Поправка за поправкой - Джозеф Хеллер 28 стр.


Вернувшись в город, Франсуа насвистывал, мы же были еле живыми от усталости. Жарища в городе стояла несусветная. Возьмите ад, добавьте к нему влажность, и вы получите климат Бастии в начале июля.

Франсуа и я отправились в ближайший бар, чтобы выпить на прощание. Он снова был весел и уверен в себе.

- Нью-Йорк? - с надеждой спросил он.

Я покачал головой. Франсуа философически пожал плечами и поднял свой стакан.

- Tchin-tchin, - произнес он и настоял на том, чтобы заплатить за выпивку.

Впервые я попал на Корсику в мае 1944-го, заменив в группе бомбардировщиков одного из потерянных в бою летчиков. И всего через четыре дня вылетел на первое мое боевое задание как бомбардир звена бомбардировщиков. Нашей целью был железнодорожный мост вблизи Поджибонси.

Бедный городок Поджибонси. Единственное его преступление состояло в том, что он оказался построенным невдалеке от Флоренции и рядом с одной из железных дорог, идущих через Апеннинские горы на юг, к Риму, который тогда еще удерживали немцы. И из-за такой-то мелочи меня перебросили через океан, чтобы я помог уничтожить железнодорожный мост.

На инструктаже мы услышали, что нам предстоит всего лишь "слетать за молоком", поскольку с зенитным огнем или вражескими самолетами мы столкнемся навряд ли. Меня это не обрадовало. Я жаждал сражений, а не безопасности. Жаждал увидеть небо, заполненное боевыми схватками бесшабашных смельчаков и раскрывающимися парашютами. Мне был двадцать один год. И я был балбесом. Я старался утешиться мыслью, что по пути нам все же подвернется кто-нибудь достаточно любезный, чтобы нас обстрелять. Никто не подвернулся.

Моя задача, задача бомбардира ведомого самолета, состояла в том, чтобы не спускать глаз с ведущего бомбардировщика нашего звена. Увидев, что его бомбовые люки открываются, я должен был открыть мои. А увидев, что из него посыпались бомбы, должен был нажать на кнопку, сбрасывавшую мои бомбы. Все было очень просто - во всяком случае, выглядело очень простым.

Полагаю, я заскучал. Поскольку зениток в Поджибонси не было, ведущий бомбардир звена открыл бомбовой люк довольно рано и начал заходить на цель по длинной прямой. Прошло, как мне показалось, немало времени. Я взглянул на землю, чтобы понять, далеко ли до цели, а оторвав от нее взгляд, увидел уже летевшие вниз бомбы других самолетов нашего звена и на секунду-другую испуганно замер. Потом нажал на кнопку. Потом закрыл дверцы бомбового отсека и снова посмотрел вниз, дабы увидеть, куда упадут мои бомбы, молча молясь при этом, чтобы законы гравитационного ускорения немного смягчились и позволили моим бомбам нагнать все остальные.

Бомбы других самолетов полетели вниз аккуратным плотным строем и пробили в мосту здоровенную дыру. Мои пробили здоровенную дыру в одной из гор, возвышавшихся в нескольких милях за ним.

Я наивно надеялся, что никто моей оплошности не заметит, однако в грузовике, который вез нас с летного поля, какой-то малый в парашютной сбруе спросил:

- Кто был бомбардиром второго самолета?

- Я, - робко ответил я.

- Ты припозднился, - сообщил он мне так, точно это обстоятельство ускользнуло от моего внимания. - Ну ничего, мост мы все же разбомбили.

"Ну да, - подумал я, - а я разбомбил гору".

Через несколько дней после того, как наша семья вернулась с Корсики в Италию, мы, направляясь в Сиену, чтобы поприсутствовать там на празднике, именуемом "Палио", проехали через Поджибонси. Железнодорожный мост отремонтировали, теперь он стал еще и лучше прежнего. Дырища в горе осталась где была.

