- Нормально, только очень болит голова, - потому что нельзя говорить такие вещи, если оба не готовы немедленно заплатить за них. И я вдруг понимаю, что эмиграция сделала с ним то же самое, что металлический зверь со мной; и мы подсунуты небесным диспетчером друг другу в изношенных костюмах Пьеро и Коломбины, чтобы еще и еще отыграть реплики из суфлерской будки... И он входит, наконец, с каким-то смешным хвостом и охапкой фиолетовых цветов, названия которых не знает никто; у него в первые минуты встречи всегда растерянные глаза, потому что ему всегда кажется, что здесь его ждали меньше, чем ему хочется, и эти глаза надо оттаивать поцелуями; и когда мы садимся рядом, взявшись за руки, как дети, которые что-то задумали, я говорю:
- Скажи, а нельзя эвакуировать все население Парижа, а Париж взорвать? И тогда тебе некуда будет возвращаться.
И он отвечает:
- Я не могу ничего делать в этой стране, потому что она отбила у меня охоту делать с ней что-то общее.
- Но это же другая страна.
- Другая. Но она чужая. Я ее не чувствую. Но ведь Париж - близко? Пространство более управляемая вещь, чем время. Мы что-нибудь придумаем. Ведь я не могу вернуться проигравшим...
...Я знаю, что если судьбу взять в ладошку и сжать до густоты пластилина, то из нее можно вылепить все, что угодно. Один психоаналитик сказал, что время - это только обозначение последовательностей. Я знаю что последовательности не последовательны, что с ними можно войти в сговор. Я знаю, я умею, но не хочу. Я хочу, чтоб все было потом. Я не хочу ясности, потому что не бывает ясности, которая бы была яснее нежности. Потому что я не знаю, что делать с этим изгнанническим "невермор", которое не от зорких глаз, а от переломанного хребта. Потому что от детских игр на краешке любви и свободы наше бедное, недолюбленное родителями поколение не вылечится ни перемещением во времени, ни перемещением в пространстве. И, недоигравшие в детстве, мы доигрываем в зрелости и будем играть в старости. И это трогательно, омерзительно и неразрешимо.
Но эта разница между уехавшими и оставшимися, с ее глумливыми перевертышами, потому что еще позавчера на табло свободы они били нас по очкам... И отсюда то, что он пишет, - такое медленное, надменное усечение действительности, в котором больше болезненного разрыва с ней, чем любопытства. Потому что отсутствие доверия к своему не означает тканевой совместимости с чужим.
...И я вижу, как он сидит за столом на своей улице Прудона и склеивает из шершавой бумаги свой неодушевленный Париж, а потом длинный-длинный витиеватый мультфильмовский мост, который шуршащими лапками кончается у окна на улице Усачева, перед которым я сижу за компьютером, тусуюсь со своими капризными персонажами...
- Когда ты поедешь в Англию? - спрашивает он.
- Я не хочу в Англию.
- Я бы приехал к тебе в Англию. Мы бы пошли в Вестминстер.
- Я не хочу в Англию. Мне там скучно. Мне сейчас только здесь интересно. Ты просто не хочешь видеть, как здесь интересно.
- В Англию не хочешь, во Францию не хочешь, в Германию не хочешь!
- Я хочу неделю с тобой в Варшаве. Варшава - город, построенный для любви. Сколько от Парижа до Варшавы на машине?
- Не знаю. Наверное, не больше двух суток.
- Ты приедешь на машине. Я буду стоять на платформе вокзала, а ты сбежишь ко мне вниз по ступенькам эскалатора. Ты будешь бежать, у тебя будут развеваться волосы, а у меня будут течь слезы, все будет, как в мыльной опере. А потом пани Кристина постелит нам на полу в игрушечной комнате. Она, конечно, не вспомнит меня, но обязательно пустит пожить. И будет весна и тюльпаны.
- В Париже и сейчас тюльпаны.
- Я ненавижу слово "Париж". В нем какой-то отвратительный железнодорожный скрежет.
