Russian Disneyland - Алексей Шепелев 10 стр.


Объект же моего внимания, Янка, казалось мне и тогда, не испытывала особого стеснения: ходила при всех со мною домой (хотя прочие так не делали), кроме того, без свидетелей (что говорит уже о чём-то?) подарила мне фото какой-то собаки – кокер-спаниеля, вырезанное, кажется, из журнала "Юный натуралист". Так для ча ж мене собачка-то энта?! – именно так вы и спросите. (Тем более, что я всегда любил котов и богатырей, и вседа широко пропагандировал это – даже в школе – выбором темы рисунка или доклада или довольно вольной её интерпретацией: например, нетрудно предположить, что когда тема была "Зима" или "Родное село", пейзаж служил у меня только обрамлением исторических или фелиологических сюжетов!..) Однако согласно тому же поверью, важен не подарок второклассницы, а её внимание…

Почитай же всю раннюю юность (Ююю! – лечу как на тройке! а на самом деле на велике) я провёл в другой фантазии: я предлагаю Яночке её подвезти – чтобы она села на рамку. (Товарищ Губов растлил меня, поведав, как он подвозил подобным способом свою пышную одноклассницу: она была в непривычной близости, и он разогнался настолько, что когда "как бы нечайно" начал щупать ея за "наливные буфера", ничего не могла сделать – "оставалось только кайфовать"!) Как ни странно, я и это воспроизвёл – естественно, тоже один раз, и безо всяких там "буферов", поскольку они меня не интересовали, а больше другое – волосы, там, шея… Однако, Губову-то хорошо – он атлетист. А я был довольно тщедушным, а Яночка весила, наверное, чуть ли не в два раза больше меня! Но я ее всё равно домчал, по возможности ровно дыша и незаметно обоняя, почти до дому ("почти" потому, что "братан Жека может увидеть").

…Я помню эти майские дни, пронизанные не обычным, всеобще-заштатным (и довольно дурацким, как, кажется, казалось мне даже и тогда) пиететом по поводу весны, а чем-то странным и таким личным, чего сейчас уже почти нет… Каждый год, я помню, 25 мая, в день последнего звонка, у учеников младших классов занятий не было, и я с удовольствием отправлялся прямо с утра (по привычке просыпаться встав рано) в свой сад, где как раз в эту пору неожиданно вырастал и расцветал целый мир. Появлялась рослая трава, в которой заметно преобладали одуванчики – они были уже в пике: во весь рост, в расцвете, в самом цвете и в самом соку – и всё это буквально (можно вольно или невольно проверить); на косогоре за садом – сирень – эти старые, полуповаленные коряжники, которые мы каждый год жжём и вырубаем – расцвели! – и ещё ниже, совсем у речки – черёмуха, неповторимая, дарящая мимолётную эйфорию, почти безумие, ощущение, как будто всё происходит не здесь – а в тоже время здесь и сейчас! – но всё какое-то иное, новое, обещающее – как будто нет и не было (и не будет!) никакой школы, никаких долгих серых дней с жёсткостульным пристальным сидением и монотонной изматывающей говорильней, никакого пространства прямых углов, коричневых досок и осыпающегося с них мела, геометрических фигур в шкафах и портретов на стенах, никаких осени и зимы… Ветра не было, сильно пекло солнце, ветви с листочками уже немного скрывали тебя от посторонних взглядов, летали бабочки, пчёлы, стрекозы, всё кишело жизнью, всё пахло и благоухало: яблони, вишня, слива, кружовник, малина. Ещё почти вчера, неделю назад, небольшие, но зато новые, свежие, ещё какие-то ручные, почти детско-игрушечные лопухи, колючки, крапива, простая и глухая, чистотел, кашки – теперь всё в настоящую величину – как будно у всех них – разнотравия – тоже именно сегодня последний звонок, и они, вырастая тут и там, "вступают во взрослую жизнь"… Под сливами и вишнями – обильная вездесущая крипива, перья чеснока, самого по себе выросшего – обоих этих растений и заставляли всю вёсну нарывать по полному утрамбованному ведру цыплятам и поросятам – кстати, в случае чего, отговорка, если кто застигнет: мол, не просто созерцаю или "гуляю" (что само по себе в деревне не принято и нет самого слова в этом значении), а за делом – траву рву, а так – свобода!..