Когда мы вселялись в наш переполненный сиенский отель, его портье, краснолицая бойкая женщина, улыбнулась и сказала:

- Берегитесь карманников! Они у вас все украдут - деньги, чеки, украшения, фотоаппараты! В прошлом году у нас обворовали трех постояльцев!

Последние статистические данные женщина выкрикнула с таким торжеством, точно ее отель соревновался с каким-то другим, а тот мог похвастаться всего лишь двумя жертвами воров. Женщина баюкала на руках младенца, своего внука; ее дочь, примерно лет двадцати, высокая и неразговорчивая, производила какие-то подсчеты на маленьком арифмометре. Наших детей посетило чудесное интуитивное озарение, и они решили на "Палио" с нами не ходить, а остаться в отеле.

Около сорока тысяч человек столпились на отведенной для зрителей части большой площади, чтобы посмотреть кульминацию традиционного состязания, в котором участвовали семнадцать contrade, то есть районов города. Очень скоро многие зрители начали падать, получив тепловой удар, а передвигавшиеся рысцой команды санитаров - оттаскивать их под трибуны. Затем в последнем ряду нашей трибуны внезапно появился большой, жирный, пьяный, ревущий, двухсотфунтовый гусь с какими-то крошками на губах и лягушкой на шее. Не настоящий, конечно, гусь, а жирный омерзительный забулдыга в зеленом и белом цветах его contrada, называвшегося, насколько я понял, не то гусем, не то уткой, не то еще какой-то птицей. Он пробился, отпихнув билетера, на самый верх, и теперь орал, приветствуя свой contrada, проходивший парадным строем мимо трибуны, и хрипло матеря все остальные. Прямо за нами и прямо перед ним сидели рядком старшеклассницы из Северной Каролины, путешествовавшие по Европе под присмотром тощего молодого американского джентльмена, очень скоро приобретшего вид человека, которому сильно хочется находиться не здесь, а в каком-нибудь другом месте. Одна из девушек принялась занудно пилить его, выговаривая слова с сильным южным акцентом:

- Как по-итальянски "полицейский"? Позовите полицейского, слышите? Этот итальянец, когда кричит, оплевывает меня. К тому же от него воняет. Я не хочу, чтобы этот вонючий итальянец стоял за моей спиной.

На "Палио" вместе с нами пришли профессор Нью-Йоркского Сити-колледжа Фредерик Карл, специалист по Конраду, и его красавица жена, графиня Д’Орестильо, итальянка из Казерты. Обладавшая взрывным темпераментом графиня уже готова была произнести гневный монолог, но никак не могла решить, к кому с ним обратиться. Обе стороны конфликта представлялись ей равно отвратительными. Впрочем, прежде чем она успела открыть рот, начались скачки и толпа взревела, заглушив все разговоры.

Кто победил, мы не разглядели, да нас это не особо и интересовало. Однако для других людей исход состязания имел, судя по всему, очень большое значение, поскольку, едва скачки закончились, трое мужчин набросились на одного из проигравших жокеев и принялись дубасить. И тут же по всей толпе вспыхнули кулачные бои, и тысячи вопящих людей заметались во всех направлениях сразу. В воздухе запахло настоящим побоищем, и никто из нас, занимавших сидячие места, не решался спуститься с трибуны. Мы сидели на наших скамьях, перепуганные, такие же беззащитные и беспомощные, как тряпичные куклы в ярмарочном тире, и вдруг кто-то коротко взвизгнул за моей спиной, а следом на меня рухнуло нечто тяжелое.

Это был пьяный гусь, решивший присоединиться к своим сражавшимся внизу товарищам и избравший для этого кратчайший путь. Он просто рванул вперед сквозь ряд девушек, едва не сбив одну из них на пол, и повалился на нас. Я и профессор Карл машинально с отвращением перевалили его на тех, кто сидел под нами, а они отправили дальше. Таким манером пьяный гусь в конце концов приземлился, раскорячившись, в самом низу. Там он кое-как поднялся на ноги, сжал кулаки, и на миг мне показалось, что он снова бросится к нам, но тут людской поток утащил его с собой.

Непонятно как, но минут через десять побоище сменилось всеобщим шумным весельем, люди из разных contrade обнимались, пели и начинали пробиваться к выходу с площади, чтобы влиться в шествие по городу, во главе которого выступала победившая лошадь. Ощущение опасности спало. Через некоторое время мы спустились с трибуны и тоже пошли к выходу, минуя бледных как мел людей на носилках и, время от времени, любопытную Варвару мужеска пола, пристально изучавшую ноги еще оставшихся на трибунах женщин. Покинув площадь, мы, держась поближе к стенам домов, не выпуская из рук деньги, украшения и фотокамеры, возвратились в отель, где наши заскучавшие и отдохнувшие дети объявили, что желают сию же минуту отправиться назад, во Флоренцию, а женщина-портье рассказала нам, восторженно вскрикивая, все-все-все о скачках и героической троице побивших жокея мужчин.

Пока жена укладывала наверху вещи, я завел с этой женщиной разговор о войне. "Расскажите мне о ней, - попросил я. - Вы же тогда здесь находились?" Нет, не здесь. Во время войны она работала в Болонье, что представляло для меня еще больший интерес, поскольку в тот день, когда американские бомбардировщики нанесли по этому городу массированный удар, она находилась вместе с маленькой дочкой на железнодорожном вокзале. Она выбежала из вокзала и пролежала всю бомбежку на земле, укрывшись за невысокой стеной. А когда налет закончился, вернулась к вокзалу, однако найти его не смогла - не смогла отличить оставшуюся от него груду обломков от таких же груд, в которые обратились стоявшие с ним рядом дома. И только тогда она испугалась по-настоящему. Ее привела в ужас мысль - она и теперь это помнила, - что ей не удастся сесть в свой поезд, поскольку неизвестно, когда и откуда он отправится.

Впрочем, все это было далеким прошлым. Дочь ее, в ту пору маленькая девочка, выросла, стала высокой, неразговорчивой и научилась управляться со счетной машинкой, да и сама женщина предпочитала рассказывать о "Палио" или о Сиене, которую обе воюющие стороны пощадили тогда по просьбе самого папы, мотивированной тем, что в Сиене родилась святая Екатерина, - немецкие войска закрепились немного севернее, в Поджибонси, который американцы в результате почти сровняли с землей.

Бедный Поджибонси. В те первые недели мы вылетали, чтобы бомбить железнодорожные и автомобильные мосты, в Перуджу, Ареццо, Орвието, Кортону, Тиволи и Феррару. Большинство из нас никогда об этих местах даже не слышали. Мы были очень молоды, и лишь немногие из нас успели поучиться в колледжах. Полеты были по большей части недолгими - около трех часов - и относительно безопасными. Наша эскадрилья, к примеру, потеряла первый самолет только 3 июня, в Ферраре. И только 3 августа во Франции, над Авиньоном, я наконец увидел падавший, охваченный пламенем бомбардировщик, и только 15 августа, опять-таки над Авиньоном, мой самолет получил пробоину, отчего второй пилот ненадолго спятил, а до меня впервые дошло: Боже милостивый, они же и меня пытаются убить! И уж после этого мне стало не до смеха.

Если мы не вылетали на боевые задания, то купались или играли в бейсбол либо баскетбол. Еда была вкусной - вкуснее, по правде сказать, всего, что большинству из нас довелось когда-либо попробовать, - деньги мы получали для двадцатиоднолетних ребят немалые. Как и все хорошие солдаты, мы делали то, что нам велели. Если бы нам приказали разбомбить сиротский приют (нам не приказали), мы задали бы только один вопрос: "Сколько там зениток?" Мы брали в гараже машины и ездили в Сервьон, чтобы выпить по стакану вина, либо в Бастию, чтобы скоротать вторую половину дня или вечер. Жизнь представлялась нам до поры до времени вполне приличной. У нас были лагеря отдыха - на Капри и в Л’Иль-Русе.

