Скука - Альберто Моравиа 23 стр.


- И тебе приятно?

- Конечно, приятно.

- Лучше, чем с Лучани, или хуже?

- Это разные вещи.

- Понял. А теперь скажи: если бы по каким-то при­чинам ты не могла больше встречаться с Лучани, тебе было бы неприятно, ты бы чувствовала его отсутствие?

- Но как я могу знать, пока этого не случилось!

- Но если бы случилось?

- Вот тогда бы и стало ясно. Впрочем, думаю, что да.

- А если бы ты не могла больше встречаться со мной?

- Но ведь и этого пока не случилось.

- Но представь себе, что случилось.

- Помню, когда я сказала тебе, что лучше нам рас­статься, мне было тяжело.

- Очень?

- Что значит "очень"? Как это можно измерить! Тя­жело, и все.

- Но в общем, кого ты больше любишь - меня или его?

- Это разные вещи.

Убедившись, что выведать у Чечилии что-либо о фи­зической стороне любви не удается, я решил подвергнуть исследованию более невинные вещи.

- Вчера вечером вы с Лучани гуляли?

- Да, мы вместе ужинали.

- Где?

- В траттории, в районе Трастевере.

- А вот со мной ты никогда не гуляла.

- А как бы я объяснила это дома? Ведь уроки рисова­ния можно брать только днем. Что же касается Лучани, то я всегда могу сказать, что он хочет представить меня какому-нибудь продюсеру.

- Ты все хочешь уверить меня, что твои родители на что-то там ворчат. Но я ведь видел твоих родителей!

- Мама, да, она не стала бы возражать. Но вот папа… Он болен, и я не могу его раздражать.

- Ну ладно, оставим это. Так, значит, вы ходили в ресторан в Трастевере?

- Да.

- И о чем вы разговаривали?

- Много о чем.

- Кто больше говорил, он или ты?

- Ты же знаешь, я больше люблю слушать.

- Ну так о чем же вы говорили?

- Не помню.

- Попытайся вспомнить. В конце концов, это ведь было только вчера вечером.

- Ты же знаешь, что у меня совсем нет памяти. Я не помню даже того, что ты сказал пять минут назад.

- Ну хорошо, наберемся терпения. Ресторан - ка­кой он был?

- Ресторан как ресторан, таких много.

- Как он называется?

- Не знаю.

- Большой или маленький, многолюдный или пус­той, один зал или несколько, для хорошей публики или простонародный?

- Не знаю, я не рассматривала.

- Разговаривая, вы держались за руки, положив их на крышку стола?

- Да, а как ты угадал?

- Тебе было приятно, когда он пожимал твою руку?

- Да.

- Очень приятно или так?

- Мне было приятно. Очень или не очень - я ска­зать не могу.

- Под столом вы касались друг друга коленями?

- Нет, мы сидели рядом.

- Лучани только держал тебя за руку или ласкал как– нибудь еще?

- Он гладил меня по лицу, целовал в шею.

- Разговоры ты не помнишь, а вот ласки еще как!

- Я помню, потому что была против.

- Вы поссорились?

- Нет, но он иногда хочет, чтобы я делала то, что мне не нравится.

- Например?

- Не скажу, ты рассердишься.

- Не рассержусь, говори.

- Ну в общем, он хотел, чтобы я держала руку… ты сам понимаешь где.

- А, понял. Ну а ты?

- Я немного подержала, но потом мне стало неудоб­но есть одной рукой, и я ее убрала. Но что с тобой?

- Ничего. А пока ты это делала, тебе было приятно?

- Мне было приятно, что это приятно ему.

- А если бы я, предположим, попросил тебя сделать то же самое, тебе было бы приятно доставить мне удо­вольствие?

- Думаю, да. Столько вещей делаешь с удовольстви­ем, потому что знаешь, что это приятно другому.

- Другому? То есть все равно кому?

- Нет, я говорю "другому" в смысле Лучани или тебе.

- Понятно. А потом что было?

- Мы ели и пили, ведь в траттории положено есть и пить, разве нет?

- И что ты ела?

- Не помню. Я никогда не смотрю, что ем. Обычное что-то.

- А потом?

- Лучани подозвал оркестрантов, и они пели нам не­аполитанские песни.

- Какие?

- Не помню.

- Ты любишь неаполитанские песни?

- В общем, да.

- Нет, любишь или не любишь?

- Ну, когда как. В траттории - да. Но если б они явились играть, когда я сплю, тогда нет.

