- И тебе приятно?
- Конечно, приятно.
- Лучше, чем с Лучани, или хуже?
- Это разные вещи.
- Понял. А теперь скажи: если бы по каким-то причинам ты не могла больше встречаться с Лучани, тебе было бы неприятно, ты бы чувствовала его отсутствие?
- Но как я могу знать, пока этого не случилось!
- Но если бы случилось?
- Вот тогда бы и стало ясно. Впрочем, думаю, что да.
- А если бы ты не могла больше встречаться со мной?
- Но ведь и этого пока не случилось.
- Но представь себе, что случилось.
- Помню, когда я сказала тебе, что лучше нам расстаться, мне было тяжело.
- Очень?
- Что значит "очень"? Как это можно измерить! Тяжело, и все.
- Но в общем, кого ты больше любишь - меня или его?
- Это разные вещи.
Убедившись, что выведать у Чечилии что-либо о физической стороне любви не удается, я решил подвергнуть исследованию более невинные вещи.
- Вчера вечером вы с Лучани гуляли?
- Да, мы вместе ужинали.
- Где?
- В траттории, в районе Трастевере.
- А вот со мной ты никогда не гуляла.
- А как бы я объяснила это дома? Ведь уроки рисования можно брать только днем. Что же касается Лучани, то я всегда могу сказать, что он хочет представить меня какому-нибудь продюсеру.
- Ты все хочешь уверить меня, что твои родители на что-то там ворчат. Но я ведь видел твоих родителей!
- Мама, да, она не стала бы возражать. Но вот папа… Он болен, и я не могу его раздражать.
- Ну ладно, оставим это. Так, значит, вы ходили в ресторан в Трастевере?
- Да.
- И о чем вы разговаривали?
- Много о чем.
- Кто больше говорил, он или ты?
- Ты же знаешь, я больше люблю слушать.
- Ну так о чем же вы говорили?
- Не помню.
- Попытайся вспомнить. В конце концов, это ведь было только вчера вечером.
- Ты же знаешь, что у меня совсем нет памяти. Я не помню даже того, что ты сказал пять минут назад.
- Ну хорошо, наберемся терпения. Ресторан - какой он был?
- Ресторан как ресторан, таких много.
- Как он называется?
- Не знаю.
- Большой или маленький, многолюдный или пустой, один зал или несколько, для хорошей публики или простонародный?
- Не знаю, я не рассматривала.
- Разговаривая, вы держались за руки, положив их на крышку стола?
- Да, а как ты угадал?
- Тебе было приятно, когда он пожимал твою руку?
- Да.
- Очень приятно или так?
- Мне было приятно. Очень или не очень - я сказать не могу.
- Под столом вы касались друг друга коленями?
- Нет, мы сидели рядом.
- Лучани только держал тебя за руку или ласкал как– нибудь еще?
- Он гладил меня по лицу, целовал в шею.
- Разговоры ты не помнишь, а вот ласки еще как!
- Я помню, потому что была против.
- Вы поссорились?
- Нет, но он иногда хочет, чтобы я делала то, что мне не нравится.
- Например?
- Не скажу, ты рассердишься.
- Не рассержусь, говори.
- Ну в общем, он хотел, чтобы я держала руку… ты сам понимаешь где.
- А, понял. Ну а ты?
- Я немного подержала, но потом мне стало неудобно есть одной рукой, и я ее убрала. Но что с тобой?
- Ничего. А пока ты это делала, тебе было приятно?
- Мне было приятно, что это приятно ему.
- А если бы я, предположим, попросил тебя сделать то же самое, тебе было бы приятно доставить мне удовольствие?
- Думаю, да. Столько вещей делаешь с удовольствием, потому что знаешь, что это приятно другому.
- Другому? То есть все равно кому?
- Нет, я говорю "другому" в смысле Лучани или тебе.
- Понятно. А потом что было?
- Мы ели и пили, ведь в траттории положено есть и пить, разве нет?
- И что ты ела?
- Не помню. Я никогда не смотрю, что ем. Обычное что-то.
- А потом?
- Лучани подозвал оркестрантов, и они пели нам неаполитанские песни.
- Какие?
- Не помню.
- Ты любишь неаполитанские песни?
- В общем, да.
- Нет, любишь или не любишь?
- Ну, когда как. В траттории - да. Но если б они явились играть, когда я сплю, тогда нет.
- А потом что вы делали?
- Что делали? Да ничего.
- Бьюсь об заклад, что Лучани купил розу со стеблем, обернутым в фольгу, у одной из тех девушек, что разгуливают по ресторану.
- Правда, откуда ты знаешь?
- Я все знаю. Я знаю еще, что ты поднесла ее к носу, так?
- Но так делают всегда, когда получают в подарок цветок, разве нет?
- Тебе было приятно, что Лучани преподнес тебе розу?
-Да.
- А после ужина куда вы пошли?
- В кино.
- Как назывался фильм?
- Не помню.
- Кто играл?
- Не знаю. Я ведь не знаю имен актеров.
- Но что в нем по крайней мере происходило, в этом фильме?
- По-моему, это был американский фильм, знаешь, из тех, где всадники и много стрельбы.
- Вестерн. В кино вы держались за руки?
- Да.
- Целовались?
- Да.
- Занимались любовью?
- Да.
- Как, занимались любовью в кино?
- Мы сидели в задних рядах за колонной, а зал был почти пустой.
- И каким же образом вы устроились?
- Я села к нему на колени.
- И тебе было приятно?
- Нет, я ужасно боялась. И потом, мне не нравится делать такие вещи на людях.
- А зачем же ты тогда это делала?
- Потому что мне хотелось.
- Так, значит, тебе понравилось?
- Нет, мне хотелось, но не понравилось.
- А что вы делали потом?
- Пошли в ночной бар.
- Какой?
- Не помню, как он называется… Где-то за виа Венето.
- И как там было?
- Очень много народу.
- Я спрашиваю, какой был зал, как обставлен, как декорирован?
- Я не разглядывала.
- Вы танцевали?
- Да.
- Много?
- Да.
- Во время танцев ты к нему прижималась?
- Нет.
- Почему?
- Это был танец, где танцуют врозь.
- Что вы делали потом?
- Ничего. Около трех он проводил меня домой.
- У него есть машина?
- Была, но он ее продал.
- Стало быть, у него не так уж много денег?
- Да, он сейчас без работы.
- И ты иной раздаешь ему деньги?
- Да, иной раз даю.
- Мои деньги?
- Да, те, что даешь мне ты.
- То есть деньги, которые я тебе даю, ты никогда не тратишь на себя?
- Нет, иногда кое-что покупаю. Но по большей части трачу вместе с ним.
- А вчера кто платил - ты или он?
- За одно я, за другое он. За кино заплатил он, за остальное - я.
- То есть почти за все заплатила ты?
- Он много за что платил в прошлый раз.
- А как ты передала ему деньги?
- В траттории я передала их под столом. В баре он сам взял из сумочки.
- И потом проводил тебя домой на такси?
- Да.
- Он вошел с тобой во двор?
- Да.
- Вы вместе поднялись по лестнице?
- Да.
- И на лестнице занимались любовью?
- Да, немножко, у меня на площадке.
- Что значит немножко?
- Ну, не до конца.
- Тебе было приятно?
- Приятнее, чем в кино, потому что тут я меньше боялась.
- А потом?
- Потом мы расстались.
- Ты пошла спать?
- Да.
- И прежде чем заснуть, думала о нем?
- Нет, я думала о тебе.
- Обо мне?
- Да, о тебе. Я думала о тебе, пока не заснула.
- И что же ты думала?
- Не помню. Просто думала, и все.
В один из дней, словно бы для того, чтобы лишний раз укрепить во мне ощущение неуловимости Чечилии, произошло событие, о котором я хочу рассказать. Последнее время я часто, особенно когда знал, что Чечилия не придет, отправлялся в студию Балестриери, которая так и стояла нежилой с того дня, как старый художник умер. Вдова то ли не позаботилась о том, чтобы ее пересдать, то ли, что всего вероятнее, не сумела найти жильца. Я входил в студию, пользуясь ключом, который когда-то Балестриери дал Чечилии, а я у нее отнял, и бродил там среди мебели, с которой уже давно никто не стирал пыль, вдыхая запах старых грязных вещей. Я как будто искал сам не знаю что. Слоняясь по этой мрачной комнате, в которой чернела мебель и багровели ткани, видевшие любовь Чечилии и Балестриери, я испытывал какое-то странное тяжелое чувство: словно то не Балестриери была студия, а моя, и не он, а я умер, и теперь как привидение - у привидений это принято - явился на место своей любви. Это тяжелое чувство рождалось не только из ясного ощущения того, что в моих отношениях с Чечилией было какое-то омерзительное сходство с отношениями ее и Балестриери, но также из убеждения, что в каком-то смысле я тоже мертв, и даже более окончательно, чем старый художник, который по крайней мере не сомневался в собственном искусстве и рисовал, можно сказать, до последнего вздоха. Я же, думал я, разглядывая голую, в нарочитых позах Чечилию на огромных полотнах, облепивших стены от пола до потолка, я же умер для живописи еще до встречи с Чечилией, и если сейчас мне привелось бы, подобно Балестриери, умереть по ее вине, я всего-навсего повторил бы в жизни то, что уже пережил в искусстве. Иными словами, я продолжал чувствовать, что существует определенная связь между моим крахом как художника и моими отношениями с Чечилией, между моей неспособностью оживить натянутый на подрамнике пустой холст и невозможностью по-настоящему овладеть лежащей среди диванных подушек Чечилией; та же самая связь, несомненно, была между отвратительными картинами Балестриери и его специфическими взаимоотношениями с Чечилией. То была связь темная и угрожающая: так путнику, заблудившемуся в пустыне, предстают вдруг во всей своей многозначительности разбросанные по песку белые кости.
Однажды, когда я был погружен в изучение непристойных ню Балестриери, разглядывая их как таинственные письмена незнакомого языка, дверь, которую я оставил незапертой, приоткрылась, и в проеме показалось женское лицо. Удостоверившись, что я тут, женщина вошла и направилась ко мне. Я почти сразу ее узнал: то была вдова Балестриери; на похоронах ее лицо было почти полностью скрыто густой темной вуалью, из тех, что приняты в деревенских похоронных процессиях, но потом у меня было несколько случаев ее увидеть. Это была высокая, крупная женщина, когда-то, по-видимому, очень красивая, так что даже сейчас, в пятьдесят лет, ее деформированная плоть сохраняла, правда слегка потускневшие, краски времени ее молодости: сияла белизной кожа, ярко блестели черные, немного навыкате глаза, тугие красные губы горели на лице, как спелые вишни. В молодости она служила Балестриери натурщицей и была, по-видимому, единственной до Чечилии женщиной, которую Балестриери любил или думал, что любил: в самом деле, ведь он женился на ней и прожил с нею двадцать лет. Родом из деревушки в Лацио, знаменитой тем, что она традиционно поставляла натурщиц римским художникам, вдова Балестриери до сих пор сохраняла в своем облике и повадках какую-то деревенскую простоватость.
Я сразу отметил, что она не выразила ни удивления, ни неудовольствия, застав меня в студии мужа. Она представилась, сказав низким, грудным, поистине деревенским голосом:
- Я синьора Балестриери.
Я поспешил принести свои извинения:
- Простите, дверь была не закрыта, и я зашел посмотреть картины.
Она живо ответила:
- Пожалуйста, профессор, вы можете приходить сюда, когда угодно. Я знаю, что мой бедный муж был вашим другом.
Я не решился ее опровергнуть. Она смотрела на меня, улыбаясь, и в улыбке ее была какая-то доброжелательная снисходительность, которую я не вполне понимал. Она сказала:
- А я заходила к вам, в вашу студию, потому что хотела поговорить об одной вещи, которая может вас заинтересовать. Дверь была открыта, но вас не было, и я решила, что вы здесь.
- Почему вы решили, что я здесь?
- Потому что я знаю, что у вас есть ключи от студии.
- Кто вам сказал?
- Да консьержка, профессор.
- Так вы хотите со мной поговорить?
Она спокойно ответила:
- Да. Я пыталась и раньше, но не могла застать вас дома.
Потом, с деревенской неуклюжестью меняя тему, сказала:
- Вам нравятся эти картины, а, профессор?
Я растерянно сказал:
- Ваш муж был большой мастер.
- Красивые, а? - продолжала она, прохаживаясь по студии и поглядывая на полотна, развешанные на стенах. - А вы знаете, профессор, что все это списано с одной натурщицы?
Я ничего не ответил. Она же продолжала развивать тему, держась все того же по-деревенски простецкого тона - ироничного и словно бы на что-то намекающего.
