Скука - Альберто Моравиа 9 стр.


- Но это был именно предлог, то есть неправда. Не говоря уже о том, что я много лет не пишу людей и вооб­ще предметы реального мира, я солгал вам еще вот в чем: я не художник, вернее, с некоторых пор я перестал им быть, потому что мне нечего рисовать; я не способен вступить в контакт ни с чем, что имеет отношение к ре­альности.

Но она не сдавалась:

- Какое это имеет значение - напишете вы мой пор­трет или нет.

Я не выдержал и рассмеялся:

- Я понимаю, вы не видите никакой связи между тем фактом, что я больше не рисую, и тем, чего вам так хочет­ся. А между тем такая связь есть. Послушайте: я сказал, что вы для меня ничего не значите, но вы не должны искать в этой фразе никакого эмоционального содержа­ния. Как бы вам это объяснить? Скажем, так: вы предла­гаете мне себя, как предлагает себя любая вещь. Возьмем конкретный пример: вот этот стакан, который стоит на столе. У него нет ни ваших прекрасных глаз, ни пышной груди, ни округлых бедер, и, прими я его предложение, он не стал бы ни обнимать меня, ни целовать. И тем не менее он предлагает себя ничуть не меньше, чем вы. И не больше. Точно так же, как вы, - откровенно, бесхитро­стно, без задней мысли. И я вынужден ему отказать, как отказываю вам, потому что он, как и вы, для меня ничто. Я взял в пример стакан, но мог взять что угодно, даже что-нибудь неосязаемое.

- Но почему так уж "ничто"? - сказала она тихо и несмело, заступаясь за стакан.

Я коротко ответил:

- Объяснение завело бы меня слишком далеко и было бы, в общем, бесполезно. Скажем так: этот стакан для меня ничто, потому что между нами не существует никаких взаимоотношений.

Она возразила, заступаясь на этот раз за себя:

- Но ведь отношения создаются, вам не кажется? Нам постоянно приходится вступать в отношения с людь­ми, которых мы раньше даже не знали.

Я сказал:

- Видите вы эту картину на мольберте?

- Да.

- Это чистый холст, я не нарисовал на нем ничего. И это единственный холст, который я могу подписать. Смотрите.

Я встал, подошел к мольберту, взял карандаш и по­ставил в углу свою подпись. Она провожала меня взгля­дом, пока я шел к мольберту и пока возвращался, но ничего не сказала. Сев на место, я продолжал:

- И точно так же единственно возможные отноше­ния между мной и женщиной - это отсутствие отноше­ний, то есть именно те отношения, которые были у нас до сих пор или, вернее, которых у нас не было. Я не импо­тент, поймите меня правильно, но практически это то же самое, как если бы я был им. Так что можете считать, что так оно и есть.

Я сказал все это решительно и резко, давая ей понять, что больше нам разговаривать не о чем. Но, увидев, что она продолжает сидеть, молчаливая и неподвижная, как будто чего-то ожидая, я не без раздражения добавил:

- Если я не испытываю ничего по отношению к вам, если между нами не существует никаких взаимоотноше­ний, как я могу лечь с вами в постель? Это был бы акт механический, чисто внешний, совершенно бессмыслен­ный и, главное, скучный. А значит…

Я прервал фразу и бросил на нее многозначительный взгляд, словно говоря: "А значит, тебе ничего не остает­ся, как уйти". На этот раз она, кажется, поняла, и неохот­но, медленно, делая над собой усилие, явно продолжая надеяться, что я остановлю ее и заключу в объятия, нача­ла подниматься с дивана, ухитряясь при этом оставаться сидящей: она слегка приподняла зад, но торс оставался прямым, а ноги согнутыми. Но так как я не торопился заключить ее в объятия, ей все-таки пришлось встать.

- Простите, - сказала она смиренно, - но если вам все же понадобится натурщица, вы можете мне позво­нить. Я оставлю вам телефон.

