоря Львовича? Вот так топтался, прилаживаясь к разляпистой, пористой, в буграх и ямах, отвислой заднице, выискивая под ней пустую щель?..
Нет… Такого не могло быть… не могло быть такого… быть такого не могло… Мне надо было тут же, сейчас же смыть с себя мерзость и гадость, оттереться, очиститься, но здесь зайти в ванну, здесь остаться я уже и на минуту не мог - меня бы стошнило. Значит, придется возвращаться к Ли - Ли. Выдумывать, будто что–то забыл… хотя, что и зачем выдумывать, кто мне она такая? Кто они все такие - племя их блядское!..
Лидии Павловны с Дартаньяном во дворе не было, только фикус сиротел у подъезда. На фикусе, пришпиленная заколкой–невидимкой, белела бумажка - листок, вырванный из записной книжки.
"Романчик, спасибо, пригрейте фикус. Я в жилконтору - проблемы свои решу сама".
Романчик…
Стало быть, она опять решила размениваться?.. Распрощаемся с нашим давним соседством - мне уже разменивать нечего.
Лес зассанный затащить домой - и на работу… Но фу, как от него несет!
Как от меня…
Подняв, я подержал и поставил фикус.
Нет…
Что Ли - Ли нам никто - это мы зря, романчик… Это фантазии наши на дикой природе… Все идет к тому, что как раз наоборот - а с запахами у Ли - Ли тончайшие отношения. Поэтому на работу. Нам на работу - и фикусу с нами. Там чем только не попахивает, да есть кому быстренько баньку организовать.
С фикусом и помоемся.
На чем–то нужно было фикус довезти, я вышел со двора на улицу - и тут, как по заказу, подкатил задрипанный "Москвич" - пикапчик, водитель которого давно, наверное, оставил надежду на развалюхе этой хоть что–то подзаработать. Я без проблем с ним договорился, дав вдвое больше, чем он запросил. У него нашлась веревка, мы привязали фикус, положив в кузовок, откуда торчал он, весь не влезая…
Можно было бы и обрезание сделать, но…
Связали не закрывавшиеся двери кузовка.
- Куда ты его? - спросил водитель, значительно меньше фикуса мужичок в кепке–аэродроме, в советские времена облюбованной кавказцами. Выглядел он в ней потешно, этаким грибком–черноголовиком.
- А куда–нибудь… Лишь бы с рук сбыть.
- Я так и подумал, у меня нюх на фикусы. Можно ко мне. Я на окраине в своем доме живу, у меня этих фикусов - одним больше, одним меньше…
Предложение выглядело толковым, но фикус был не мой.
- Фикус не мой.
- Так заберешь, когда понадобится. Даже больший возьмешь или два, у меня этих фикусов… Я тебе адрес оставлю.
Вот что значит дать больше, чем от тебя ждут.
- Ты домой едешь?
- Домой… Но вазон забрать не потому предлагаю, чтобы лишний бензин не палить. Просто и тебе удобней, и фикусу лучше.
Хоть тут подвезло, куда с этим лесом?..
Я согласился, что так и лучше, и удобней.
- Только фикус ты во дворе пару дней подержи…
Мужичок заржал.
- А то я зассанный фикус сразу в дом потяну! Они у меня летом все во дворе - тропический лес!..
Когда выезжали на улицу, откуда–то почти под колеса кинулся, лая, Дартаньян, но я не стал останавливаться: на работу, так на работу.
III
- Ты почему без Ли - Ли? - дверь открывая, спрашивает мой коммерческий директор, нашего театра–студии финансовый заправила, и заглядывает мне за спину, будто Ли - Ли, которая на голову выше меня, может за мной спрятаться.
- На фиг она тебе приснилась? - прохожу я к своему столу, а директор, скучно на меня глянув, возвращается на место и бормочет что–то неразборчивое…
Приснилась, потому что все хотят просто видеть ее. От нее флюиды, энергия, секс, жизнь… Кроме того, Ли - Ли - наш талисман. За те полгода, как она появилась, дела наши пусть не так круто, как прежде, но все же пошли в гору.
Я подвигаю ближе к себе телефон и включаю автосекретаря.