4 июня 1944-го американские войска вошли в Рим. И всего в двух шагах, думаю я, за ними следовал расторопный квартирмейстер нашей эскадрильи, так как мы одновременно получили две важные новости: союзники взяли Рим, а наша эскадрилья сняла в нем две большие квартиры - одну, пятикомнатную, для офицеров, другую, пятнадцатикомнатную, для рядового состава. Обе были укомплектованы горничными, а в распоряжении солдат и сержантов, привозивших продукты с собой, имелась еще и кухарка.

Меньше чем через неделю мои друзья вернулись из Рима с фантастическими рассказами об удовольствиях, которые поджидали их в большом, полном приключений городе, - о девушках, кабаре, еде, напитках, развлечениях и танцах. После того как настал мой черед поехать туда, я обнаружил, что каждый из их увлекательных рассказов был правдивым. Не думаю, что там уже стоял тогда Колизей, поскольку о нем никто ни разу не упомянул.

Когда немцы ушли из Рима, а американцы вошли в него, это был город, живший нормальной жизнью. У людей имелись жилье и работа, в городе были открыты магазины, рестораны, даже кинотеатры, по нему ходили автобусы. Конечно, о процветании говорить не приходилось - еды, сигарет и сладостей недоставало, денег тоже. Одежда была в дефиците, хотя большинству девушек как-то удавалось придавать своим платьям привлекательный вид. Электричество подавалось лишь в определенные часы, что затрудняло работу лифтеров; комендантский час изгонял жителей города - мужчин, женщин, детей и теноров - с улиц как раз тогда, когда они начинали получать удовольствие от вечерней прохлады.

В то время, как и теперь, самой оживленной частью Рима была Виа-Венето. Меня очень удивляет то обстоятельство, что нынешний Рим почти не отличается от того, каким он был тогда. Самое большое различие сводится к тому, что летом 1944-го людьми в форме были преимущественно американцы, а людьми в штатском - итальянцы, теперь же форму носят итальянцы, а штатское платье - главным образом, американцы. Самое большое удовольствие доставляла тогда людям и доставляет сейчас общая атмосфера этого города, чем он разительно отличался от Неаполя, в котором невозможно было не столкнуться с убожеством, нищетой и человеческими страданиями, и помочь мы тут ничем не могли, разве что небольшими деньгами. В этом отношении и Неаполь тоже не изменился.

Сегодня на Виа-Венето стоят те же самые здания, и служат они примерно тем же самым целям. Американский "Красный Крест" находился в отеле "Бернини-Бристоль" (мы забегали туда, чтобы позавтракать и почистить ботинки), в самом начале Виа-Венето; домами отдыха американцам служили отели "Эдем", "Амбацьятори" и, по-моему, "Мажестик". Отель "Квиринал" на Виа-Национале занимали новозеландцы; портье его и поныне хранит полученное от их командования благодарственное письмо. В гараже американского посольства работают сейчас те же люди, которые тогда работали штатскими шоферами у американского военного командования. Они с готовностью делятся воспоминаниями о времени, наступившем после освобождения города. Они могут расходиться в отношении точного адреса клуба офицеров-союзников - огромного ночного заведения с танцевальным залом, называвшегося, по-моему, "У бродвейского Билла". Если же вас интересовала собственно война, вам следовало покинуть центр Рима и поехать к Ардеатинским пещерам, в которых немцы расстреляли больше трехсот заложников-итальянцев.

Во время войны мы прилетали сюда с Корсики самолетом и проводили в Риме пять-шесть суток. Днем мы нередко совершали короткие прогулки в поисках всякого рода курьезов и новых впечатлений. Как-то раз на узенькой улочке знойная темноглазая красавица соблазнительно поманила меня и моего приятеля к себе из-за бисерной занавески. Мы вошли в дом, и там нас постригли. В другой раз довольно полный напористый молодой человек сцапал нас прямо на улице, затолкал в свою лавочку и быстро пририсовал к отпечатанным на бумаге торсам наши карикатурные физиономии. Затем спросил, как нас зовут, и написал на одной картинке "Голливудский Джо I", а на другой - "Голливудский Джо II". А получив наши деньги, выставил нас на улицу. Лавочка его называлась "Смешная рожица", а самого художника звали Федерико Феллини. С тех пор картинки у него стали получаться немного лучше.