- А потом что вы делали?

- Что делали? Да ничего.

- Бьюсь об заклад, что Лучани купил розу со стеб­лем, обернутым в фольгу, у одной из тех девушек, что разгуливают по ресторану.

- Правда, откуда ты знаешь?

- Я все знаю. Я знаю еще, что ты поднесла ее к носу, так?

- Но так делают всегда, когда получают в подарок цветок, разве нет?

- Тебе было приятно, что Лучани преподнес тебе розу?

-Да.

- А после ужина куда вы пошли?

- В кино.

- Как назывался фильм?

- Не помню.

- Кто играл?

- Не знаю. Я ведь не знаю имен актеров.

- Но что в нем по крайней мере происходило, в этом фильме?

- По-моему, это был американский фильм, знаешь, из тех, где всадники и много стрельбы.

- Вестерн. В кино вы держались за руки?

- Да.

- Целовались?

- Да.

- Занимались любовью?

- Да.

- Как, занимались любовью в кино?

- Мы сидели в задних рядах за колонной, а зал был почти пустой.

- И каким же образом вы устроились?

- Я села к нему на колени.

- И тебе было приятно?

- Нет, я ужасно боялась. И потом, мне не нравится делать такие вещи на людях.

- А зачем же ты тогда это делала?

- Потому что мне хотелось.

- Так, значит, тебе понравилось?

- Нет, мне хотелось, но не понравилось.

- А что вы делали потом?

- Пошли в ночной бар.

- Какой?

- Не помню, как он называется… Где-то за виа Венето.

- И как там было?

- Очень много народу.

- Я спрашиваю, какой был зал, как обставлен, как декорирован?

- Я не разглядывала.

- Вы танцевали?

- Да.

- Много?

- Да.

- Во время танцев ты к нему прижималась?

- Нет.

- Почему?

- Это был танец, где танцуют врозь.

- Что вы делали потом?

- Ничего. Около трех он проводил меня домой.

- У него есть машина?

- Была, но он ее продал.

- Стало быть, у него не так уж много денег?

- Да, он сейчас без работы.

- И ты иной раздаешь ему деньги?

- Да, иной раз даю.

- Мои деньги?

- Да, те, что даешь мне ты.

- То есть деньги, которые я тебе даю, ты никогда не тратишь на себя?

- Нет, иногда кое-что покупаю. Но по большей час­ти трачу вместе с ним.

- А вчера кто платил - ты или он?

- За одно я, за другое он. За кино заплатил он, за остальное - я.

- То есть почти за все заплатила ты?

- Он много за что платил в прошлый раз.

- А как ты передала ему деньги?

- В траттории я передала их под столом. В баре он сам взял из сумочки.

- И потом проводил тебя домой на такси?

- Да.

- Он вошел с тобой во двор?

- Да.

- Вы вместе поднялись по лестнице?

- Да.

- И на лестнице занимались любовью?

- Да, немножко, у меня на площадке.

- Что значит немножко?

- Ну, не до конца.

- Тебе было приятно?

- Приятнее, чем в кино, потому что тут я меньше боялась.

- А потом?

- Потом мы расстались.

- Ты пошла спать?

- Да.

- И прежде чем заснуть, думала о нем?

- Нет, я думала о тебе.

- Обо мне?

- Да, о тебе. Я думала о тебе, пока не заснула.

- И что же ты думала?

- Не помню. Просто думала, и все.