Да и весна, как мне кажется, была тогда другой не только субъективно, но и объективно: не такая ранняя, не скороспелая-спидозная, радиоактивно-гипертрофированная – с четырёхдневным цветением одуванчиков и лопухами в мае как в августе – как будто сбой в матрице, и июнь-июль как-то куда-то проскочили, – а постепенная, настоящая, с мягким теплом и уютом. Тихо вдыхаешь горячий, горячительный воздух и каждое мгновенье бессознательно осознаёшь – и даёшься диву! – что на улице ещё более уютно (и тепло!), чем дома… Главное в ней было – предвкушение и обещание лета, такого долгого и безбрежного – не то, что сейчас! – то есть, повторюсь, свободы. Свободы от школы, ежедневной обузы, мучений и распорядка. Всегда чувствовалось, что уже в первые по-настоящему тёплые дни конца апреля всё это даёт сбой, начинает понемногу отступать: девочки упрашивают учителя выйти "на природу" – и так чуть не каждый урок – вместо опостылевших классов, заёрзанных до жирного блеска на крашеной поверхности, изрисованных и искорябанных стульев и парт – сидение на солнцепёке, на зелёном ковре с жёлтыми махровыми помпушками одуванов. Субботники, перебирание картошки в школе и дома, её посадка, "походы" – "экскурсии", походы в больницу – на прививки с никому не понятными заклинательными названиями "манту" и "бэцэжэ"…

Вот и вспоминается мне один из таких походов в нашу сельскую амбулаторию, находящуюся на другом берегу реки, ещё дальше за домом Мирзы, а ещё проще говоря, рядом с домом Яночки… Почему-то с уроков отпускали не всех, а парами – нас, как "тех, кто хорошо учится", отпустили вдвоём с Яной. И мы шли по земляной насыпи моста, по накатанной колее… или её обочине, изрытых осами… или уже их страшными сородичами (?) … так, что постоянно наступали на холмики вокруг их бесконечных норок и боялись наступить на них самих, и невольно созерцали всё это великолепие вокруг… Мутную тишину, стоящую – словно вяло опускающуюся с едва уловимым кружением в прозрачном, почти призрачном солнечном пространстве, будто тополиный пух или медленный снег, – над застоявшейся зелёной плёнкой ряски на речке… Наступающую на дорогу и речку растительность, свежую чешую от заколотой гарпуном рыбы, уже сухую, но всё ещё свеже и остро пахнущую рыбой… иной жизнью, сыростью, ряской и тиной… раздавленные улитки… какие-то признаки-остатки от застреленной из ружья щуки… Уже не помню… Честно говоря, всё это помню крайне смутно, будто бы во сне…

А потом оказалось, что нам почему-то надо ехать в райцентр, чтобы нам сделали прививки там. Или это были какие-то повторные прививки… Или какая-то дополнительная медкомиссия… Для самых умных наверно – задолбавших уже "отличников" и "хорошистов" (а вернее, уже именно вторых – ненавижу это слово!) … О, вспомнил! – так это ж была какая-то олимпиада районного масштаба. И вроде мы поехали вдвоём с Янкой, причём на уазике-батоне, бывшем в распоряжении нашего сельского врача. (Кстати, соплеменника С-ора, к которому бабаня, когда уж болела, заговариваясь, всё обращалась "Илья Ираклич", и мне сквозь слёзы было довольно потешно: так звали врача, который полвека назад спас ей жизнь. Тяжёлое осложнение после аборта, кажется, заражение крови, то есть верная смерть (на селе, где и сейчас-то акромя сего уазика и двух методов лечения ото всего: анальгина и димедрола, а в самом крайнем случае – их вместе – особо ничего и нет, и где в ту пору после родов на поля выгоняли на второй день). Но как раз была её сестра из Москвы, с которой и отправили двадцатипятилетнюю будущую мою бабушку – у мужа сестры, какого-то второстепенного актёра, было знакомство в научном медицинском институте. И вот Илья Ираклич её спас – и мне даже думается, что Бог специально дал её, мою бабаню, для меня!.. А Яночку, видимо, специально не дал. Ну да я понимаю…) Однако в воспоминаньях "пылкой фантастичной натуры" всё почти едино – и сон, и явь, и быль, и небыль…

