* * *
День снова выдался на редкость славный! С таким же лёгким, как накануне, бодрящим морозцем! С улыбчивым, хоть и не очень ярким, солнцем! С приятным хрустом снега. И, несмотря на нелёгкую ношу, – упругим шагом.
"Значит, уже втянулись в нужный ритм! Да и харча, наверное, килограмма на два поубавилось. Одной строганины за два дня сколько умели…" – подбодрил я себя и огляделся по сторонам. И даже некая необъяснимая омертвелость холмистых берегов, где не было видно никаких признаков жизни: ни зверя, ни птицы – не испортила мне настроения. Тем более, что каждый шаг приближал нас к посёлку. А там – банька! Щи бабы Кати. Полноценный сон в тёплом доме, а не в "Бухенвальде" или у нодьи, как вчера. У нодьи было, даже, пожалуй, получше…"
А через несколько дней – вертолёт! И – домой… К друзьям, родным, мимолётным весёлым подружкам, у которых с охотоведами, вернувшимися с промысла, "Песня о соколе" Алексея Максимыча Горького, всегда почему-то заменяется на "Песню о соболе", отодвигая на второй план восхищение, порою и придуманными, "подвигами" вернувшихся из тайги "соколов".
Хриплое карканье вороны прервало мои светлые, свежие, как ветерок в лицо, мысли.
Птица сидела на голом, корявом суку лиственницы, притулившейся на склоне недалёкого скалистого берега, и нахохлившись, слегка растопырив крылья, по-старушечьи сгорбившись и пригнув голову, то щёлкала клювом и трясла головой, вытянув шею, то, подняв голову, отрывисто вещала о чём-то на своём гортанном, "цыганском" наречьи.
Путь пролегал как раз под этим длинным толстым суком, нависшим над рекой, на котором примостилась чёрная вещунья.
Когда мы приблизились к дереву метров на двадцать, она, легко оторвавшись от ветки, перелетела на другое – выше по склону дерево, и стала внимательно следить за нами.
Собаки лениво подняли головы и снова опустили их, не обнаружив для себя ничего интересного и следуя чуть в стороне от Юрки, который как обычно шёл впереди.
Когда я миновал нависший над рекою сук, "перелётная" птаха, как тень, бесшумно спланировав, опустилась на прежнее место. И вновь, пощёлкав клювом, раза три простуженно каркнула нам вослед.
– Ты смотри, подруга, не накаркай нам какого-нибудь несчастья, – обернувшись, вполголоса, чтоб не услышал Юрка, сказал я вороне и, про себя уже, додумал: "Свой лимит по несчастьям в этом сезоне мы, пожалуй, давно перевыполнили. Найку – потеряли. Меня – чуть под лёд не утащило… Хватит с нас…"
"Видно, скучно тебе здесь одной прозябать, – снова оглянувшись на ворону, но теперь уже не вслух, обратился я к одинокой птице, озирая безмолвные деревья, нечасто торчащие по скалистому склону – Давай, лети за нами – мы тебя выведем к жилью, к людям, к твоим подружкам. Там тебе будет о чём посудачить".
Я ещё раз обернулся на теперь уже отдалённое, пустое дерево с изогнутым, изуродованным ветрами стволом, на котором минуту назад сидела ворона, на белую ровную реку, стиснутую здесь с обеих сторон скалами, на редколесье, на неровную цепочку наших следов, отмеряющих путь, оставшийся за спиной… И мне вдруг стало одновременно слегка тревожно и радостно – оттого, что вот и ещё один промысловый сезон окончен… И мы выходим из тайги, возвращаясь в цивилизацию, в двадцатый век, из своей первобытной жизни…
От этих, в большей степени всё-таки отрадных, чем тревожных чувств, впору было рвануть бегом по глади реки или крикнуть во весь голос что-нибудь бесшабашно-весёлое…
Однако ни того ни другого я не сделал. Резво устремиться вперёд мне мешала немалая тяжесть груза за спиной, а громко заорать я почему-то не решился… Так была хрупка, казалось, вся окружающая нас природа, находящаяся в неком очень чутком оцепенелом равновесии в ожидании весны, что нарушать этот покой чем-то посторонним совсем не хотелось. Мнилось, что неожиданный громкий звук может быть воспринят как команда к чему-то подспудному – когда всё начинает просыпаться, шевелиться, оживать весьма стремительно… Разбудить же раньше времени "хрустальный" мир, который от преждевременного призыва может просто рассыпаться вдребезги, я, разумеется, не желал.