- Это по-русски. По-французски - нет.
- Но мы-то все равно будем слышать его по-русски. "Разлука - младшая сестра смерти"... Но смерть, которой нет, разве у нее может быть младшая сестра?
- В моей жизни у тебя есть только одна конкурентка - это литература, - говорит он и садится в поезд метро, увозящий его от меня в Париж...
- ...Это естественно, - говорит мой психоаналитик. - Это нормально. У вас обоих вашим прошлым опытом так сильно подорвано в принципе доверие к партнеру, что вы подсознательно выбрали вариант, неразрешимый вроде бы не по вашей вине.
- И что, никаких других вариантов?
- Ну, почему? Есть еще вариант любви. Но для любви вы оба сейчас слишком травмированы. Кровь должна высохнуть, иначе каждый из вас повторит прошлый сценарий. А надо попробовать выйти из сценария. Вы же драматург, вы же должны уметь! - Я не умею. Но я попробую...
1994
ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО К А.
Зачем писать письма к адресату, которого нет? Точнее, он существует юридически и, читая это самое письмо, вынужден становиться тем, к кому пишешь, что разрушает и его, и тебя при осознании иронического расстояния между ним, реальным, и им, читающим письмо.
Человек эмигрировал для того, чтобы разорвать то, что тебе удалось или в какой-то мере удалось разорвать, находясь здесь. И если ты любишь его шефско-сестринской любовью, к которой наши бабы в принципе склонны (любовью, вмещающей в себя все - от интеллектуального флирта до эротического надрыва), то оставь в покое его, который ничем не провинился перед тобой и не хочет ничем провиниться перед той жизнью, которую выбрал. И кроме того, оставь в покое себя, у которой еще столько всего впереди и достаточно трезвый взгляд на уже решенные и еще решаемые проблемы, - скажи "спасибо" и иди дальше, потому что жизнь вряд ли даст тебе шанс сделать столько хорошего для этого человека, сколько он успел сделать для тебя за свой туристический приезд.
Фаллократия узаконила любые формы мужской рефлексии и табуировала права на женскую. Все эти Генри Миллеры и их меньшие братья Аксеновы и Яркевичи, с религиозным трепетом выясняющие в литературе собственные отношения с собственными гениталиями при том, что в их иерархии гениталия занимает хозяйское положение, а рефлексия - батрацкое... Весь этот безнадежный мужской мир, в центре которого один изможденный мужской же цивилизацией фаллос, давным-давно из средства превратившийся в цель... Не приведи господи родиться мужчиной и мерить себя и мировую гармонию физиологической линейкой! Посмотрите, какая глупая эта линейка у мужчины, хотя мы с ним социализируемся одним испанским сапогом, живем на одной планете и даже спим в одной постели, дежурно или восхитительно в зависимости от взаимного зажима и положения Марса и Венеры на небе. Совсем как у Платона - "звездное небо и нравственный закон внутри".
Как интересно быть женщиной, когда дорастешь до права на это дело. Этапы большого пути, сначала из щуплости и хрупкости начинают происходить округлости, и это совершенно не к месту, потому что школьной формой не предусмотрено, и больно, и швы под мышками рисуют глубокие малиновые вмятины.
- А я не хочу ходить в форме!
- Мало ли чего ты не хочешь!
- А я не буду!
- А тебя без формы в школу не пустят!
- А я надену обычное платье, а сверху школьный фартук!
Не можешь же ты сказать: "Мне тесно, мне давит!" - "Всем не давит, а тебе давит? Ты что, лучше всех, что ли?"
Потом в браке не сможешь сказать то же самое: "Мне давит!" Школьный фартук - гимн фаллократии. На каждый день - черный, на праздники - белый. Чтоб привыкала, падла, к фартуку с младых ногтей. И волосы в хвостик или в косичку. Отказ от волос, символический отказ от собственных мыслей - все эти пострижения в церкви, в армии, в тюрьме...
