Каждый день я приходил за книгой, порой - даже два раза в день. Однажды Ихиель сказал мне: "Поди сюда". Он сказал: "Поди" - а не "Подойди".
- Ты прочитываешь все книги, которые берешь? - спросил он.
- Да, - заверил я его.
Он посмотрел на книгу, которую я вернул.
- Это чуть рановато для тебя, - сказал он строго, потом улыбнулся, открыл книгу на последней странице и спросил: - Скажи мне, какими были последние слова Петрония?
- "Друзья мои - продекламировал я, - не кажется ли вам, что вместе с нами умирает также и…"
- Также и что?
- Там не написано, - смущенно сказал я. - Он умер.
- Прекрасно, - сказал Ихиель. - А последние слова императора Нерона?
- "Вот истинная верность", - процитировал я.
- Последние слова, - торжественно провозгласил Ихиель, - это самое главное. Вся мудрость, вся честность и вся истина втиснуты в тот миг, когда мы переступаем грань неизвестного.
Я был слишком мал, чтобы понять эти слова, но они очень взволновали меня, и лишь через несколько лет я узнал, откуда они и кому посвящены. Ты, конечно, помнишь последние слова Курца: "Он воскликнул шепотом, обращаясь то ли к какому-то образу, то ли к обманчивому видению, воскликнул дважды, голосом, подобным дуновению ветра: О ужас! О ужас!"
Я перелистываю старые книги. На внутренней стороне обложек - та самая наклейка, с толстой курицей в очках, сидящей на закрытой книге. Ихиель объяснил мне, что это экслибрис его отца, и добавил: "Это его самое точное подобие".
- Вот эта курица? - с опаской и удивлением переспросил я.
- Это не курица. Это сова, символ мудрости, - засмеялся Ихиель. - Но отец уперся, что сам нарисует свой экслибрис.
Он рассказал мне, что его отец погрузился в чтение с раннего детства и книги разрушили вначале его глаза, потом его отношения с женой и, в конце концов, - его позвоночник. "Мой отец, - сказал он с гордостью, - приехал из Харькова в Нью-Йорк, когда ему было пять лет, и самоучкой овладел английским языком".
В шесть лет Мордехай Элиягу Абрамсон спросил у прохожих, где находится публичная библиотека. Он вошел и бесстрашно спросил у библиотекаря первую книгу на самой нижней полке. Вернув ее назавтра, он попросил следующую по порядку, потом третью, и четвертую, пока не прочел полку по всей ее длине. Книги в библиотеке были расставлены по алфавиту, и к тому времени, когда библиотекарь заметил этот странный способ чтения, мальчик уже прочел "Норвежские диалекты" Аасена, "Двенадцать лет на плоскогорьях Эфиопии" Аббади и значительную часть скучнейшей 180-томной серии Аббота "Ролло". С тех пор библиотекарь взял его под свое покровительство и научил быть более разборчивым. "Если бы каждый юноша подружился с библиотекарем, с учителем природоведения, а также с высокой и снисходительной женщиной, мир выглядел бы совершенно иначе", - закончил Ихиель.