Ускорив шаг, чтобы до минимума сократить расстояние между мной и Юркой, я больше уже не оборачивался назад, оставив всё, что было там, в прошлом, – за своей спиной…
"Движение жизни должно напоминать катящееся колесо, которое только на миг касается земли, снова устремляя вектор своего движения к небу и вперед…"
В ритме своих учащённых шагов, вновь отчего-то вспомнив о вороне, я вполголоса, как бы подстёгивая свой резвый шаг, продекламировал из Николая Рубцова: "Нету дома у этой вороны, и от холода нет обороны…"
В первых, ещё жидких фиолетовых сумерках – впереди, как далёкие звёздочки, приветливо замигали огни деревни, и резко усилился встречный ветер.
Первое обстоятельство ободрило нас, как будто бы чуть-чуть прибавив сил. Второе кроме и без того уже предельной усталости оказывалось дополнительным препятствием в достижении цели. И получалось, что в конечном итоге оба эти обстоятельства почти уравновешивали друг друга. Отчего мы продолжали в том же темпе, размеренно, небыстро продвигаться вперёд, не на таких уже стойких, как утром, ногах. К тому же в отличие от бодрящего утреннего и дневного ветерка этот ветер был тёплым и, судя по всему, нёс на своих необъятных могучих упругих крылах нешуточную метель.
– Вовремя мы успели проскочить, – обернулся ко мне Юрка. – Ветер с океана. Явно непогодину притащит. Замело бы нас с тобой на реке подчистую, опоздай мы с выходом хотя бы на денёк. У такого ветра, чувствую, и на целую неделю ненастья наберётся…
Обращаясь всё ещё ко мне, Юрка смотрел уже на приблизившиеся к нам и зазывно светящиеся жёлтым светом, размером со спичечные коробки, два окна метеостанции, стоящей на скалистом мысу, отчего казалось, что этот игрушечный отсюда, издали, домик висит в воздухе, поскольку чернота скал уже успела смешаться с чернотой небес.
К этому мысу около века назад уже отчаявшуюся и почти погибающую после смерти их проводника – Дерсу Узала, экспедицию Арсеньева, вывели орочи, нечаянно встретившиеся им в тайге…
Казаки, сопровождавшие экспедицию "по картографированию Белого пятна" на карте Российской империи, поставили потом на этом месте – вдающемся своим скалистым боком в Татарский пролив, "Животворящий" деревянный крест, от которого ныне и праха не сыщешь. А вот название мыса – "Крестовоздвиженский", нанесённого на карту, осталось…
– Схожу завтра на метеостанцию, – после долгого молчания снова заговорил Юрка, будто что-то решивший для себя в этот момент. – Узнаю прогноз погоды… Хотя, судя по приметам, сядем мы с тобой здесь, как минимум, на неделю, – без особой горечи от предполагаемой задержки, закончил он, для чего-то потрогав свою густую, красивую бороду, будто решая сейчас её участь. – Да, надолго мы можем здесь, паря, застрять, если пурга закуролесит! – Ещё веселее, и не с таким прерывистым дыханием, закончил он. А я подумал, что, если ветер не переменится, он того и гляди сломает речной лёд…
Может быть, именно этого и ждала притихшая природа, поразившая меня сегодня днём своей оцепенелостью. "Не дай бог в такое время оказаться на реке. Как зыбко всё и тонко в этом мире. От случая, от пустяка – может зависеть твоя жизнь…"
Вот уже и метеостанция осталась позади…
С тропы, идущей по реке, мы вышли на дорогу, которая резко изменила направление нашего хода. Ветер теперь дул не в лицо, а в правую щеку. А перед нами янтарными бусами окон на белом волнистом пространстве при свете луны раскинулась деревня, занесённая снегами по самую макушку.