И вот мы едем. С ней вдвоём! Вернее, с нами ещё двое попутчиков: девочка и мальчик, класса изо второготретьего, тоже отличники на олимпиаду – словно сами мы несколько лет назад, ещё не "хорошисты", ещё не знающие укола сладострастия, а токмо всякие прививки, не знающие томления плоти и всяких там связанных с этим понятий и историй. Но опыта у нас ещё нет, мы ещё свежи, как одуванчики. Хотя, кажется, все мысли об одном. Я чувствую её напряжение – как два магнита в разных руках – то отталкивание, то притяжение. Уверен: она тоже думает о том же, чувствует всё это, сочная моя Яночка с раздавшимся тазом, потолстевшими ляжками, наливными буф… большим, выпирающим холмом и натягивающим штаны треугольником, упругими ягодицами и нестерпимыми между ними ямочками… складочками… Пахнущая чем-то – как весна… Когда шли, я всё пытался отстать, чтобы подсмотреть всё это, посмотреть на ее задницу всё в тех же штанцах, а она, как бы не понимая, понукала меня!..

29

Не переставая причитать-ругаться, бывший прапор напяливал форму а-ля Фидель, спотыкаясь и путаясь в штанинах и рукавах, на ходу отдавая распоряжения Серёжке и пришедшей бабке.

– Иди, Серёжа, заводи "Камаз", я сейчас.

Через несколько минут Белохлебов, забежав "на склад", и, видно, порывшись в своих двух стоявших в ряд холодильниках, явился с полметровой красной рыбой, полметровой булкой, двумя поллитровыми баночками пива и совсем маленькой, четвертьлитровой бутылочкой водочечки.

– Жми, Серж, к Генурки. Я пока поем… Хочешь пива?

Глава фермерского хозяйства, одной рукой держась за ручку в кабине, чтобы не стукнуться на колдобинах и поворотах, а другой судорожно попеременно хватаясь за яства: отламывая булку, отвинчивая водочку, раздирая рыбу, откупоривая пиво – так что выходило почитай что одновременно, помимо всего этого, произносил ещё некий спич:

– Вот, Серёжка, я с похмелья, а ем! Тьфу-тьфу, как бы не сглазить! – Он эффектным жестом поднёс к носу зажатый кончиками двух пальцев отщипнутый кончик багета, жадно-глубоко занюхал его и тут же стремительно жадно-губоко затянулся из бутылочки, зажмурившись и сморщив лоб, но без брезгливости, и чрез миг он вновь занюхал булкой, и сделал такой вид, как будто ничего и не произошло, меж тем как бутылка опустела ровно наполовину, а сам он весь равномерно как-то порозовел или покраснел. И как ни в чём не был продолжал разглагольствовать:

