Альбуций - Паскаль Киньяр 8 стр.


В триумфе по Марсову полю проследовали слоны, жираф, Клеопатра во всем своем великолепии, пленная Арсиноя, восковой Катон, пронзающий себя мечом, Верцингеторикс - живой и в цепях, две галеры, поставленные на колеса. Этот "смутный год" - 708-я годовщина Рима и 46-й год до явления Иисуса из Назарета - насчитывал 445 дней. Цезарю исполнилось пятьдесят шесть. Изменив, по предложению Созигена, календарь Нумы, он испытал от этого удовольствие, непонятное даже ему самому. Он пожелал озарить свое имя сиянием самого теплого месяца в году, и квинтилий стал называться июлем.

На 709-м году Рима, в один августовский вечер, стоя на берегу Тибра, Цезарь изрек по поводу Долабеллы и Брута: "Толстые и аккуратно причесанные мне не страшны. Я боюсь тощих и бледных". Эти слова Цезаря могли бы принадлежать декламатору.

Есть и другое изречение Цезаря, которое мне хотелось бы привести здесь, ибо оно столь же прекрасно, сколь и горестно. Обезглавив Помпея, сторонники Цезаря понуждают его уничтожить и Цицерона. Цезарь отказывается. Он говорит: "Цицеронов не убивают. Нельзя обрекать на вечный мрак то, что бросает на вас тень". Он любил власть и добился для себя всей ее полноты. Но он не хотел такого господства, которое бы его принизило, сделало его судьбу, его жизнь менее необыкновенной, менее божественной. Увы, в отличие от честолюбия Марка Цицерона притязания Гая Цезаря не находили поддержки у окружающих. Он ожидал награды, но не знал, в какой форме, в какой монете она могла бы выразиться и кому пристало ее выдавать. Вокруг него образовалась пустота. Юлии больше не было. И только два его секретаря записывали мысли, которых не понимали: "Отныне одна усталость вознаграждает меня за все усилия. Даже ненависть к соперникам и та перестала наполнять мою жизнь. Член мой ослабел и способен извергнуть лишь несколько жалких капель. Все, что я делаю, обречено на небытие или тонет в безграничном пространстве. Вокруг меня пусто. Стоит мне пристальнее взглянуть на тех, кто мне нравится, как я читаю страх в их глазах".

О жизни Гая Альбуция Сила при диктатуре нам известно лишь то, что он находился в этот период в Риме, что он остался в живых и что он до самой смерти был верным сторонником Помпея. Цезарь не удостаивал вниманием его романы, а быть может, и не знал об их существовании. Сохранился роман Альбуция об убийстве Цицерона, похоже написанный с рассказа очевидцев и весьма щедрый на восхваления. Роман этот относится в 35 году (Альбуций упоминает в нем о смерти Саллюстия). Текст его поистине замечателен, хотя историки презрительно трактуют его как несерьезный. Но видел ли кто-нибудь из нас историка, который был бы серьезен? Историки - народ боязливый, они изображают уверенность в том, что все творящееся в мире людей взаимосвязано. И потому отчаянно цепляются за королей, как истерички - за ляжки любвеобильных мужчин. Они больны страхом и привержены мифам куда более самих декламаторов, с их пылкими измышлениями на форуме. Они же щеголяют знанием дат, стараясь затмить точностью математиков. Кто любит убаюкивать себя тихим шепотом? - Коллекционеры, воздвигающие каменные дамбы в защиту от океана. Я собираю и пересказываю эти отрывки из двадцати страниц, написанных Альбуцием в то время, когда умирал Саллюстий. И неожиданно мне приходит в голову, что именно Саллюстий был женат вторым браком на первой жене Цицерона. Сцена эта грубовата и нелицеприятна, Альбуций лишь вскользь упоминает о ней в своем романе. Марк Туллий Цицерон только что примкнул к партии Помпея. Теренция входит в библиотеку мужа. Марк, раздраженный неожиданной помехой в работе, оборачивается к супруге. Вокруг него сидят рабы-стенографы. "Друг мой, - громко объявляет Теренция, - ваше решение было признано ошибочным. Вы принадлежите к партии побежденных. Я развожусь с вами". - И вскоре выходит замуж за одного из фаворитов Цезаря - Гая Саллюстия Криспа, в ту пору еще не историка.