На крышах лежали пышные "перины", и от этих "перин" в тёмное небо устремлялись легкие дымы… Невидимый ветер пригибал их к скатам крыш, а потом отрывал и уносил куда-то вверх. Но они всё равно продолжали клубиться почти изо всех едва видимых труб бревенчатых изб, пытаясь дотянуться до притягательной, праздничной, низко висящей бледнолицей луны.
От этих весёлых дымов стало как-то ещё бодрее, а усталые ноги зашагали ровней. Собаки, почуяв жильё, весело задрав хвосты и ловя вытянутыми вперёд носами новые запахи, заметно оживились и то и дело нетерпеливо поглядывали на нас, удивляясь, должно быть, нашей нерасторопности.
Посреди ночи я проснулся от монотонного, заунывного воя метели, свирепствующей снаружи.
Ветер и снег напирали на стены дома, заставляя дребезжать закрытые ставни… И, ненадолго отступив, начинали новую атаку на сей "неприступный редут". Представив почти полуметровые брёвна дома, из которых он был сложен, я блаженно потянулся и снова закрыл слипающиеся от усталости глаза.
"Тепло, темно, уютно, сытно, сонно, как в утробе матери. Что ещё нужно человеку для счастья?.." Протянув высвободившуюся руку, я, под таким же как у меня, "надутым" пуховым одеялом ("Чтоб на полу вам не холодно спать…"), которые были извлечены из заветных сундуков хозяйки – бабы Кати, обнаружил Юркино плечо. Он что-то недовольно буркнул спросонья, перевернулся на другой бок и снова затих, будто исчез совсем, покинув и этот дом, и этот мир… Как мог уже это сделать не раз за свою недолгую бродяжью жизнь, в которой частенько будто бы испытывал себя на прочность… И, надо сказать, что матушка-природа сработала его, и особенно – его волю, из какого-то особо прочного материала. Может быть, именно поэтому ему и удавалось пока выходить победителем из порой совершенно безвыходных ситуаций, зачастую, впрочем, созданных им же самим.
Но долго ли Судьба может быть благосклонна к герою? Не надоест ли рано или поздно ей его своеволие?..
После этих риторических вопросов я ещё раз сладко потянулся и, упершись ступнями ног в стенку печи, почувствовал её приятное, ровное, доброе тепло. Улыбнувшись неведомо чему, я тоже перевернулся на другой бок, улегшись спиной к Юрке. Почти с головой укрылся теплым невесомым одеялом (по полу всё-таки тянуло прохладой), и мои мысли сами по себе, как палый жёлтый лист на спокойной осенней, уже потемневшей реке, неспешно заскользили, закружились, уносясь то куда-то очень далеко – за горизонт, а то – совсем близко, кружа почти на одном месте… Например, во вчерашний вечер, когда нас так радушно, как родных сыновей, встретили с улыбками дед Нормайкин и баба Катя…
По их виду можно было подумать, что мы им подарили настоящий праздник или что-то заветное, давно желаемое ими… Они оба засуетились: грея на печи для нашего помыва воду, готовя тут же, на краешке плиты, ужин. Василий Спиридонович даже извлек из каких-то, только ему ведомых, загашников бутылку водки.
И вот мы, чистые, с влажными, причёсанными, отвыкшими от гребня, волосами, сидим за накрытым столом, на котором: хлеб, лук, щи и бутылка "Столичной"…
Тосты обычные: "За здоровье!", "За удачу!"… Отдельный тост – за Найку…
Насытившись вкусными, жирными щами, выпив стопки по три водки, я начинаю прямо за столом клевать носом. И уже слышу разговор деда с Юркой сквозь пелену лёгкой дрёмы.
– За мясо, конечно, спасибо. Бабка завтра из него котлет накрутит, со свининкой. Но, как представлю – эку тяжесть вы пёрли, думаю, можа и не следовало бы?.. Не отощали б мы тут с Катериной и без дичины… А, с другой стороны, ведь пропало бы всё. Аль в лучшем случае зверью досталось…
Слышу, как в разговор, словно нос ледокола в крошево льда, вклинивается баба Катя.