- Это что такое? Выйди из класса! Прибери волосы! Знаешь, чем кончают девочки, которые ходят с распущенными волосами? Я бы сказала вслух, но в классе мальчики!
Или:
- Я не начну урок, пока девочки не снимут кольца и серьги и не уберут их в пеналы. Я не могу вести урок в публичном доме! - истерическая зависть к цыганистым крошкам, которым протыкают уши в младенчестве. И страшный образ правильной асексуальной училки, перед которой стыдно, которая подстригает класс, как газон садовыми ножницами, и по ночам плачет в подушку по причине собственной женской невостребованности.
Это что я такое пишу? Прозу? Проза - это то, чем говорит господин Журден? Писать прозу - это как разговаривать. Писать пьесу - это как рассказывать историю. Писать стихи - это эротика. Не люблю, когда образованность пытаются продать за искренность. Это всегда похоже на отроков с недозрелыми эрогенными зонами, наглядевшихся на порнухи и уверенных в глубокой приобщенности к этому делу.
Это похоже на прозу? Так пишет А., к которому написано это письмо, но А. уехал далеко-далеко и не собирается возвращаться. Я ортодоксально обидчива, но экзистенциально бережна, в балансе между моей обидчивостью и бережностью материализуется его безумный смех и глаза цвета меда.
И снова этапы большого пути... В школе на перемене:
- Ленка из седьмого "А" в туалете всем рассказывала, что она вчера стала женщиной. Такой длинный из девятого. Прям на футбольном поле, там у ворот травка... Говорит, больно, как зуб вырвать. И кровищи!
- Больно? Наверное, надо какую-нибудь таблетку сначала от боли. Зуб же больно!
Все бегают смотреть на Ленку, ставшую вчера женщиной. Все еще в четвертом. Всем только-только вырвали молочные зубы.
- Ее теперь из школы выгонят! В старших классах всем гинеколог рентген делает, и если на рентгене видно, что уже не девочка, сразу выгоняют. И в институт никогда не возьмут. Только в ПТУ!
...Потом, в пятнадцать, все срываются с цепи - кто не сумел, те комплексуют. Кто не успел, потом всю жизнь крутятся между одиночеством, онкологом и неудачным браком, уважительно цитируя родительские запреты.
Тоскливый символ христианской культуры - недолюбленная проститутка, предлагающая любовь за деньги недолюбленному клиенту. Уберите из уравнения деньги, дайте этим несчастным заняться тем, что природа мощнее всего в них вкладывала, избыточно для того, чтобы только продолжиться, но достаточно, чтобы, построив культуру запретов, совершенно изуродоваться. Оставьте их в покое, займитесь теми, кто убивает и обижает.
- Нет! Мы не займемся! Мы будем их дискриминировать, потому что у нас тоже репрессирована чувственность, нам самим в девяносто лет снятся юные тела и их символические заменители! Мы не дадим! Мы не позволим! Человечество стоит на краю СПИДа!
...Какой-то там юношеский роман с телевизионно-признанным суперменом. Прогулки у моря и чтение Пастернака под визги чаек, ночные прибалтийские бары, перенасыщенные запахом кофе и хороших духов. А потом однажды внезапный отъезд под утро и странная записка. И лет через пять случайная встреча в гостях, когда оба не можем попасть дрожащими сигаретами в пламя зажигалки.
- Я не поняла, что случилось.
- Дело в том... Дело в том, что я был в постели не на высоте.
Не на высоте - это что? Это где? Сумасшедший мир мужчины, в котором половой акт сдается, как ленинский зачет. В котором надо работать не на партнершу, а на оценку. Потому что никогда не остаешься с женщиной один на один. Потому что вокруг любой постели, поляны, скамейки, машины, внутри которой вы оба замерли, обвороженные тактильным контактом, на стульях с высокими спинками сидят представители референтной группы и лишенными гормонов голосами говорят:
- Давай, старик! Мы смотрим! Ты должен оправдать наши ожидания!