- Жена твоя раз пять звонила, - говорит, будто нехотя, Ростислав Яковлевич, Ростик, мой коммерческий директор, наш финансовый заправила. Мы одногодки и, разумеется, друзья, и еще он толстенький, пухленький еврей с лысиной и животиком. И он не сказал: бывшая жена. Для него, как и для меня, бывших жен не бывает.
- Которая?
- Вторая. Просила, как только появишься, перезвонить.
- Сама перезвонит.
- Само собой… Но, может быть, что–нибудь такое… Все же пять раз.
Я набираю Марту. Она полунемка, полулатышка, я привез ее когда–то из Риги - и у меня с ней сын.
- Хэй, Марта! Что у тебя?
- Хэй… Ты мог бы посмотреть одного мальчика?
Не виделись с год - и ни "как живешь?", ни "что слышно?.." Марта лишнего не спросит, зря я с ней развелся.
- Не мог бы. Ты ведь знаешь, я мальчиков не люблю.
- Но он поет, Роман, я слушала. И он необычный.
- Что значит необычный?
- То и значит. Увидишь, посмотри.
- Ладно, пусть приходит. А как там наш пацан?
- Где там?..
- Извини…
- Ничего… Нормально. В компьютерах сидит. Хэй–хэй.
- Хэй–хэй.
Поговорили. За одно только слово и зацепилась. Она никогда ко мне не приставала: "Ну, не молчи, скажи что–нибудь!.." А уж тем более: расскажи, как тебя невинности лишили.
Зря развелся. Жаль.
У автосекретаря ничего. Странно.
Ростик барабанит пальцами по столу, что–то ему не терпится, и он выжидательно спрашивает:
- У тебя пока все?
- Не все.
- А что еще?
- Баня. И как можно быстрей.
Он, наконец, смотрит на меня так, что видит не только то, что со мной нет Ли - Ли, но и замечает меня самого.
- Среди бела дня?.. Что с тобой, Ромчик?
Ромчиком он называет меня изредка, поскольку смешно - Ромчик да Ростик, Чук и Гек, которым за сорок. И все же называет, если вдруг жалеет, чего почти никогда не случается. Ростислав Яковлевич полагает, что жалеть можно только евреев, потому что они евреи и такая у них судьба.
- Ничего со мной. Попариться хочу.
Ростик поднимается, подходит, двумя пальцами берет что–то у меня из–за уха - и с этим чем–то, держа пальцы на уровне глаз и не сводя их с рыжей, которая все тянется между нами, паутины, отступает, отступает, отступает… Он ошеломлен, у него шок.
- Такого не бывает… Где ты взял, заведи… Мне бы этого на такие пейсы хватило - куда там раввину…
- Заведу. На пару с раввином.
- Ему Ли - Ли мало… - трагически, будто только что все про меня понял, выдыхает Ростик. Он поднимает брови и морщит кожу на черепке. - Ему мало Ли - Ли…
Все же хорошо, что Лидия Павловна фикус во дворе оставила и я домой не вернулся. А то бы… хоть Ли - Ли и никто…
- Хватит, - разрушаю я мизансцену, в которой Ростик, как и все, кто хоть однажды понюхал пыль в кулисах, хотел бы еще покрасоваться. - О чем ты пальцами барабанил?..
Ростик скручивает на палец рыжую волосину "профессорши", садится за стол, кладет волосину в наш фирменный конверт и прячет в карман.
- Показывать буду и бабки с лабухов сшибать. Никто ведь, пока не покажу, не поверит… Меня в госбезопасность с утра вызывали.
- Ку–да?..
Ростик рассмеялся, и даже под столом было видно, как заколыхался его животик.
- Да не бойся, не в комитет. В совет, к помощнику секретаря. Какой–то их человек в депутаты идет, просили помочь на выборах. Ну, не так просили, как предложили помочь.
- Какой человек?
- Я откуда знаю! Их человек, значит, их человек. Нам не все равно?
Я у "профессорши" недавно спрашивал: "Вам не все равно?.."
- Не все равно. Спросить надо было: какой человек, что за человек? А то выберем сволочь или придурка.
Ростик выкладывает на стол свои волосатенькие кулачки, грудью налегает на них, подаваясь ко мне:
- Три с половиной штуки!
- Ну и что?
Он думает, что я не понял, и откидывается в кресле.
- Ты не выспался с рыжей? Три с половиной тысячи зеленых - и выход на президента.
Я уточняю:
- На госсекретаря?..
- На президента! Помощник госсекретаря - президентский кореш.
- Тогда почему он не президентский помощник?
- Еще какой помощник!.. - прищелкивает языком Ростик, который, в отличие от меня, знает обо всем, что творится в нынешней нашей довольно странной власти. - Поставлен присматривать за госсекретарем.
- Правда?.. - спрашиваю я, хоть мне это совершенно без интереса, абсолютно по барабану. - Значит, три с половиной?
- И правда, и три с половиной.
- За сколько концертов?
- Договорились на десять.
- Три с половиной за десять?.. Это же копейки…
Ростик и сам знает, что копейки… Смотрит в окно…
- Другим совсем не платят. Скажут выступать - и выступают за кирнуть и поберлять. А то и кирнуть не нальют, жлобы…
Еще в недавние времена мы столько за один концерт имели, но недавние времена канули в давность.
- Госсовет мог и накинуть…
- Там видно будет… Так я собираю банду?
- Собирай.
- Тогда чего ты: что за человек, какой человек?
- Я избиратель. А избиратель должен хотя бы приблизительно представлять, кого избирает.
- Какой ты избиратель? Это я избиратель.
- Почему ты?..
- Потому что жид не может быть не избирателем.
Ростислав Яковлевич Смольников самого себя называет только жидом, а никаким не евреем. Это Ростик объясняет тем, что все вещи в жизни должны называться своими именами, а евреем он только в советском паспорте записан. Советский паспорт - это не жизнь. Хотя бы потому, что советский паспорт побыл да кончился, а жизнь как продолжалась, так продолжается…
Я сказал как–то Ростику, что эти штучки свои жидовские он мог бы и оставить, не одни ведь кругом антисемиты, есть приличные люди, и он спросил в ответ: "Ты, приличный, разве думаешь обо мне: у, еврей пархатый?.. Ты ведь думаешь: у, пархатый жид!.."
Не доказывать же ему, что я так не думаю, хотя…
Ростик допытывает:
- Ты хоть раз за всю жизнь голосовал?
- Нет.
- А я каждый раз. Поэтому и было всегда девяносто девять целых и девяносто девять сотых… Если б еще ты голосовал - были бы все сто.
- Чего ж теперь меньше?
- Жиды разъехались. Нельзя допускать, чтобы жиды разъезжались. Это может сорвать любые выборы и погубить молодую демократию. А я молодую демократию люблю.
- Ты лучше девок молодых люби.
Глянув на часы, Ростик встает.
- Самое время… Пошел я насчет баньки.
- Зачем ходить? Позвони.
- Не облегчай мне жизнь. Ты и так мне ее облегчаешь, за меня на девках подскакивая. Глянь–ка на себя… - подает Ростик зеркало. Он, в отличие от ловеласов местечковых, которые когда–то при себе карманные зеркальца с расческами носили, только зеркальце носит, расческа ему ни к чему… как, впрочем, и зеркальце. - Из–за этих подскоков ни крови в тебе, ни соков, а мне завтра анализы сдавать.
У нас театр–студия. Если попытаться объяснить толково, что это такое, так и не объяснишь. Потому что все бестолково, но как–то вертится.
По жизни, прежде всего по жизни, а потом уж по профессии, я музыкант. Ништяк, как говорят лабухи, играю на гитаре, на трубе, на скрипке, да, пожалуй, на всем, из чего можно выдуть, выжать, выстучать хоть какой–то звук. Но играю не так, чтоб одному на сцене стоять.
Мне надо, чтобы рядом были. Чтобы просчитать, пальцами прищелкивая: раз, два, три, четыре - и пошло–поехало: "Смотри, как тихо и как чисто…"
Я Блонька, лабух. С лабухов Ростик собирается бабки сшибать за показ самой длинной волосины.