– Ты чё же это, дед, людям с дороги отдохнуть не даёшь? Один, вон, уже спит почти. Второй тебя с осоловелыми глазами слушает не переслушает. А ты всё: как, да почему? Одно по одному заладил… Заканчивай, давай! Будет ещё время – наговоритесь… Помоги мне лучше постелю раскинуть. Каки-нибудь дошки, тулуп из сеней тащи… Да надо было бы это заранее сделать. Прогреть их… А то сразу к бутылке потянулся…
После того как постель готова, мне хватает сил только дойти до неё и рухнуть на настоящую белую простыню. Опускаясь в ласковую, желанную невесомость, не помня даже, когда я успел раздеться, я погружаюсь в сон, заныривая всё глубже и глубже в его неведомую и опасную таинственность… Так, как бывало в детстве, на реке, когда погружаясь с открытыми глазами в её тёплые, мутноватые воды, я стремился достать рукой до песчаного дна. И, казалось, не было большего счастья, чем в жаркий летний полдень купаться в реке с такой же босоногой, как ты, ребятнёй…
Через мгновение я уже сплю крепким сном, не слыша и не видя ничего вокруг. Ни того, как убирается бабой Катей со стола посуда, ни того, как дед Нормайкин пристраивает на просушку у печи нашу одёжку…
Я вновь с приятностию потянулся главным образом для того, чтобы опять почувствовать ступнями живое тепло прогретых многоколенными дымоходами кирпичей. На какое-то мгновение я застываю так в блаженной неге, лёжа на спине и думая о том, как это здорово – наслаждаться инстинктами здорового человека: прекрасным сном, отменным аппетитом и многим другим, автоматически вытекающим из предыдущего… Мои мысли перескакивают с одного на другое, снова возвращаясь к тому, что так вот хорошо и невинно бывает лишь в утробе матери. Лежишь себе спокойненько. Никаких тебе забот и опасностей… Красота!.. Пространство только вот уж больно ограниченное… Собственно, вся наша жизнь – это не что иное, как расширение и сужение пространства. После рождения – оно постепенно и постоянно расширяется. К зрелым годам – достигает своего максимума, когда есть ещё и силы и желания хотя бы "к перемене мест". Хочется куда-то ехать, спешить, видеть дальние страны, встречаться с незнакомыми людьми, безоглядно влюбляться, узнавать что-то новое, необычайное…
Потом горизонт начинает сужаться. Уже даёт о себе знать лёгкая душевная и физическая усталость, и с места сниматься не хочется вдруг. Осваиваемое пространство уменьшается: до пределов страны (не хочется уже, как прежде, пуститься в кругосветку на яхте под белыми парусами), области, города… Порой – до собственной квартиры… И наши зимы, лета просачиваются сквозь пальцы, как песок, текучего всепоглощающего времени. И вот уже твоё пространство ограничивается пределами кровати, с которой ты не можешь встать без посторонней помощи. И с которой видишь лишь до мелочей изученный пейзаж за окном, слегка меняющийся с временами года… Одинокая сосна, вся в снегу (она же, но – без снега) и краешек синего неба в прогале двух таких же, как твой дом, сереньких панельных патиэтажек, стоящих под прямым углом друг к другу…
Огромное несчастье – дожить до такого катастрофического уменьшения отпущенного тебе пространства, когда ты делаешься в тягость не только другим, но и себе самому. Когда жизнь сковывает тебя, как панцирь черепахи, становящийся невыносимо тяжкой ношей для ослабевших плеч; но который, увы, не сбросишь по своему хотению, как ненужную уже скорлупку…
Мне отчётливо вдруг припомнился старик-инвалид, живущий под нами на втором этаже, чьё бледное лицо я так часто видел за окном, шагая к дверям подъезда после очередной поездки куда-нибудь очень далеко…
Его иногда выносили во двор двое мужчин лет пятидесяти, чем-то неуловимо похожие на старика… Усадив того на лавочку и укрыв ноги пледом, они оставляли его под присмотром сухонькой седой старушки, с очами, переполненными горем.