– Другие вот не могут. А я – ем! Порода! Наша сибирская фамелия – Белохлебов. А знаешь, что означает? Не принято у нас было, деды сказывали, чёрный хлеб вообще употреблять – даже распоследнему крестьянину – ситный подавай, благородный белый!.. Никогда не похмеляйся утром. Не советую. Супчика нужно, чайку с сахаром, или просто вот острых таких продуктов вкусных поесть… Хоть… ой!.. и не лезет – через силу! Всегда себя будешь хорошо чувствовать, как я. Один раз правда было мне хреновато… ох, и грубо! – трясло – ну просто как кобеля, мутило, тошнило, башка раскалывалась, окаряживало прям всего, как парализованного – я не то что есть, срать даже не мог!.. Чтоб хоть чуть-чуточку полегчало, готов был не то что водки иль самогона, а хоть денатурата любого, хоть антифриза, хоть отравы для жуков выжрать! И мысль-то – не поверишь, Серёж! – была всё одна, как у наркомана – иль у Сажечки, кхе-кхе, кочетых ему в ж… у! – выжарить! Стерпел всё равно – всю жизнь хорошо! Давай, Серёж, побыстрей, жми, не жалей!.. Ну, в общем… – Фермер опрокинул в рот бутылочку и на этот раз не токмо виртуально, но и действительно закусил – той же булочкой.

"То к нему придёшь, он чаи гоняет, а то уж вот…" – думал Серж.

Пока они едут, следует уточнить, кто такой Генурки. "У него все на призывах" – говорила бабушка про таких людей, как Белохлебов (кстати, надо уточнить про сибиряка, кажется, брешет дядь Лёня) – всем всегда обязательно дающих прозвища. И два основных его создания – что "Сажечка", что "Генурки" были вроде и уменьшительными и даже ласкательными именами, но звучали в произношении фермера весьма неоднозначно. Геннадий Коновалов, тридцать два года, женат, двое детей, тракторист-машинист третьего класса, живёт в соседнем сельце Холмы. Был, как и Сажечка, помощником Белохлебова, но уж побольше полугода назад тот вышиб его за пьянство. Однако он всё же изредка прирабатывал в Белохлебовском хозяйстве, соглашась на самую чёрную работу на самых выгодных для фермерского хозяйства условиях, чем в основном и жил, а также другим редким колымом, но ему что называется хватало, потому как жена с детьми уехала от него в город. А Сажечка наш, в свою очередь, стал нащупывать в таком положении звёзд и светил своего рода плацдарм для исправления невыносимости своего. В последнюю их, двух помощников, встречу он и был застигнут Белохлебовым стоящим на коленях подле возлежащего на одре из дров – как на древнем погребальном костре – Коновалова и произносящего: "Гена, ты одна для меня путеводная звезда… Ты – самая моя звезда!.. Я всё сделаю – главное, чтобы ты жил!..". Надо ли говорить, что он тут же получил от руководителя (которому, как вы поняли, приведённые слова настолько запали в душу, что он их запомнил дословно и потом не раз цитировал не помнящему и не понимающему, как он мог такое изречь, Сажечке, а то и разыгрывал сценку перед Сержем, заставляя воздыхателя вставать на колени куда-нибудь в лужу) увесистого пинчища, а гуру – дрыном по башке. "Я эту секту искореню! Вот увидишь, Серёжка, узришь!" – чуть ли не поклялся тогда Белохлебов.

Серж с мастерством и проворством заправского взрослого водилы, а то и гонщика "Париж-Дакар", рулил по бездорожью; Белохлебов, колыхаясь и напутствуя, быстро и жадно поглощал закуску, с удовольствием прихлёбывая пивом.

– Может будешь, Серёжк, рыбу? Глянь какая.

– Спасибо, дядь Лёнь, я поел же с утра.

– А то давай я порулю… Побыстрей, побыстрей, Серёжа мой… давай…

"Как бы его совсем не развезло", – подумал было Серж. А потом подумал: "Да уж, жди! – в него полфляги влезет – хоть бы хны!".

30

Дом Коновалова был деревянный (что значит: другая деревня!) и порядком развалившийся и располагался на отшибе, на бугре, заросшем американкой, полынью и репейником, теперь являвших собой сухой бадорник. У дома стоял Сажечкин трактор, весь в грязи, как перекрашенный или вообще сделанный из земли. Дверь трактора, как и дверь дома, была открыта, а сам он стоял буквально въехав в то, что когда-то было крыльцом. Остался один столбик и кое-как держащаяся на нём покосившаяся крыша, перила и пол частично отсутствовали, а частью присутствовали под колёсами трактора.