В 35 году, сразу после кончины Саллюстия, Альбуций создал роман "Попиллий, убийца Цицерона" (Popillius Ciceronis interfector). Первая сцена разворачивалась в претории. В коротком идиллическом экскурсе в прошлое - около 105 года - Альбуций описывал детство Цицерона, жизнь мальчика в семье крестьян-вольсков, игры на берегах Лириса, каморку, примыкавшую к мастерской сукновала, откуда шла едкая вонь мочи. Затем следовало восторженное повествование о его блестящей карьере: знаменитый адвокат-ходатай по имущественным спорам, затем претор, затем консул, затем Отец Отечества, затем авгур, затем император, колеблющийся между партиями Помпея и Цезаря и жаждущий для себя триумфа, квадриги и вышитой тоги. Далее Альбуций рассказывает о Попиллии: обвиненный в отцеубийстве, тот в слезах стоит перед судьями. Толпа требует предать его смерти. И тут Альбуций выводит на сцену Цицерона, который произносит речь и этой речью спасает Попиллия.

Вторая глава чрезвычайно коротка: Альбуций всего в нескольких словах пишет об ужасной смерти Цезаря и о Бруте, который той же ночью бродит по Риму, взывая о помощи с криками "Цицерон! Цицерон!", словно хочет защитить себя именем великого консула. Неожиданно действие сменяется июлем 44 года, когда были устроены игры, посвященные душе Цезаря, и в небе над Римом засияла "sidus Julium" - звезда Цезарей. Речь идет о комете, которая непреложно доказала римлянам, что Гай Юлий Цезарь был богом и что его душа, явившаяся таким образом, вновь подает им знак, взывает о мщении. Этот миг и стал зарею Империи. Октавиан тотчас использует полет кометы - "sidus", звезды Цезаря, - чтобы стать жрецом: из ее огня он сотворяет свой персональный нимб. Альбуций описывает Цицерона: тот ничего не понимает и, вообразив, будто это он манипулирует Октавианом, заразившимся "звездной болезнью", требует головы Антония. Октавиана пока еще зовут не Августом, а "Divus Julius".

Сцена третья: октябрь, Болонская равнина, маленький островок посреди Рено. Антоний, Октавиан и Лепид ведут торг по поводу необходимых убийств. Первым в списке стоит Цицерон. Октавиан вспоминает речь своего дяди и подтверждает ее свидетельством Саллюстия, одного из своих офицеров, находящихся тут же рядом. Но его доводы тщетны. Лепид и Антоний жаждут крови. Антоний вызывает Попиллия, отводит его в сторону, под сень оранжевой ивы. И приказывает Попиллию убить Цицерона.

- Цицерон - мой отец, - отвечает Попиллий, - поскольку я обязан ему жизнью. Я не могу выполнить твою просьбу.

- Я твой генерал, а ты мой солдат, - говорит Антоний.- Республика сможет обрести мир, только если этот человек умрет.

- Значит, я буду первым в истории, кто дважды совершит отцеубийство.

- Ты должен убить его своей рукой, - сказал далее Антоний Попиллию (по версии Квинта Атерия), - именно потому, что был привязан к нему; пускай же он коснется своей судьбы: "Molestius feret se a Popillio occidi quam occidi" (Смерть от руки спасенного им Попиллия будет для него вдвое горше, нежели сама смерть).

И последняя сцена: в нескольких строках Альбуций описывает, как Цицерон последний раз спасается бегством, покидает Тускул, добирается до Астуры, а оттуда, на судне, до своей усадьбы в Гаэте. Столетние юпитеровы вороны налетают на реи и яростно рвут клювами снасти, пока Цицерон мирно спит в каюте. Это происходит 7 декабря 43 года. Пока он садится в носилки, чтобы пересечь лес и покинуть Гаэте, отряд солдат под командованием Попиллия подходит к стене, окружающей усадьбу. Вольноотпущенник по имени Филолог предает своего хозяина и указывает тропу, по которой ушли Цицерон и его люди. Попиллий спешит следом. Цицерон замечает его, велит носильщикам остановиться, раздвигает занавеси носилок и пристально вглядывается в Попиллия, поднеся левую руку к морщинистому лицу и поглаживая заросший щетиной подбородок. Попиллий называет себя. Цицерон с улыбкой отвечает:

- Popillio semper vaco (Для Попиллия у меня всегда найдется свободное время).

Попиллий резко говорит:

- Я принес тебе много свободного времени,- и одним взмахом меча отсекает Цицерону голову вместе с шеей (caedit cervices tanti viri et umero tenus recisum amputat caput). Затем Попиллий отрубает ему кисти рук. Отправляет голову и руки Цицерона Антонию. Антоний приказывает выставить их на рострах.

Роман всегда правдоподобнее хаоса реальных жизней, которые он собирает воедино и упорядочивает в виде искусно выстроенной интриги и убедительных подробностей. Даже история подчиняется закону интриги хотя бы потому, что политика сама по себе интрига, если она воплощает существование целого народа в истории отдельной семьи, где все вертится вокруг злодейски убитого отца, или в бесконечном сериале, где враждуют меж собой многочисленные родственники. Альбуций опустил в своем романе один реальный эпизод, облюбованный всеми без исключения историками. Когда Антонию вручили голову Цицерона, Фульвия попросила дать ей эту голову перед тем, как прибить ее на ростры. Она с трудом разомкнула челюсти Марка Туллия Цицерона, вытащила наружу его язык и воткнула в него иголки, чтобы он не смог говорить в аду и порочить их имена, жалуясь теням других умерших.

Но Альбуций не удержался от искушения закончить "Popillius Ciceronis interfector" двумя пассажами, скорее жалостными, нежели педантически точными: "Попиллий стал примером для всех нас: Nullos magis odit quam quibus plurimum debet" (Особенно он ненавидит людей, коим обязан более всего на свете). И добавляет, перед тем как завершить роман: "Все головы непрестанно поворачиваются к рострам, и непрестанно, их взорам предстают глаза и руки красноречия, выставленные напоказ". Концовка же декламации была на редкость безвкусной, такую мало где встретишь. Сенека яростно осуждал ее. В ней Альбуций описывает свояченицу Цицерона, Помпонию, которая, желая отомстить за него, но не осмеливаясь обрушить свой гнев на Антония или Попиллия, подвергла пыткам Филолога в деревянной пристройке виллы в Гаэте. Она морила его голодом и время от времени вырезала из его тела небольшие кусочки мяса, заставляя съедать их. Однажды, незадолго до того как он испустил дух, а было это в январские иды, она вырвала ему язык, разрезала его на ломтики и стала давать по ломтику раз в три дня, засовывая в рот и приговаривая: "Ешь, Филолог, ешь свой язык!"

Глава тринадцатая

ЖЕЛАНИЕ БЫТЬ ГОМЕРОМ

Россказни Азиния Поллиона и Цестия вдруг становятся аппетитными, как хлеб, только что вынутый из печи. Более того, как ломтики языка, если их слегка присолить. Я пользуюсь ими, стараясь притом не подчеркивать, насколько они неправдоподобны. Оба этих сплетника получали удовольствие от злословия. Но благодаря этому удовольствию мы хоть что-то узнали о самом Альбуции. Азиний Поллион пишет, что Альбуций с приближением старости не знал утех, получаемых от других. Он так и остался ребенком. Посещал отхожие места, желая, чтобы его там мастурбировали стоящим. Мне кажется, в данном случае "sordidissima" превращаются в миф, а впрочем, наш герой чаще всего испытывал беспокойство, внушаемое, быть может, страхом перед неприятностью, которая в XVII веке постигла великого французского историографа, носившего имя Буало: его клюнул в причинное место индюк. Было ему в ту пору шесть лет. Он играл на острове Ситэ, с той стороны, что смотрит на набережную Августинцев.

Мне вдруг приходит в голову, что я "клюнул" на этот эпизод отнюдь не случайно - так птичий клюв уверенно находит зернышко или червяка. И Сенека-старший, и Поллион, и Порций Латрон сообщают, что Альбуций был подвержен приступам меланхолии, во время которых ему случалось терять дар речи. Иногда он воображал себя скопой: клевал воздух, махал руками, точно крыльями, и ловил на лету воображаемую добычу. После наводнения в Пьемонте, в Новаре, когда он лишился двадцати коров и быков, целой фермы, восьмерых рабов, одиннадцати женщин и трех гектаров полей с несжатым урожаем, он начал писать роман о противоестественной любви жрицы-настоятельницы к своему пасынку, слепому содомиту, открыв его следующими словами: "О судьи, мы извечно стоим по пояс в воде смерти, за одну ночь она вздымается до самого подбородка. Временами нахлынувшие волны мешают нам говорить". Дождавшись своей очереди декламировать, Цестий притворился, будто не может разжать зубы. Наконец он отер рот полою своей тоги и возгласил: "О судьи, простите великодушно мое молчание. Волна Альбуция затопила мои уста. Я ждал, когда смерть отхлынет прочь, вернув нам поля мидий".

Имя Альбуция Сила так и осталось для нас неотделимым от этого страха. Прошло две тысячи лет. Его страх перед исчезновением мог исчезнуть вместе с телом, в погребальном костре, в урне. Но имя не только сохранилось в своей первозданной форме: язык, который мы унаследовали от Рима и на котором говорим, преображает его. Мои губы произносят "Альбуций Сил", и сразу приходят на ум слова "силиться" (он силится заговорить), "бессильный" (он бессилен заговорить). Вспоминается внутренняя прогрессивная рифма, cius silus, которой предшествует Альба - самый древний город народа, изъяснявшегося на этом языке. И в памяти внезапно всплывает мальчик Асканий, путешествующий дневными переходами до Лациуму. Это было в 1148 году до н.э. Он спускается по альбанским горам, минует сосны и пробковые дубы, подходит к озеру. На берегу его ждет челнок, выдолбленный из ствола лавра. От запаха бледно-желтых цветов и мелких гроздей голубых ягод ("bacca laurea") у него саднит горло. Он садится в душистую лодочку, что покачивается на воде. Вертит в пальцах красную ветку акации. Это картина мира. Иными словами, доска, водруженная на перекрестке дорог и покрытая гипсом.

Он так и не опубликовал свои "юридические" романы. Ни один декламатор не использовал эти сюжеты, неожиданные и шокирующие своими эксцессами. Цестий пишет в своей "Сатире": "Vagabatur lugubri sordidaque praetexta" (Он носил одежду неряшливую, как носят дети, и неимоверно грязную под предлогом траура). Римские контроверзы попали в "Gesta Romanorum" и в XII веке были переведены как роман, под названием "Желтофиоль Новых Француженок".

Накануне мартовских ид 43 года Цезарь ужинал в доме Лепида. Он съел две барабульки с хлебом. Поедая филе двух этих рыб, он прямо за столом подписывал корреспонденцию. Он привык работать таким образом. Ночью налетевший шквальный ветер переломал деревянные ставни и настежь распахнул бронзовую дверь спальни. Жена Цезаря, Кальпурния, проснулась в слезах. Умирая, он говорил на латыни - только он один. Заговорщики же изъяснялись по-гречески. Ему нанесли двадцать три удаpa. Брут вонзил меч ему в пах. Он испускал короткие крики. Накрыл голову тогой. Заслонил рукою член, обагренный кровью из раны, которую нанес ему сын женщины, любимой им более всего на свете.