Старик своими пронзительными, выцветшими, слезящимися, но всё ещё удивительно голубыми глазами внимательно и неотрывно смотрел на падающий снег, на кружащийся лист, на проклюнувшийся из почки зелёный листок…
Старушка привычно поправляла сползающий с его безжизненных ног плед и тоже неотрывно смотрела туда же, куда он. Словно оба они силились разгадать невероятной трудности задачку, преподнесённую им жизнью…
Как-то, проходя мимо них и ещё не успев поздороваться, я услышал, как старик тихо, на грани лёгкого шороха, выдохнул, повернув к старушке своё худое лицо: "Хорошо-то как, Люба!.. Снежок такой славный!.. Через месяц уж – Новый год…"
В последний раз, весной, я видел старика, сидящего на лавке одного. И глаза у него были совсем мутные, и стоящих в них слёз было гораздо больше, чем голубизны…
Я подумал, что, наверное, в таком состоянии у человека может быть лишь одно реальное желание – погрузиться наконец в "утробу" матушки-земли. Туда, где уже покоятся самые дорогие твоему сердцу люди…
"Между тьмой утробы – темнотой могилы, дай, Господь, мне воли, дай, Господь, мне силы…"
Наверное, преимущество достойных людей в том, что они умирают вовремя, не постыдно, не загрызая чужой век… Но как стать достойным подобной милости? И всегда ли данный посыл справедлив? Например, тот старик, с седой щёткой усов, выглядел очень даже достойным…
Незаметно я снова заснул… А когда проснулся – обнаружил, что Юрки рядом нет. По звукам, долетающим из-за дощатой перегородки, понял, что баба Катя на кухне кипятит утренний самовар, изогнутую коленом под прямым углом трубу которого она вставляет в специальное круглое отверстие, проделанное в печной трубе. Однако печь втягивает в себя не весь дым. Малая часть его просачивается и сюда, ко мне, воскрешая в памяти какие-то давно забытые воспоминания. И, чтобы не спугнуть их, я какое-то время ещё лежу тихо-тихо, не шелохнувшись… Но промелькнувшие на миг неясные видения не возвращаются, не обретают чётких линий и растворяются в небытии…
Я без особой охоты выныриваю из нагретой постели, одеваюсь. Просушенная одежда лежит рядом на чистом, блестящем желтоватой краской полу.
На кухне, поздоровавшись с бабой Катей, умываюсь из тяжёлого, гремучего рукомойника, прикреплённого возле печи.
– Скоро уж самовар поспеет. Ишь как ворчит?! – улыбается она не то мне, не то своему любезному Самовар Самоварычу. – Так что не разбегайтесь далеко – через полчасика чай будем пить, завтракать.
Я вышел в сени и остановился. Входная дверь была распахнута, а в её проёме, во всю его высоту, наполовину, правда, уже расчищенная, слегка просвечивая сверху – где слой снега был тоньше, – стояла белая стена. Юрка широкой фанерной лопатой старался ещё больше разгрести от плотного снега вытянутое в высоту свободное пространство. В нижней части двери "стена" была примерно метровой толщины. Напарник мой срезал лопатой часть преграды, отбрасывая снег наружу, поближе к завалинке.
Движения его были энергичны, а румянец так и играл алым цветом. Одет он был, несмотря на утренний ядрёный морозец, достаточно легко: без шапки, в клетчатой байковой рубахе и расстёгнутой меховой безрукавке. Увидев меня, привалился спиной к распахнутой входной двери и, весело подмигнув, опираясь руками и подбородком на черенок лопаты, предложил:
– Не желаешь размяться?! Вишь чё за ночь пурга натворила…
– Пропусти меня сначала исполнить более неотложное желание, – ответил я, чувствуя, что не попадаю в унисон его бодрому настроению. Видимо, я сейчас пребывал ещё в том самом состоянии, о котором мне частенько в детстве говорила моя бабушка Ксения: "Встать-то ты, внучек, уже встал, а вот проснуться – ещё не проснулся…".
Юрка отодвинулся в сторону, давая мне возможность протиснуться в расчищенный просвет и, по-прежнему весело, продолжил: