- Но это был именно предлог, то есть неправда. Не говоря уже о том, что я много лет не пишу людей и вообще предметы реального мира, я солгал вам еще вот в чем: я не художник, вернее, с некоторых пор я перестал им быть, потому что мне нечего рисовать; я не способен вступить в контакт ни с чем, что имеет отношение к реальности.
Но она не сдавалась:
- Какое это имеет значение - напишете вы мой портрет или нет.
Я не выдержал и рассмеялся:
- Я понимаю, вы не видите никакой связи между тем фактом, что я больше не рисую, и тем, чего вам так хочется. А между тем такая связь есть. Послушайте: я сказал, что вы для меня ничего не значите, но вы не должны искать в этой фразе никакого эмоционального содержания. Как бы вам это объяснить? Скажем, так: вы предлагаете мне себя, как предлагает себя любая вещь. Возьмем конкретный пример: вот этот стакан, который стоит на столе. У него нет ни ваших прекрасных глаз, ни пышной груди, ни округлых бедер, и, прими я его предложение, он не стал бы ни обнимать меня, ни целовать. И тем не менее он предлагает себя ничуть не меньше, чем вы. И не больше. Точно так же, как вы, - откровенно, бесхитростно, без задней мысли. И я вынужден ему отказать, как отказываю вам, потому что он, как и вы, для меня ничто. Я взял в пример стакан, но мог взять что угодно, даже что-нибудь неосязаемое.
- Но почему так уж "ничто"? - сказала она тихо и несмело, заступаясь за стакан.
Я коротко ответил:
- Объяснение завело бы меня слишком далеко и было бы, в общем, бесполезно. Скажем так: этот стакан для меня ничто, потому что между нами не существует никаких взаимоотношений.
Она возразила, заступаясь на этот раз за себя:
- Но ведь отношения создаются, вам не кажется? Нам постоянно приходится вступать в отношения с людьми, которых мы раньше даже не знали.
Я сказал:
- Видите вы эту картину на мольберте?
- Да.
- Это чистый холст, я не нарисовал на нем ничего. И это единственный холст, который я могу подписать. Смотрите.
Я встал, подошел к мольберту, взял карандаш и поставил в углу свою подпись. Она провожала меня взглядом, пока я шел к мольберту и пока возвращался, но ничего не сказала. Сев на место, я продолжал:
- И точно так же единственно возможные отношения между мной и женщиной - это отсутствие отношений, то есть именно те отношения, которые были у нас до сих пор или, вернее, которых у нас не было. Я не импотент, поймите меня правильно, но практически это то же самое, как если бы я был им. Так что можете считать, что так оно и есть.
Я сказал все это решительно и резко, давая ей понять, что больше нам разговаривать не о чем. Но, увидев, что она продолжает сидеть, молчаливая и неподвижная, как будто чего-то ожидая, я не без раздражения добавил:
- Если я не испытываю ничего по отношению к вам, если между нами не существует никаких взаимоотношений, как я могу лечь с вами в постель? Это был бы акт механический, чисто внешний, совершенно бессмысленный и, главное, скучный. А значит…
Я прервал фразу и бросил на нее многозначительный взгляд, словно говоря: "А значит, тебе ничего не остается, как уйти". На этот раз она, кажется, поняла, и неохотно, медленно, делая над собой усилие, явно продолжая надеяться, что я остановлю ее и заключу в объятия, начала подниматься с дивана, ухитряясь при этом оставаться сидящей: она слегка приподняла зад, но торс оставался прямым, а ноги согнутыми. Но так как я не торопился заключить ее в объятия, ей все-таки пришлось встать.
- Простите, - сказала она смиренно, - но если вам все же понадобится натурщица, вы можете мне позвонить. Я оставлю вам телефон.
Я видел, как она подошла к столу и, придерживая на груди полотенце одной рукой, другой написала что-то на листке бумаги.
- Я до сих пор не сказала вам своего имени: меня зовут Чечилия Ринальди. Я написала его вот здесь вместе с адресом и номером телефона.
Она распрямилась и, ступая на цыпочках, направилась в ванну. Можно было подумать, что на ней вечернее платье: полотенце плотно облегло торс, оставляло открытыми плечи и руки и стелилось сзади, как шлейф. Она исчезла, закрыв за собой дверь, но при этом последнем движении полотенце вдруг соскользнуло, и я на мгновение увидел тело, которое Балестриери писал столько раз и которое, видя ее в платье, я не мог себе и представить.