Только один раз за все время моей воинской службы я совершил серьезную попытку осмотреть римские достопримечательности и оказался в автобусе, битком набитом седовласыми майорами и медицинскими сестрами из военных госпиталей; все они были лет на двадцать, самое малое, старше меня. Остановка у катакомб была для нашей экскурсии всего лишь второй, однако едва войдя в них, я понял, что с меня хватит. Пока вся группа углублялась во тьму, я улизнул из катакомб, и больше меня там ни разу не видели.

Разумеется, теперь Рим вызывает у меня другие чувства, и думаю, благодаря присутствию в нем Микеланджело. Он часто жаловался на жизнь, но дело свое знал. От его "Моисея" захватывает дух - в особенности если вам удается осмотреть эту статую до того, как ее обступят туристы во главе с экскурсоводом, который примется угощать их обычными апокрифическими объяснениями касательно рожек на голове и тонкого шрама на мраморной ноге. О последнем рассказывается, что Микеланджело, пораженный жизнеподобием изваянной им статуи, запустил в нее резцом и закричал: "Говори! Почему ты молчишь?"

Это неправда. Я видел статую и знаю: если бы Микеланджело метнул в нее резец, Моисей подобрал бы его и метнул обратно.

А вот с потолком Сикстинской капеллы у меня вечно возникают затруднения. Эту гигантскую фреску называют самой огромной работой, когда-либо выполненной одним художником. Никакой летний турист ни подтвердить, ни опровергнуть это суждение никогда не сможет, поскольку никакой летний турист никогда не сможет увидеть ее: фреску будут загораживать от него сотни стоящих вокруг людей. Очередь желающих попасть в капеллу не уступает по длине той, что неизменно тянется к дверям мюзик-холла "Радио-Сити", и входные билеты стоят дорого. А получив билет, ты еще должен, чтобы оказаться в капелле, прошагать около мили. Войдя же в нее, ты попадаешь в настоящую давку, в толпу создающих оглушительный гомон людей. Вдоль стен лежат на носилках, понемногу очухиваясь, попадавшие в обморок женщины. Служители орут на тебя, требуя чтобы ты не шумел или пошевеливался. Иегова протягивает руку к Адаму и попадает пальцем в макушку стоящего перед тобой корейца. Ты задираешь голову вверх, и вскоре у тебя затекает шея. В идеале изучить эту потолочную фреску можно, только лежа на полу в центре капеллы. Но и при этом расстояние до потолка окажется скорее всего слишком большим, чтобы ты смог толком осмыслить кружащий над тобой вихрь. Э.М. Форстер определил произведение искусства как нечто большее, чем сумма его частей; я подозреваю, что в отношении потолка Сикстинской капеллы справедливее скорее обратное - части ее превосходят величием целое.

Впрочем, Микеланджелов "Страшный суд", занимающий целую стену той же капеллы, - дело совершенно иное. Стена имеет сорок четыре фута в ширину и сорок восемь - в высоту, а покрывает ее самая мощная живопись из всех, какие я знаю. Это лучшая из когда-либо снятых кинокартин. В ее бурном подъеме и падении присутствует вечное движение, в ее страданиях и гневе - вечная драма. Побыть рядом со "Страшным судом" - то же, что побыть рядом с Эдипом и королем Лиром. Я хочу эту стену. И хотел бы обзавестись когда-нибудь деньгами и временем, достаточными для того, чтобы летать в Рим и смотреть на нее каждый раз, как у меня появится такая потребность. Я знаю, любая из этих поездок непременно окупится. А еще бы лучше - перенести стену в мою квартиру, чтобы она всегда была у меня под рукой. Впрочем, мой домовладелец этого наверняка не позволит.

Назад Дальше