Лабух среди музыкантов - словцо вроде обидное. Уничижительное. Не музыкант - лабух. Не играет - лабает. За деньги там, еще за что… Не во имя самой музыки, короче. О каком–нибудь желторотике, который и лабать–то еще не умеет, скажешь лабух - обижается. А я нет. Как и никто из тех, кто простоял на сцене лет по двадцать. Для нас это - жизнь, что ж нам на жизнь разобиживаться?..
За мной рестораны, которые в мое время ресторанами никто и не называл, а только кабаками, пьяные свадьбы и юбилеи, около десятка попсовых ансамблей и рок–групп. Поэтому для меня в нашем словце - еще и наша цеховость. Принадлежность всех нас к музыке - и нас одних к другим. Код, знак, по которому мы распознаемся, ибо нигде и ни в чем, кроме музыки, лабуха не сыщешь.
Музыкант, который хоть немного не пожил жизнью лабуха, не музыкант, а так… что–то такое… творец… композитор.
Лабухи просекают, о чем я.
Я из времени "Beatles" и "Песняров". Пусть малость запоздавший, пусть безотцовский, пусть даже байстрюк - но байстрюк того времени. Чтоб вы знали: битлы и песняры были в мое время на равных. А если кто–то из вас козлиную морду скорчил: какие еще "Песняры"! - так пошли вы!..
Видел я козлов… Едва не прыгали от радости, когда "Песняры" распадались. А спроси: "Ты чего прыгаешь? Тебе самому от этого хоть кочерыжка капустная перепадет?.."
Нет! - их комбикормом не корми, если что–то настоящее кончается и уходит. Им кажется, будто на опустевшем месте сами они настоящими выглядеть начинают, рожки показывают - шибздики, чмо болотное.
Время от времени я встречаюсь с песняровской легендой, с Мулей, и мы спрашиваем друг у друга, кто как жив, ну и про прочие мелочи. О большем спрашивать как–то не о чем, он и старше меня, и… Лабать меня в "Песняры" Муля когда–то не взял - и правильно сделал. Я лабух, а он Муля - какие тут и к кому могут быть претензии?..
Вот это несколько разное: лабух - и Муля. Просекаете?.. Здесь, как сам Муля говорит, нюансы… А о том, что уже не несколько, а совсем разное, Муля говорит: лабухня. Не лабухи, а лабухня - разницу улавливаете?..
С Мулей я не равнялся и не равняюсь. Схожи мы разве только в том, что параллельно разводились… Как я с Лидией Павловной параллельно разменивался… Ну, с Мулей не так параллельно, он раньше начал. Но даже это получалось у нас по–разному: у него - глобально. Он уходил из очередной семейной жизни, как Толстой из Ясной Поляны. Куда и к чему пришел - его дела: в каждой избушке свои погремушки. И все же я мудрее Мули себя чувствую, в третий раз не женившись.
Когда–нибудь Муле памятник стоять будет, а пока у Мули хрен на блюде. Ростик для него проект придумал, на всю жизнь и на памятник хватило бы - Муля отказался. Проект был на Россию, поэтому перед мафией московской прогнуться надо было: чуть–чуть, ни для кого незаметно - да куда там, никак… У Мули в Москве и свои люди были, еще бы их не было, с ними Ростик все и замутил, но в Мулю - как лом вогнали и вынуть забыли. Он не говорил: имя, честь, но все оно как бы само сказалось, когда Муля процедил в сторону: "Лабухня".
Ростик разобиделся: "Неперестроенный лабух - клиника".
А Горбачев к тому времени давно перестройку придумал и погорел из–за нее. Народ советский, прежде всего русский, перестраиваться не двинул. Огляделся вокруг: все, блядь, то же, а водка, блядь, дороже. Горбачев удивлялся: как оно, блядь, так вышло?.. С ускорением, социализмом с человеческим, как у членов Политбюро, лицом - и всем остальным. Генсек и не подозревал, что придумал перестройку для лабухов - ни для кого больше. Одни лабухи и перестроились. Так что Муля и в этом - не совсем лабух, и Ростик зря на него, как на лабуха нормального, рассчитывал…