Вот уже много лет мне неинтересно быть пушечным мясом оправдания чужих ожиданий. Следует ли из этого, что я оправдала собственные? Моруа говорил, что ни одна женщина не наскучит даже самому выдающемуся мужчине, если будет помнить, что и он тоже человек. Этот принцип работает и наоборот.
Мужчина в среднем есть существо, клюющее на азартную внешнюю смесь греха и невинности до момента, пока он не может установить пропорций. Здесь его главные эрогенные зоны, ему хочется одновременно развращать и кастрировать вас; водите по этим эрогенным зонам пальчиком - и вы получите все: нежность (если у него было нормальное детство), деньги (если они вам нужны), душу (если у вас хватит опыта и смелости иметь ее в контексте отношений), потому что ему нужны не вы, а власть над вами. Если же по недомыслию или феминистской ориентации вы засветите собственный интеллект, собственную привязанность или и то и другое... вы проиграли. Потому что в девяноста девяти случаях из ста его занимает не ваша кожа и запах ваших волос, а иерархия властных функций. И количество ваших оргазмов он носит, как звездочки на погонах. Какая тоска!
Исключение составляет А., к которому написано это письмо. Но если референтная группа сваливает со своих стульев, когда он прикасается к вам, то все остальное время она сидит у него внутри головы, набитой рифмами и линиями, потому что он решил рисовать и писать вместо того, чтобы жить. Эти, на стульях, конечно, уделали его как могли. Прятаться от них он научился только в женское тело.
- Какой у вас вид из окна, - завистливо сказала я одной очаровательной журналистке.
Мы пили кофе, и окно над ее письменным столом, обращенное внутрь Садового кольца, обнимало пестроту крыш московского центра.
- Да. Красиво. Я живу здесь месяц. Это квартира моего нового мужа. А вон там, видите, тот серый дом, Центральные окна без занавесок? Там живет мой прежний муж. И если взять полевой бинокль, то видно все во всех подробностях. Мой прежний муж не знает, где я живу, и когда к нему приходит новая дама, а это бывает каждые три дня, я звоню и даю всякие издевательские советы. Он сходит с ума. Он решил, что после развода я стала ясновидящей. Однажды он даже начал занавешивать окна простыней, я тут же позвонила и говорю - мол, не старайся, я и через простыню вижу. Тогда он начал бить посуду. Стоял и минут двадцать сосредоточенно бил сервиз, который нам когда-то подарили. Жалко сервиз.
- А его не жалко?
- Его? В наш дом не могла войти ни одна женщина, чтоб он ее не трахнул на пороге, объясняя мне, что я зажатая и со мной в постели неинтересно. В результате мне удалили матку, а потом я встретила человека, которому показалась незажатой и интересной. - Она поднесла к глазам бинокль и усмехнулась: - Сегодня у него опять новенькая. Совсем несовершеннолеточка. Хотите посмотреть?
И она усмехнулась так, что я увидела тяжелый луч из серого воздуха, летящий из ее несчастных глаз в далекие незашторенные окна и обратно. Я увидела, как страшно жили эти люди и как страшно остаться каждому из них теперь без достоянья обид, потому что на общее время супружества можно повесить ярлык "я был (а) несчастен (стна)" вместо "мы были несчастны, и это нас устраивало".
А самыми грустными персонажами выглядели дети на фотографии, они усиленно изображали счастливое детство с дорогими игрушками. А какое уж там детство, если у мамы с папой плохо в постели, ведь, не став "мужчиной" и "женщиной", люди не могут стать родителями. Не завоевав права на половую принадлежность, они вынуждены оставаться детьми. Большая часть людей, с которыми меня сталкивала жизнь, были детьми детей.
Я и мой приятель, немец из Кельна, пили шампанское в депрессивноободранной комнате, только что купленной нашими друзьями. Собственно, немец жил в этой комнате, чтоб сэкономить на гостинице и пропить деньги в московских компаниях, где за те же марки можно было получить в десять раз больше выпивки и в сто раз больше душевности, чем в Кельне.