Странно, но, едва она вышла, я почему-то стал думать именно о Балестриери. Я все время возвращался мыслью к ее рассказу о том, как старик ее отверг и месяцами избегал с ней встречаться: он чувствовал своим звериным чутьем, чем она для него станет, и боялся; и еще я спрашивал себя, а что бы было, если бы он не уступил ей в тот день, когда она явилась к нему вместо Элизы, а продолжала бы сопротивляться? Вполне вероятно, что в таком случае он был бы сейчас жив, потому что, конечно же, косвенной причиной его смерти были любовные отношения с Чечилией. Но тогда почему он в конце концов не оттолкнул ее, раз сразу понял, что должен был это сделать? Иными словами, что заставило Балестриери смириться с участью, которую он хотя и смутно, но предчувствовал? И вообще - можно ли уйти от судьбы? А если нет, то к чему тогда все, что он пытался сделать? И возможно ли, чтобы не было никакой разницы между судьбой, принятой бессознательно, и той, которую выбирают?
Сейчас, узнав о первой попытке самоубийства, предпринятой Балестриери после того, как Чечилия решила его бросить, я понял, что, продолжая свои отношения с девушкой, старый художник совершил второе, уже удавшееся ему самоубийство. Наверное, он и на первое-то пошел из боязни, что с уходом Чечилии у него уже не будет возможности совершить второе.
Размышляя обо всех этих вещах, я не переставал удивляться тому, что я о них размышляю, вернее, тому, что размышлять о них меня побуждало не праздное любопытство, а странное ощущение их роковой для меня притягательности, словно история Балестриери касалась и меня, и судьба старого художника была связана с моей судьбой. Я понимал, что, если бы это было не так, я не задавал бы Чечилии столько вопросов, я, может быть, переспал бы с ней, но уж никак не допрашивал.
А я вместо того, чтобы с ней переспать, принялся ее допрашивать, но как бы и о чем бы я ни допытывался, мое любопытство так и осталось неутоленным.
Как я уже сказал, я допрашивал ее именно для того, чтобы понять, почему мне было так нужно ее допрашивать. Это только кажется игрой слов, на самом деле это не игра. В результате мне стало понятно многое, но, судя по чувству неудовлетворенности, которое я испытывал, самое главное от меня все-таки ускользнуло.
Я так погрузился в свои размышления, что не заметил, как Чечилия вышла из ванной и подошла ко мне. Я вздрогнул, услышав ее голос:
- Так я с вами прощаюсь.
С трудом поднявшись, я пожал ей руку, механически пробормотав:
- До свидания.
Она сказала, еле слышно:
- Не беспокойтесь, не надо меня провожать.
И я в последний раз почувствовал на себе неподвижный и пристальный взгляд ее больших темных глаз. Потом я увидел, как она взяла со стола свой сверток и направилась к двери, очень медленно, но теперь в этой медлительности не было никакой нарочитости: она действительно чувствовала себя связанной со мной крепкой и прочной связью, и ей трудно было от меня отрываться. На меня почему-то странно подействовало легкое колыхание ее короткой и пышной юбки в сочетании с грациозным покачиванием торса: так покачивается всадник, крепко сидящий в седле. Винтом ходящая юбка и подрагивающий торс - было в этом какое-то бессознательное кокетство, таящее в себе неотразимый соблазн. Я не отрывал от нее глаз, пока она не открыла дверь и не исчезла. Тогда я зажег сигарету и подошел к окну.
Ветреный день клонился к вечеру, в пустом дворе был разлит бледный свет сумерек. В доме напротив в некоторых окнах уже зажгли свет, зеленые кусты аканта, окаймлявшие клумбы, казались почти черными, булыжник двора светился матовой известковой белизной. Как обычно, на нем в таинственном, словно бы не случайном порядке расположилось множество кошек. Одни лежали, подобрав под себя лапки, другие сидели, обернув хвост вокруг лап, третьи - медленно и осторожно прохаживались - хвост трубой, нос у самой земли: кошки черно-белые, кошки серые, кошки совершенно белые и совершенно черные, кошки полосатые, кошки рыжие. Я принялся внимательно их разглядывать, что делаю довольно часто, - способ убить время ничуть не хуже любого другого. Затем появилась Чечилия, неся под мышкой огромный сверток. Она шла медленно, опустив голову, пролагая себе путь между кошками, которые даже не шевелились при ее приближении. Проходя под моим окном, она подняла глаза, но на этот раз не улыбнулась. Я поднял руку, чтобы вынуть изо рта сигарету, и вдруг, сам не знаю почему, сделал ей знак вернуться - показал на дверь, которая вела в наш коридор. Она опустила в знак согласия голову, и все так же медленно и размеренно, как человек, который позабыл какую-то вещь, но уверен, что найдет ее там, где оставил, повернула назад. Я задернул шторы и лег на диван.