В один из дней, словно бы для того, чтобы лишний раз укрепить во мне ощущение неуловимости Чечилии, произошло событие, о котором я хочу рассказать. Послед­нее время я часто, особенно когда знал, что Чечилия не придет, отправлялся в студию Балестриери, которая так и стояла нежилой с того дня, как старый художник умер. Вдова то ли не позаботилась о том, чтобы ее пересдать, то ли, что всего вероятнее, не сумела найти жильца. Я вхо­дил в студию, пользуясь ключом, который когда-то Бале­стриери дал Чечилии, а я у нее отнял, и бродил там среди мебели, с которой уже давно никто не стирал пыль, вды­хая запах старых грязных вещей. Я как будто искал сам не знаю что. Слоняясь по этой мрачной комнате, в которой чернела мебель и багровели ткани, видевшие любовь Чечилии и Балестриери, я испытывал какое-то странное тяжелое чувство: словно то не Балестриери была студия, а моя, и не он, а я умер, и теперь как привидение - у привидений это принято - явился на место своей любви. Это тяжелое чувство рождалось не только из ясного ощу­щения того, что в моих отношениях с Чечилией было какое-то омерзительное сходство с отношениями ее и Балестриери, но также из убеждения, что в каком-то смысле я тоже мертв, и даже более окончательно, чем старый художник, который по крайней мере не сомне­вался в собственном искусстве и рисовал, можно сказать, до последнего вздоха. Я же, думал я, разглядывая голую, в нарочитых позах Чечилию на огромных полотнах, обле­пивших стены от пола до потолка, я же умер для живопи­си еще до встречи с Чечилией, и если сейчас мне приве­лось бы, подобно Балестриери, умереть по ее вине, я всего-навсего повторил бы в жизни то, что уже пережил в искусстве. Иными словами, я продолжал чувствовать, что существует определенная связь между моим крахом как художника и моими отношениями с Чечилией, между моей неспособностью оживить натянутый на подрамни­ке пустой холст и невозможностью по-настоящему овла­деть лежащей среди диванных подушек Чечилией; та же самая связь, несомненно, была между отвратительными картинами Балестриери и его специфическими взаимо­отношениями с Чечилией. То была связь темная и угро­жающая: так путнику, заблудившемуся в пустыне, пред­стают вдруг во всей своей многозначительности разбро­санные по песку белые кости.

Однажды, когда я был погружен в изучение непри­стойных ню Балестриери, разглядывая их как таинствен­ные письмена незнакомого языка, дверь, которую я ос­тавил незапертой, приоткрылась, и в проеме показалось женское лицо. Удостоверившись, что я тут, женщина вошла и направилась ко мне. Я почти сразу ее узнал: то была вдова Балестриери; на похоронах ее лицо было почти полностью скрыто густой темной вуалью, из тех, что приняты в деревенских похоронных процессиях, но потом у меня было несколько случаев ее увидеть. Это была высокая, крупная женщина, когда-то, по-видимо­му, очень красивая, так что даже сейчас, в пятьдесят лет, ее деформированная плоть сохраняла, правда слег­ка потускневшие, краски времени ее молодости: сияла белизной кожа, ярко блестели черные, немного навыка­те глаза, тугие красные губы горели на лице, как спелые вишни. В молодости она служила Балестриери натур­щицей и была, по-видимому, единственной до Чечилии женщиной, которую Балестриери любил или думал, что любил: в самом деле, ведь он женился на ней и прожил с нею двадцать лет. Родом из деревушки в Лацио, знаме­нитой тем, что она традиционно поставляла натурщиц римским художникам, вдова Балестриери до сих пор со­храняла в своем облике и повадках какую-то деревен­скую простоватость.

Я сразу отметил, что она не выразила ни удивления, ни неудовольствия, застав меня в студии мужа. Она пред­ставилась, сказав низким, грудным, поистине деревен­ским голосом:

- Я синьора Балестриери.

Я поспешил принести свои извинения:

- Простите, дверь была не закрыта, и я зашел по­смотреть картины.

Она живо ответила:

- Пожалуйста, профессор, вы можете приходить сюда, когда угодно. Я знаю, что мой бедный муж был вашим другом.

Я не решился ее опровергнуть. Она смотрела на меня, улыбаясь, и в улыбке ее была какая-то доброжелательная снисходительность, которую я не вполне понимал. Она сказала:

- А я заходила к вам, в вашу студию, потому что хотела поговорить об одной вещи, которая может вас за­интересовать. Дверь была открыта, но вас не было, и я решила, что вы здесь.

- Почему вы решили, что я здесь?

- Потому что я знаю, что у вас есть ключи от студии.

- Кто вам сказал?

- Да консьержка, профессор.

- Так вы хотите со мной поговорить?

Она спокойно ответила:

- Да. Я пыталась и раньше, но не могла застать вас дома.

Потом, с деревенской неуклюжестью меняя тему, ска­зала:

- Вам нравятся эти картины, а, профессор?

Я растерянно сказал:

- Ваш муж был большой мастер.

- Красивые, а? - продолжала она, прохаживаясь по студии и поглядывая на полотна, развешанные на сте­нах. - А вы знаете, профессор, что все это списано с одной натурщицы?

Я ничего не ответил. Она же продолжала развивать тему, держась все того же по-деревенски простецкого тона - ироничного и словно бы на что-то намекающего.