Я видел, как она подошла к столу и, придерживая на груди полотенце одной рукой, другой написала что-то на листке бумаги.

- Я до сих пор не сказала вам своего имени: меня зовут Чечилия Ринальди. Я написала его вот здесь вместе с адресом и номером телефона.

Она распрямилась и, ступая на цыпочках, направи­лась в ванну. Можно было подумать, что на ней вечернее платье: полотенце плотно облегло торс, оставляло откры­тыми плечи и руки и стелилось сзади, как шлейф. Она исчезла, закрыв за собой дверь, но при этом последнем движении полотенце вдруг соскользнуло, и я на мгнове­ние увидел тело, которое Балестриери писал столько раз и которое, видя ее в платье, я не мог себе и представить.

Странно, но, едва она вышла, я почему-то стал ду­мать именно о Балестриери. Я все время возвращался мыслью к ее рассказу о том, как старик ее отверг и меся­цами избегал с ней встречаться: он чувствовал своим зве­риным чутьем, чем она для него станет, и боялся; и еще я спрашивал себя, а что бы было, если бы он не уступил ей в тот день, когда она явилась к нему вместо Элизы, а продолжала бы сопротивляться? Вполне вероятно, что в таком случае он был бы сейчас жив, потому что, конечно же, косвенной причиной его смерти были любовные от­ношения с Чечилией. Но тогда почему он в конце концов не оттолкнул ее, раз сразу понял, что должен был это сделать? Иными словами, что заставило Балестриери смириться с участью, которую он хотя и смутно, но пред­чувствовал? И вообще - можно ли уйти от судьбы? А если нет, то к чему тогда все, что он пытался сделать? И возможно ли, чтобы не было никакой разницы между судьбой, принятой бессознательно, и той, которую выби­рают?

Сейчас, узнав о первой попытке самоубийства, пред­принятой Балестриери после того, как Чечилия решила его бросить, я понял, что, продолжая свои отношения с девушкой, старый художник совершил второе, уже удав­шееся ему самоубийство. Наверное, он и на первое-то пошел из боязни, что с уходом Чечилии у него уже не будет возможности совершить второе.

Размышляя обо всех этих вещах, я не переставал удив­ляться тому, что я о них размышляю, вернее, тому, что размышлять о них меня побуждало не праздное любо­пытство, а странное ощущение их роковой для меня при­тягательности, словно история Балестриери касалась и меня, и судьба старого художника была связана с моей судьбой. Я понимал, что, если бы это было не так, я не задавал бы Чечилии столько вопросов, я, может быть, переспал бы с ней, но уж никак не допрашивал.

А я вместо того, чтобы с ней переспать, принялся ее допрашивать, но как бы и о чем бы я ни допытывался, мое любопытство так и осталось неутоленным.

Как я уже сказал, я допрашивал ее именно для того, чтобы понять, почему мне было так нужно ее допраши­вать. Это только кажется игрой слов, на самом деле это не игра. В результате мне стало понятно многое, но, судя по чувству неудовлетворенности, которое я испытывал, са­мое главное от меня все-таки ускользнуло.

Я так погрузился в свои размышления, что не заме­тил, как Чечилия вышла из ванной и подошла ко мне. Я вздрогнул, услышав ее голос:

- Так я с вами прощаюсь.

С трудом поднявшись, я пожал ей руку, механически пробормотав:

- До свидания.

Она сказала, еле слышно:

- Не беспокойтесь, не надо меня провожать.

И я в последний раз почувствовал на себе неподвиж­ный и пристальный взгляд ее больших темных глаз. По­том я увидел, как она взяла со стола свой сверток и на­правилась к двери, очень медленно, но теперь в этой мед­лительности не было никакой нарочитости: она действи­тельно чувствовала себя связанной со мной крепкой и прочной связью, и ей трудно было от меня отрываться. На меня почему-то странно подействовало легкое колы­хание ее короткой и пышной юбки в сочетании с граци­озным покачиванием торса: так покачивается всадник, крепко сидящий в седле. Винтом ходящая юбка и подра­гивающий торс - было в этом какое-то бессознательное кокетство, таящее в себе неотразимый соблазн. Я не от­рывал от нее глаз, пока она не открыла дверь и не исчез­ла. Тогда я зажег сигарету и подошел к окну.