- Мне тяжело находиться в этой комнате, пока я не напьюсь до бесчувствия, - говорил он. - Как только я закрываю глаза, мне кажется, что по мне бегают белые крысы. Я вскакиваю и чувствую себя на пороге суицида. Мне очень плохо здесь, но мне плохо и в Кельне, к которому я привык. Я поздно встаю, немного работаю, потом пью, потом снова работаю, потом еще пью, сажусь в машину и еду по разным кабачкам, где болтаю с друзьями и знакомлюсь с женщинами. Периодически я напиваюсь до состояния бесчувствия, и утром у меня ощущение, что я вышел из тупика и у меня появились силы жить. Я имею несколько друзей, которым могу рассказать всю правду о себе. Это очень важно для меня, потому что о душе у нас принято разговаривать только с духовником и психоаналитиком. Моя любимая фраза из Чехова - не знаю, правильно ли ее я перевожу - "Погода была достаточно хороша для того, чтобы повеситься!". Ах да, еще у меня есть дочь. Я очень люблю ее и навещаю по выходным.
Я и мой приятель, диссидент, навсегда вернувшийся из американской эмиграции, пили кока-колу в машине возле ночного коммерческого киоска, перед которым бойко, хотя и невооруженно, разбирались в своих винно-сигаретных интригах хозяева киоска, рэкетиры с незамысловатыми лицами, и их накрашенные девчушки в шортах и бриллиантах.
- Я чувствую себя белогвардейским офицером, вернувшимся в совдеп, претензии которого на заслуги перед отечеством безумны и бессмысленны. В возрасте этих ребят я уже сидел в тюрьме. И что? В результате это не сделало счастливыми ни их, ни меня. Я чужой в России и чужой в Америке, я чужой своим и самому себе. Я понимал, как бороться с режимом, но я не понимаю, как бороться с депрессией и одиночеством. Я чувствую себя обворованным, но не знаю, кому предъявлять счет, - печально констатировал мой приятель. - Моя дочь живет в Америке, но боюсь, что мне нечему научить ее.
Я и А., к которому написано это письмо, пили вино в баре Дома актеров, заселенном юными клерками и юными секретаршами юных фирм.
- Я наконец свободен. Я совершенно свободен и одинок в Париже. Я наконец живу той жизнью, о которой мечтал всегда.
Ностальгия - острое чувство, но оно вовсе не означает, что надо возвращаться. У меня закончились отношения с той географической единицей, в которой ты проживаешь. Ты все время структурируешь жизнь, а я все время ломаю структуру. У меня есть своя походка, и я не потерплю ни страну, ни друга, ни женщину, которые заставят меня ее менять. И еще я не хочу знать, сколько мне лет, потому что я в принципе не знаю, что такое время. Ты хочешь сказать, что в этой стране я кому-то нужен? Посмотри на этих людей вокруг - им ничего не нужно. Они сами себе не нужны - впрочем, как и я, - говорил он, мрачно обводя бар глазами цвета меда.
Лишние люди по убеждениям. Таких любят, потому что им нельзя помочь в принципе и их слишком легко одарить в частности. Они умеют создать температуру короткого счастья, задыхаются в ней и бегут в беспорядке от себя и от своих скоропостижных возлюбленных. Мазохист от страдания получает не удовольствие, а разрешение на удовольствие. Но получение разрешения так изматывает его, что он вынужден остановиться на разрешении как на самостоятельном удовольствии. Доведенный до фарса христианский комплекс вины. Счастье - это все же готовность к удовольствию без последующей расплаты за него. Но этого нет в нашей культуре, и если оно приходит, то только вопреки, случайно, обманом. В каждой своей любовной истории, как истинные путешественники, утром они считают новый город самым красивым, а вечером - что все города похожи друг на друга. Они никого не любят, в том числе и себя, но они любят любовь и любят ее без взаимности. Вечно обиженные подростки, предъявляющие счет всем компонентам мироздания, кроме самих себя.