- Красивая девушка, а, профессор? Вы только по­смотрите, какая грудь, какие ноги, какие плечи, какие бедра. Да, это именно то, что называется красивой де­вушкой.

- А вас, - спросил я, делая попытку переменить раз­говор, - вас муж никогда не рисовал?

- В свое время - множество раз. Но тут меня нет. Когда мы развелись, муж снял со стен все холсты с моим изображением и отослал мне. Теперь они все у меня. Но я никогда не была так красива, как эта девушка. Моя кра­сота была классической, я была сложена, как статуя. А это современная красавица - полуребенок, полуженщи­на, из тех, что сейчас в моде. Да, - признала она со вздо­хом, - ничего не скажешь, красивая. Если бы она еще была так же добра, как красива.

Тут я не мог не спросить:

- Вы ее знаете?

- Как я могу ее не знать! Мой бедный муж, можно сказать, и умер-то из-за нее.

- Да, так говорили.

Она с достоинством поправила:

- Я знаю, что говорили. Обычные гадости. Даже если б было так, как говорили, что ж, такое могло случиться с любой женщиной. Но я-то как раз не это имею в виду. Я имела в виду, что мой муж умер оттого, что эта девушка разорвала ему сердце.

- Каким образом?

- Своей низостью.

- Она такая дурная женщина?

Она ответила с рассудительной сдержанностью:

- Я не говорю, что дурная. Женщины становятся дур­ными или хорошими в зависимости от того, любят они человека или нет. С моим мужем она, безусловно, была дурной женщиной. С вами, может быть, она и хорошая.

Наконец-то я понял, на что намекали ее слова и взгля­ды: она знала, что Чечилия была моей любовницей. Я сказал, притворяясь удивленным:

- При чем тут я?

Подняв руку, она похлопала меня по плечу жестом товарищеского сочувствия:

- Бедный профессор, э-э, бедный профессор!

Потом отошла и, указав на стену, неожиданно спро­сила:

- Нравится вам эта картина, а, профессор?

Я подошел и взглянул. Это была необычная для Бале­стриери картина. Хотя он, как всегда, изобразил на ней одну только Чечилию, тут был какой-то намек на компо­зицию. На обычном для него грязно-сером фоне в ка­ком-то призрачном свете прорисовывалась фигура Чечи­лии, которая сидела верхом на чем-то, в чем можно было с трудом угадать стоящего на четвереньках человека. Это была одна из самых плохих картин Балестриери. Желая показать триумф Чечилии, он не нашел ничего лучшего, как изобразить ее с одной рукой, торжествующе подня­той вверх, а другой держащей за шиворот того с трудом различимого Калибана, которого она оседлала.

- Неплохо, - сухо сказал я.

- А знаете, кто этот человек, который стоит на четве­реньках? - спросила вдова, приближаясь к картине и рассматривая ее с мстительным удовлетворением. - Сра­зу не поймешь, потому что лица почти не видно, но я-то знаю. Это он сам, мой муж. Может быть, вы думаете, что, изображая себя таким образом, он хотел сказать, что был у девушки под каблуком? Нет. Это все совершенно бук­вально.

- В каком смысле буквально?

- Он действительно становился на четвереньки, она садилась на него верхом, и так они скакали по всей сту­дии. Как дети, когда играют в лошадки. Потом он, види­мо, вставал на дыбы и сбрасывал девушку, которая летела с него вверх тормашками. Однажды я видела все это в окно, вот этими самыми глазами. Они очень весели­лись. - Она замолчала, глядя на картину, потом сказала: - Если вам нравится эта картина, профессор, я вам ее продам.

Я никак не ждал подобного предложения и некоторое время не мог придумать, что сказать; потом понял, что вдова знала о моей страсти к Чечилии и хотела немного па ней нажиться. И тут я почувствовал стыд, подобный тому, который, наверное, испытывает страдающий ка­ким-то тайным пороком человек, когда видит, как про­даются на улице открытки, живописующие именно этот его порок. Я сердито сказал:

- На кой черт мне эта картина?

Она спокойно ответила:

- Я спросила на всякий случай, вдруг вы заинтересу­етесь. Через несколько дней я все отсюда увезу, потому что новый жилец не хочет, чтобы картины оставались. Он говорит, что они чересчур смелые. И я подумала, что, может быть, вы захотите оставить себе что-нибудь на па­мять.

- На память? О ком? О вашем муже? Мы были едва знакомы.

Она снова сочувственно и лукаво похлопала меня по плечу и покачала головой.

Назад Дальше