Фермера вылезли из машины и поспешили в избу. В сенях, конечно, был жуткий беспорядок, хлам и грязь, выразительно пахло дрожжами, сивухой и блевотиной. "Карты-картишки, всё с вами ясно!.." – пропел Белохлебов, несколько замешкавшись перед избяной дверью, словно предвкушая. Серёга тоже предвкушал уже представление в стиле "Дядь Лёнь, прости!" и даже невольно представлял, как вечером будет пересказывать брату и бабушке.

И вот зашли: на полу валялся Генурки, свернувшись в клубочек, или как рапортует Белохлебов, "в согнутом состоянни", на его ногах в промасленных оборваных штанах и чудо-носках, дырявых до степени условности самого своего наименования, лежала маленькая дурная голова Сажечки, ноги же последнего были в сапожищах, облепленных засохшей грязью.

Полы и даже стены были истисованы грязными сапогами. Полураздолбанный Генуркин кассетник стоял под столом, включенный в сеть, и щёлкал забытой на перемотке кассетой. В чулане Серёга обнаружил самогонный аппарат в действии.

Белохлебов обошёл спящих и, неспешно приноравливаясь и представления ради сделав ложную разбежку, с выкриком "Одиннадцатиметровый! Двенадцатичасовой!" выписал Генурки по откляченному месту классического пенчера. "Не хуже вчерашнего", – отметил про себя Серж.

Генурки дёрнулся и замямлил во сне. Белохлебов схватил Сажечку, приподнял и тряхонул его. Весь красный и опухший, тот открыл глаза, пустовато таращась, видимо, пытаясь понять, кто он, где и кто перед ним.

– Лёнька… – голос его звучал издалека.

– Я те, сука, дам Лёнька!

Фермер швырнул помощника в чулан – так, что он загремел там в какую-то посуду. Принялся трясти второго.

– Генурки! Вставай, мой золотой!

Веки разлепились, глаза были ещё более красные, взгляд был ещё более нездешний и равнодушный.

Белохлебов, улыбаясь, бережно приподнял голову младшего помощника, приблизил к себе.

– Это ты, Ген?

– Вя…

– Ты, – констатировал Белохлебов, а потом, театрально сменив тон, будто бы с великим сожалением спросил: – Нажрался?

Совсем неожиданным было то, что Генурки в этот момент как-то вырвался, вскочил и, сильно ударив кулаком себя в грудь, заорал:

– Нажрался!!!

– Нет, какая наглость! – Начальник таким же способом отправил в чулан и Генурки. – Герой мне нашёлся! Марат Казей! Олег Кошевой! Повесть о Зое и Шуре! Как будто его фашисты допрашивают, фетишисты, а он: я! Щенок пузатый! Крыса чахлая! Я за тобой прибасать не буду!

– Давай прибаснём!.. – эхом отозвался из чулана Сажечка.

Белохлебов отщёлкнул кнопку магнитофона, выдернул его из розетки и бережно убрал на место.

Когда он заглянул в чулан, то прямо обомлел: на вёдрах и бачках полулежали оба помощника с полными стаканами в руках! Более того, не обращая никакого внимания на хозяина, они чокнулись и, трясясь, морщась и обливаясь, протянули прямо у него на глазах по целому губастому стаканищу первача!!

Белохлебов нашёл выключатель и включил свет в чулане, но он не загорелся, показал пистолет, снял его с предохранителя… Знакомый звук всё же привлёк рассеянное внимание пьяных. Они сразу вскочили (как им казалось), а на смом деле не сразу: довольно ещё покуртыхались, пытаясь устоять на расслабленных ногах, но всё же встали, порядком напуганные, и когда им уступили дорогу, вышли на свет божий.

Назад Дальше