Глава третья
Начиная с этого дня Чечилия стала приходить ко мне один-два раза в неделю, потом через день и в конце концов, спустя месяц после нашего знакомства, почти ежедневно. Являлась она всегда в один и тот же час, длились ее визиты всегда одно и то же время и проходили совершенно одинаково, так что достаточно описать один, чтобы дать представление обо всех. Чечилия извещала о своем приходе звонком, который был таким коротким, что я никогда не мог понять, был ли он действительно или только послышался, но именно по этой нечеткости я его и узнавал. Я шел открывать, Чечилия бросалась мне на шею, и мы целовались. И тут я должен сказать, что Чечилия, такая искушенная в делах любви, целоваться не умела. Может быть, потому, что поцелуй представляет собой акт, так сказать, символический, доставляя удовольствие скорее психологическое, чем физическое, а психология, как вы увидите позднее, не была сильным ее местом. А может быть, она не умела целоваться именно со мной, потому что наши отношения были не из тех, что выражают себя в поцелуе. Губы Чечилии были холодными, вялыми, неподвижными, как губы маленькой девочки, которая, ловя ртом ветер, бежит навстречу отцу и, добежав, радостно бросается ему на шею.
Но с другой стороны, именно во время поцелуя очевиднее всего обнаруживалась двойственная природа Чечилии - одновременно детская и женская. Ведь в то самое время, как она протягивала мне свои бесстрастные, бестрепетные губы, которые не умели ни открыться навстречу моему рту, ни проникнуть в него, я всем телом чувствовал, как напрягается ее тело и, выгнувшись наподобие лука, наносит мне лобком сухой и жесткий удар, в котором выражала себя вся требовательная косноязычность ее страсти.
Первый поцелуй был коротким: он не доставлял мне никакого удовольствия, и я прерывал его сам почти сразу же. Чечилия выскальзывала из моих объятий, швыряла на стол перчатки и сумочку, подходила к окну задернуть шторы и наконец начинала раздеваться - происходило это всегда в одной и той же последовательности и в одном и том же месте: между диваном и креслом, куда она бросала, снимая с себя одну за другой, свои вещи.
Я познакомился с Чечилией в июле, когда она носила свою летнюю униформу, которую я уже описывал, - свободную блузу и коротенькую, как балетная пачка, юбку; осенью, с наступлением холодов, она стала приходить в длинном, свободном свитере из зеленой шерсти и в черной, очень узкой юбке, которая доходила ей до колен. Первым делом Чечилия всегда снимала с себя через голову этот свитер, на какое-то мгновение оставаясь с поднятыми руками и спеленутой головой; потом постепенным, энергичным, всегда одинаковым движением она сдергивала с себя свитер и швыряла его, как он был, вывернутым, в кресло. Теперь она была в одной юбке, голая до пояса, потому что готова была терпеть грубое прикосновение шерсти к своей коже, лишь бы ничего не носить под свитером. Она говорила, не хвастаясь, а как бы констатируя очевидность, что груди у нее не нуждались ни в каких подпорках, так как стояли сами по себе, но я все– таки считал, что тут был некий кокетливый расчет: ей хотелось, чтобы великолепные ее груди явились моим глазам ослепительным, подобным взрыву видением сразу же, как только она сбрасывала свитер. Впрочем, даже эта грудь не снимала общего впечатления незрелости, которое оставляло ее тело: пышная и цветущая, она как будто не имела отношения к хрупкому торсу, из которого вырастала. Этот контраст был особенно разительным, когда Чечилия поворачивалась ко мне спиной - белой узкой худой спиной подростка, и грудь, на мгновение мелькнувшая где-то между боком и поднятой рукой, настолько с нею не сочеталась, что, казалось, даже сделана была из совсем другой плоти - более теплой, более зрелой, более смуглой, чем все остальное тело.
Сняв свитер, она, слегка изогнувшись, бралась обеими руками за пояс и, расстегнув, спускала молнию. Юбка падала на пол, и, прежде чем подобрать и положить ее на кресло, Чечилия с тем же нетерпеливым возбуждением, с каким сдирала с себя свитер, несколько раз шаркала по ней ногами. Теперь она была совсем голая, вернее, на ней оставалась только самая интимная часть женской сбруи: пояс с резинками, на ногах - чулки, а на животе - прозрачный треугольник слипа. Эта сбруя всегда была перекошена и перекручена, как будто, раздеваясь, Чечилия лишала ее всякой функциональности: треугольник слипа скомкан и скатан, две из четырех резинок расстегнуты, так что пояс косо свисает на один бок, один чулок доходит доверху, другой болтается под коленкой. Женственный и в то же время воинственный характер этого беспорядка забавно не соответствовал ее детски бесхитростному, простодушному лицу. Да, Чечилия всегда выглядела двойственно - женщина-ребенок, и это обнаруживалось во всем, не только в ее теле, но и в жестах, и в выражении лица.