Иудейская община выражала скорбь по умершему диктатору гораздо громче всех других, ибо великий Цезарь победил Помпея, взявшего некогда Иерусалим и осквернившего Храм. Это событие навсегда запечатлелось в памяти еврейского народа. Октавиан спешно вернулся из Греции. Прибыл в порт Пирея. Сел на маленькую галеру. Он был даже не худым, а тощим, тщедушным, по-гречески говорил пришепетывая и выказывал внешнее смирение - верный признак всесокрушающей гордыни. Он был чрезвычайно робок, но хитро обратил это свойство себе на пользу, присовокупив к нему еще и молчаливость. Всю свою жизнь он страдал от лишаев, от врожденной слабости левого бедра и ноги, от судорог в указательном пальце правой руки, от почечных колик и желчных камней, от хронического насморка. Будущий император Август не отличался каменным бесстрастием. Это был ярко выраженный истерик, что, однако, не мешало ему быть достаточно красивым.

Всю свою жизнь Альбуций ненавидел Августа. Он слышать не мог, как тот говорит по-гречески. Альбуций любил сладкие пирожки с каштанами. Не переносил сальных свечей. На Целиевом холме, к востоку от большого парка, у него было два дома, стоявших углом. Внизу, у каменной ограды, росли кружком олеандры. Чуть выше - старые, но все еще стройные ярко-зеленые кипарисы. Середину склона занимала густая платановая роща.

Альбуций вставал до зари. Смотрел, как поднимается солнце. Он любил солнечный восход, но наблюдал за ним с некоторым беспокойством. "Миру приходит конец, - часто говаривал он. - С некоторых пор мне чудится в солнце какое-то колебание, словно оно не решается всходить на небосклон".

По рассказам Сенеки, в самые пасмурные дни он сетовал: "Numquid perpetuus ignis exstinctus est?" (Стало быть, угас вечный огонь?) И еще говорил так: "Я ненавидел Спурию. Но от нее родилась плодовитая дочь, эту я любил. Она умерла в родах, и ее лицо запечатлено у меня в голове, за оградою моего лба. Другая моя дочь - старшая - жирная незамужняя распустеха с утробой, полной вина, и маткой, полной спермы, которую не умеет спускать. Полия обожает меня, но, увы, без особой взаимности".

Это Альбуцию принадлежит изречение: "Introrsus erumpentes lacrimas ago" (Я отвергаю слезы, готовые пролиться).

В углу дома с южной стороны была устроена вольера. Известно, что во время очередного приступа меланхолии Альбуций произнес следующие слова: "Я испытываю горечь оттого, что возбуждаю столько сомнений в намерениях, коими руководствуюсь, и столько беспокойства из-за декламаций, которые слагаю. Я остановлюсь тогда лишь, когда спущусь в Эреб, в тот самый миг, когда преклоню колени перед автором "Одиссеи". Думаю, отцы правильно поступили бы, покарав меня за желание стать Гомером". Он любил бродить по парку. С приходом старости его любовь к птицам угасла. По утрам он бродил в густой роще влажных платанов.

Глава четырнадцатая

ОТЦЫ И СЫНОВЬЯ

Он страстно хотел иметь сыновей. Но рождались только дочери: одна мертвая, вторая - миланка, третья - Полия. Он никогда не говорил о своем отце. Но вспомним о жалобе отца в его "Предводителе пиратов": "Всюду под внешним покровом звучат стенания сыновей". А сын, предводитель пиратов, спасшийся некогда от гибели в морской пучине, ответил на это: "Ты всегда желал мне смерти".

Альбуций завершил свой роман так: "Мы лишь жалкие обломки в любви отцов". Короткие пересказы сюжетов, записанные Сенекой, Цестием, Ареллием и Азинием Поллионом, суть все те же обломки в любви просвещенных людей. Я поочередно излагаю здесь восемь из этих обломков.

Назад Дальше