- Красивая девушка, а, профессор? Вы только посмотрите, какая грудь, какие ноги, какие плечи, какие бедра. Да, это именно то, что называется красивой девушкой.
- А вас, - спросил я, делая попытку переменить разговор, - вас муж никогда не рисовал?
- В свое время - множество раз. Но тут меня нет. Когда мы развелись, муж снял со стен все холсты с моим изображением и отослал мне. Теперь они все у меня. Но я никогда не была так красива, как эта девушка. Моя красота была классической, я была сложена, как статуя. А это современная красавица - полуребенок, полуженщина, из тех, что сейчас в моде. Да, - признала она со вздохом, - ничего не скажешь, красивая. Если бы она еще была так же добра, как красива.
Тут я не мог не спросить:
- Вы ее знаете?
- Как я могу ее не знать! Мой бедный муж, можно сказать, и умер-то из-за нее.
- Да, так говорили.
Она с достоинством поправила:
- Я знаю, что говорили. Обычные гадости. Даже если б было так, как говорили, что ж, такое могло случиться с любой женщиной. Но я-то как раз не это имею в виду. Я имела в виду, что мой муж умер оттого, что эта девушка разорвала ему сердце.
- Каким образом?
- Своей низостью.
- Она такая дурная женщина?
Она ответила с рассудительной сдержанностью:
- Я не говорю, что дурная. Женщины становятся дурными или хорошими в зависимости от того, любят они человека или нет. С моим мужем она, безусловно, была дурной женщиной. С вами, может быть, она и хорошая.
Наконец-то я понял, на что намекали ее слова и взгляды: она знала, что Чечилия была моей любовницей. Я сказал, притворяясь удивленным:
- При чем тут я?
Подняв руку, она похлопала меня по плечу жестом товарищеского сочувствия:
- Бедный профессор, э-э, бедный профессор!
Потом отошла и, указав на стену, неожиданно спросила:
- Нравится вам эта картина, а, профессор?
Я подошел и взглянул. Это была необычная для Балестриери картина. Хотя он, как всегда, изобразил на ней одну только Чечилию, тут был какой-то намек на композицию. На обычном для него грязно-сером фоне в каком-то призрачном свете прорисовывалась фигура Чечилии, которая сидела верхом на чем-то, в чем можно было с трудом угадать стоящего на четвереньках человека. Это была одна из самых плохих картин Балестриери. Желая показать триумф Чечилии, он не нашел ничего лучшего, как изобразить ее с одной рукой, торжествующе поднятой вверх, а другой держащей за шиворот того с трудом различимого Калибана, которого она оседлала.
- Неплохо, - сухо сказал я.
- А знаете, кто этот человек, который стоит на четвереньках? - спросила вдова, приближаясь к картине и рассматривая ее с мстительным удовлетворением. - Сразу не поймешь, потому что лица почти не видно, но я-то знаю. Это он сам, мой муж. Может быть, вы думаете, что, изображая себя таким образом, он хотел сказать, что был у девушки под каблуком? Нет. Это все совершенно буквально.
- В каком смысле буквально?
- Он действительно становился на четвереньки, она садилась на него верхом, и так они скакали по всей студии. Как дети, когда играют в лошадки. Потом он, видимо, вставал на дыбы и сбрасывал девушку, которая летела с него вверх тормашками. Однажды я видела все это в окно, вот этими самыми глазами. Они очень веселились. - Она замолчала, глядя на картину, потом сказала: - Если вам нравится эта картина, профессор, я вам ее продам.
Я никак не ждал подобного предложения и некоторое время не мог придумать, что сказать; потом понял, что вдова знала о моей страсти к Чечилии и хотела немного па ней нажиться. И тут я почувствовал стыд, подобный тому, который, наверное, испытывает страдающий каким-то тайным пороком человек, когда видит, как продаются на улице открытки, живописующие именно этот его порок. Я сердито сказал:
- На кой черт мне эта картина?
Она спокойно ответила:
- Я спросила на всякий случай, вдруг вы заинтересуетесь. Через несколько дней я все отсюда увезу, потому что новый жилец не хочет, чтобы картины оставались. Он говорит, что они чересчур смелые. И я подумала, что, может быть, вы захотите оставить себе что-нибудь на память.
- На память? О ком? О вашем муже? Мы были едва знакомы.
Она снова сочувственно и лукаво похлопала меня по плечу и покачала головой.