И все-таки особенно ярко эта двойственность выступала в контрасте между верхней и нижней частью ее тела. Существуют весовые различия, которые открываются глазу еще до того, как возьмешь предмет в руки. Вещь, сделанная из свинца, непременно покажется нам тяжелее вещи тех же размеров, но сделанной из более легкого материала. Так вот, ниже пояса тело Чечилии, казалось, обладало консистенцией вещей, сделанных из очень плотного и очень тяжелого материала. Каким мощным выглядело место сочленения ног и паха по сравнению с местом соединения рук и подмышек. Как контрастировали с деликатной худобой торса крутой изгиб поясницы, пышность бедер, массивность и плотность зада. Подросток выше пояса, женщина - ниже, Чечилия наводила на мысль о тех декоративных монстрах, которые так часто встречаются на античных фресках - этих то ли сфинксах, то ли гарпиях с нетронутой девственной грудью, эффектно контрастирующей с мощным животом и ногами.
И в том, как вела себя Чечилия во время любви, тоже легко было заметить контраст между двумя ее натурами - женской и детской. Я часто размышлял об этом и пришел к выводу, что Чечилия не знала ни чувства, ни даже настоящей чувственности, ей был доступен лишь сексуальный аппетит, требованиям которого она послушно, хотя, может быть, и бессознательно подчинялась. Покоясь в моих объятиях, она была похожа на ребенка, послушно открывающего рот навстречу ложке, которую протягивает ему мать. Только ртом у нее было ее лоно, а ложку ей подносил любовник. Чистое детское выражение ее бледного круглого личика находилось в постоянном противоречии с той грубой и жадной требовательностью, с какой она заставляла меня и себя достигать цели, то есть оргазма, которым она желала насладиться до самого последнего спазма. По мере того как соитие обретало свой мощный ритм, движения ее живота становились все более частыми и напоминали своей силой и равномерностью запущенный в действие и вышедший из повиновения механизм, который уже не под силу было остановить ни мне, ни ей. Поначалу едва заметные, слабые и как будто даже ленивые, в конце они становились движениями поршня, который подымается и опускается с силой и неутомимостью автомата. Лицо же ее в это время оставалось спокойным, неподвижным, расслабленным; равнодушное и бесстрастное, оно казалось еще более детским, чем обычно, с этими опущенными ресницами, маленьким полуоткрытым ртом, и только по румянцу, выступившему на скулах, можно было догадаться о том, что Чечилия не спит и полностью отдает себе отчет в своих действиях.
Эта своеобразная выключенность души во время любви была особенно заметна у Чечилии в те моменты, когда она, внезапно встрепенувшись, переходила от описанной мною механической пассивности к активности, начиная отвечать на мои ласки. Любовь, которая ведет к воспроизводству человеческого рода, всегда, скажем так, чиста, однако приемы, которыми любовники поочередно возбуждают друг друга, редко бывают чисты. И тем не менее все, что делала Чечилия с моим телом, было чисто, потому что ее действия были отмечены каким-то странным бессознательным автоматизмом.
Вырвавшись вдруг из моих объятий, она резко приподнималась, садилась и приникала ртом к моему паху, словно клевала его, и в этом ее неожиданном порыве было что-то сомнамбулическое, словно она делала все это во сне, то есть именно, как я говорил, бессознательно. Потом, утолившись, а вернее до последнего исчерпав все возможности этой ласки, Чечилия снова падала в мои объятия с закрытыми глазами и полуоткрытым ртом, и у меня опять возникало странное ощущение, будто я видел спящего, который совершал во сне какие-то странные, лишенные смысла движения, а потом, так и не проснувшись, заснул снова.
После оргазма, который сотрясал ее тело, как маленький эпилептический припадок, но ничего не менял в неподвижной апатии лица, Чечилия в изнеможении распластывалась подо мной: одна рука закинута за голову, другая вытянута вдоль тела, лицо склонилось к плечу, ноги еще раздвинуты, как были они в момент соития. Потом, сразу же после того, как я от нее отрывался, Чечилия мне улыбалась, очень коротко, и это был самый лучший миг нашей любви. Улыбка, очень нежная - казалось, к ней прилила вся нежность утоленного желания, - нисколько не противоречила двусмысленной инфантильности, о которой я уже говорил: даже улыбаясь мне, Чечилия на меня не глядела и меня не видела; так что, может быть, и улыбалась она не столько мне, сколько себе - благодаря скорее себя за то, что испытала наслаждение, чем меня, давшего ей возможность его испытать. Эта улыбка, безличная и мимолетная, была последней фазой нашего соития, то есть общения и почти что слияния наших двух тел. Сразу же после - нас снова становилось двое, один лежал подле другого, и нужно было разговаривать.