Ветреный день клонился к вечеру, в пустом дворе был разлит бледный свет сумерек. В доме напротив в некоторых окнах уже зажгли свет, зеленые кусты аканта, окаймлявшие клумбы, казались почти черными, булыж­ник двора светился матовой известковой белизной. Как обычно, на нем в таинственном, словно бы не случай­ном порядке расположилось множество кошек. Одни лежали, подобрав под себя лапки, другие сидели, обер­нув хвост вокруг лап, третьи - медленно и осторожно прохаживались - хвост трубой, нос у самой земли: кош­ки черно-белые, кошки серые, кошки совершенно бе­лые и совершенно черные, кошки полосатые, кошки рыжие. Я принялся внимательно их разглядывать, что делаю довольно часто, - способ убить время ничуть не хуже любого другого. Затем появилась Чечилия, неся под мышкой огромный сверток. Она шла медленно, опу­стив голову, пролагая себе путь между кошками, кото­рые даже не шевелились при ее приближении. Проходя под моим окном, она подняла глаза, но на этот раз не улыбнулась. Я поднял руку, чтобы вынуть изо рта сига­рету, и вдруг, сам не знаю почему, сделал ей знак вер­нуться - показал на дверь, которая вела в наш коридор. Она опустила в знак согласия голову, и все так же мед­ленно и размеренно, как человек, который позабыл какую-то вещь, но уверен, что найдет ее там, где оставил, повернула назад. Я задернул шторы и лег на диван.

Глава третья

Начиная с этого дня Чечилия стала приходить ко мне один-два раза в неделю, потом через день и в конце кон­цов, спустя месяц после нашего знакомства, почти еже­дневно. Являлась она всегда в один и тот же час, длились ее визиты всегда одно и то же время и проходили совер­шенно одинаково, так что достаточно описать один, что­бы дать представление обо всех. Чечилия извещала о сво­ем приходе звонком, который был таким коротким, что я никогда не мог понять, был ли он действительно или только послышался, но именно по этой нечеткости я его и узнавал. Я шел открывать, Чечилия бросалась мне на шею, и мы целовались. И тут я должен сказать, что Чечи­лия, такая искушенная в делах любви, целоваться не уме­ла. Может быть, потому, что поцелуй представляет собой акт, так сказать, символический, доставляя удовольствие скорее психологическое, чем физическое, а психология, как вы увидите позднее, не была сильным ее местом. А может быть, она не умела целоваться именно со мной, потому что наши отношения были не из тех, что выража­ют себя в поцелуе. Губы Чечилии были холодными, вя­лыми, неподвижными, как губы маленькой девочки, ко­торая, ловя ртом ветер, бежит навстречу отцу и, добежав, радостно бросается ему на шею.

Но с другой стороны, именно во время поцелуя оче­виднее всего обнаруживалась двойственная природа Че­чилии - одновременно детская и женская. Ведь в то са­мое время, как она протягивала мне свои бесстрастные, бестрепетные губы, которые не умели ни открыться на­встречу моему рту, ни проникнуть в него, я всем телом чувствовал, как напрягается ее тело и, выгнувшись напо­добие лука, наносит мне лобком сухой и жесткий удар, в котором выражала себя вся требовательная косноязыч­ность ее страсти.

Первый поцелуй был коротким: он не доставлял мне никакого удовольствия, и я прерывал его сам почти сразу же. Чечилия выскальзывала из моих объятий, швыряла на стол перчатки и сумочку, подходила к окну задернуть шторы и наконец начинала раздеваться - происходило это всегда в одной и той же последовательности и в одном и том же месте: между диваном и креслом, куда она бро­сала, снимая с себя одну за другой, свои вещи.

Я познакомился с Чечилией в июле, когда она носила свою летнюю униформу, которую я уже описывал, - сво­бодную блузу и коротенькую, как балетная пачка, юбку; осенью, с наступлением холодов, она стала приходить в длинном, свободном свитере из зеленой шерсти и в чер­ной, очень узкой юбке, которая доходила ей до колен. Первым делом Чечилия всегда снимала с себя через голо­ву этот свитер, на какое-то мгновение оставаясь с подня­тыми руками и спеленутой головой; потом постепенным, энергичным, всегда одинаковым движением она сдерги­вала с себя свитер и швыряла его, как он был, выверну­тым, в кресло. Теперь она была в одной юбке, голая до пояса, потому что готова была терпеть грубое прикосно­вение шерсти к своей коже, лишь бы ничего не носить под свитером. Она говорила, не хвастаясь, а как бы кон­статируя очевидность, что груди у нее не нуждались ни в каких подпорках, так как стояли сами по себе, но я все– таки считал, что тут был некий кокетливый расчет: ей хотелось, чтобы великолепные ее груди явились моим глазам ослепительным, подобным взрыву видением сра­зу же, как только она сбрасывала свитер. Впрочем, даже эта грудь не снимала общего впечатления незрелости, которое оставляло ее тело: пышная и цветущая, она как будто не имела отношения к хрупкому торсу, из которого вырастала. Этот контраст был особенно разительным, когда Чечилия поворачивалась ко мне спиной - белой узкой худой спиной подростка, и грудь, на мгновение мелькнувшая где-то между боком и поднятой рукой, на­столько с нею не сочеталась, что, казалось, даже сделана была из совсем другой плоти - более теплой, более зре­лой, более смуглой, чем все остальное тело.

Сняв свитер, она, слегка изогнувшись, бралась обеи­ми руками за пояс и, расстегнув, спускала молнию. Юбка падала на пол, и, прежде чем подобрать и положить ее на кресло, Чечилия с тем же нетерпеливым возбуждением, с каким сдирала с себя свитер, несколько раз шаркала по ней ногами. Теперь она была совсем голая, вернее, на ней оставалась только самая интимная часть женской сбруи: пояс с резинками, на ногах - чулки, а на живо­те - прозрачный треугольник слипа. Эта сбруя всегда была перекошена и перекручена, как будто, раздеваясь, Чечилия лишала ее всякой функциональности: треуголь­ник слипа скомкан и скатан, две из четырех резинок рас­стегнуты, так что пояс косо свисает на один бок, один чулок доходит доверху, другой болтается под коленкой. Женственный и в то же время воинственный характер этого беспорядка забавно не соответствовал ее детски бесхитростному, простодушному лицу. Да, Чечилия все­гда выглядела двойственно - женщина-ребенок, и это обнаруживалось во всем, не только в ее теле, но и в жес­тах, и в выражении лица.

И все-таки особенно ярко эта двойственность вы­ступала в контрасте между верхней и нижней частью ее тела. Существуют весовые различия, которые открыва­ются глазу еще до того, как возьмешь предмет в руки. Вещь, сделанная из свинца, непременно покажется нам тяжелее вещи тех же размеров, но сделанной из более легкого материала. Так вот, ниже пояса тело Чечилии, казалось, обладало консистенцией вещей, сделанных из очень плотного и очень тяжелого материала. Каким мощ­ным выглядело место сочленения ног и паха по сравне­нию с местом соединения рук и подмышек. Как контрас­тировали с деликатной худобой торса крутой изгиб пояс­ницы, пышность бедер, массивность и плотность зада. Подросток выше пояса, женщина - ниже, Чечилия на­водила на мысль о тех декоративных монстрах, которые так часто встречаются на античных фресках - этих то ли сфинксах, то ли гарпиях с нетронутой девственной гру­дью, эффектно контрастирующей с мощным животом и ногами.

И в том, как вела себя Чечилия во время любви, тоже легко было заметить контраст между двумя ее натура­ми - женской и детской. Я часто размышлял об этом и пришел к выводу, что Чечилия не знала ни чувства, ни даже настоящей чувственности, ей был доступен лишь сексуальный аппетит, требованиям которого она послуш­но, хотя, может быть, и бессознательно подчинялась. По­коясь в моих объятиях, она была похожа на ребенка, по­слушно открывающего рот навстречу ложке, которую протягивает ему мать. Только ртом у нее было ее лоно, а ложку ей подносил любовник. Чистое детское выраже­ние ее бледного круглого личика находилось в постоян­ном противоречии с той грубой и жадной требовательно­стью, с какой она заставляла меня и себя достигать цели, то есть оргазма, которым она желала насладиться до са­мого последнего спазма. По мере того как соитие обрета­ло свой мощный ритм, движения ее живота становились все более частыми и напоминали своей силой и равно­мерностью запущенный в действие и вышедший из по­виновения механизм, который уже не под силу было ос­тановить ни мне, ни ей. Поначалу едва заметные, слабые и как будто даже ленивые, в конце они становились дви­жениями поршня, который подымается и опускается с силой и неутомимостью автомата. Лицо же ее в это время оставалось спокойным, неподвижным, расслабленным; равнодушное и бесстрастное, оно казалось еще более дет­ским, чем обычно, с этими опущенными ресницами, ма­леньким полуоткрытым ртом, и только по румянцу, вы­ступившему на скулах, можно было догадаться о том, что Чечилия не спит и полностью отдает себе отчет в своих действиях.

Эта своеобразная выключенность души во время любви была особенно заметна у Чечилии в те моменты, когда она, внезапно встрепенувшись, переходила от описанной мною механической пассивности к активно­сти, начиная отвечать на мои ласки. Любовь, которая ведет к воспроизводству человеческого рода, всегда, скажем так, чиста, однако приемы, которыми любовни­ки поочередно возбуждают друг друга, редко бывают чи­сты. И тем не менее все, что делала Чечилия с моим телом, было чисто, потому что ее действия были отмече­ны каким-то странным бессознательным автоматизмом.

Вырвавшись вдруг из моих объятий, она резко припод­нималась, садилась и приникала ртом к моему паху, словно клевала его, и в этом ее неожиданном порыве было что-то сомнамбулическое, словно она делала все это во сне, то есть именно, как я говорил, бессознатель­но. Потом, утолившись, а вернее до последнего исчер­пав все возможности этой ласки, Чечилия снова падала в мои объятия с закрытыми глазами и полуоткрытым ртом, и у меня опять возникало странное ощущение, будто я видел спящего, который совершал во сне какие-то странные, лишенные смысла движения, а потом, так и не проснувшись, заснул снова.

После оргазма, который сотрясал ее тело, как малень­кий эпилептический припадок, но ничего не менял в не­подвижной апатии лица, Чечилия в изнеможении рас­пластывалась подо мной: одна рука закинута за голову, другая вытянута вдоль тела, лицо склонилось к плечу, ноги еще раздвинуты, как были они в момент соития. Потом, сразу же после того, как я от нее отрывался, Че­чилия мне улыбалась, очень коротко, и это был самый лучший миг нашей любви. Улыбка, очень нежная - ка­залось, к ней прилила вся нежность утоленного жела­ния, - нисколько не противоречила двусмысленной ин­фантильности, о которой я уже говорил: даже улыбаясь мне, Чечилия на меня не глядела и меня не видела; так что, может быть, и улыбалась она не столько мне, сколь­ко себе - благодаря скорее себя за то, что испытала на­слаждение, чем меня, давшего ей возможность его испы­тать. Эта улыбка, безличная и мимолетная, была послед­ней фазой нашего соития, то есть общения и почти что слияния наших двух тел. Сразу же после - нас снова становилось двое, один лежал подле другого, и нужно было разговаривать.

Назад Дальше