Свою библиотеку судья собирал прилежно и изобретательно. Он помогал еврейским иммигрантам в обмен на привезенные ими книги, покупал, менял, находил и воровал. А когда умер, оставил сыну то самое завещание - перевезти его библиотеку в Страну Израиля. Ихиель купил зеленый "додж", погрузил его вместе с книгами на корабль, "взошел в Страну" и начал свой путь унижений и мук. Он разочаровался в Еврейском университете, который проявил интерес лишь к малой части его коллекции, вышел, стукнув дверью, из нескольких городских библиотек и был изгнан из Дгании и Тель-Иосефа, когда товарищи по кибуцу обнаружили у него "вредный буржуазный материал". Какое-то время он возлагал надежды на жителей Ришон ле-Циона, пока не открыл, что они заинтересованы не столько в его книгах, сколько в его грузовике, и, в конце концов, обтрепанный и раздраженный, добрался до нашего поселка. Под давлением Бринкера поселковое руководство согласилось принять все его книжное собрание и предоставить ему жилье и постоянную работу в качестве библиотекаря, но поставило условием продать несколько редких книг, чтобы окупить строительство и содержание библиотеки. Ихиель был вынужден согласиться, и отправленное им в Англию письмо стремглав привело в Страну посланца в облике усатой монашенки, оказавшейся в действительности переодетым тайным агентом оксфордской Бодлеанской библиотеки. Этот человек купил у Ихиеля за огромные деньги рамбамовскую "Мишне Тора", напечатанную в 1550 году в Венеции, "Сефер Тора Ор" Баал Шем Това, "Эсперанса де Исраэль" Менаше бен Исраэля, изданную в 1650 году в Амстердаме, напечатанную в Сончино "Сефер а-Икарим" Иосефа Альбо, еще одного дальнего дяди моего отца, если верить его рассказам, а также "Путешествие по Иудее, Самарии, Галилее и Ливану" некоего исследователя, именовавшего себя кардиналом Бодуэном из Авиньона, - книгу, которая представляла собой не столько древнюю, сколько исключительно ценную находку, сохранившейся между страницами странной, тонкой закладкой из мягкой, блестящей кожи.
После того как сделка была подписана и пять редчайших книг отплыли в Англию, спрятанные в корсете под черным одеянием оксфордского агента, Ихиель постарался как можно шире разрекламировать факт их продажи и получил большое удовольствие, увидев, как были потрясены важные шишки из Национальной библиотеки в Иерусалиме, которые поспешили немедленно заявиться в поселок на специально нанятом такси и завопили о "корыстолюбии" и "передаче в чужие руки неприкосновенного достояния национальной культуры".
- Вы могли получить их даром, - сказал Ихиель профессору Генриху Райс-Леви, "главному протестующему", низкорослому бледному человечку, который прыгал вокруг него, как обезумевший кузнечик, раздувал ноздри и требовал, чтобы Ихиель пустил его в библиотеку. Тремя годами раньше именно этот человек проглядел список книг Мордехая Элиягу Абрамсона, сморщил те же самые ноздри и изрек, что он не видит смысла в приобретении этого собрания.
"Если не считать нескольких впечатляющих экземпляров, коллекция вашего отца представляет собой попросту образчик тех ложных представлений, которые богатство может породить в душе талантливого дилетанта", - сказал профессор пристыженному сыну, а когда тот возразил на обидные слова, позвонил в маленький колокольчик того рода, которым берлинские дети зовут гувернантку в грозовые ночи, и велел указать гостю на дверь. Как бы то ни было, я помню, что это определение - "талантливый дилетант", - которое Ихиель выплевывал каждый раз, когда рассказывал мне эту историю, произвело на меня большое впечатление, потому что Ихиель как-то по-особому кривил лицо, произнося его. Лишь по прошествии лет на меня снизошло, что это не похвала, а порицание. Но тогда я был уже достаточно взрослым и понимал, что и сам - не более чем талантливый дилетант, и я не сержусь на то, что ты тоже заметила это и даже употребила те же самые слова по поводу описания Александрии в рассказе о Зоге и Антоне. Но если бы Мордехай Элиягу Абрамсон не был талантливым дилетантом, Еврейский университет поспешил бы заполучить его книги, и тогда Ихиель не добрался бы до нашего поселка, и я бы не познакомился с ним, не нашел себе убежища в его библиотеке и не стал, в свою очередь, талантливым дилетантом. Вот так тонет корабль в проливе Ла-Манш от крика чайки возле мыса Доброй Надежды, и вот так повернулась моя жизнь, и вот я пред тобой - дилетант. Умелый охотник. Изготовитель деликатесов. Талантливый человек. В любви, во воспоминании, в обмане и в раскаянии.
ГЛАВА 23
В самом конце коридора, за последней дверью, в комнате, что была комнатой Биньямина, в кровати, что была его кроватью, лежит спящая Лея. Время от времени я прохожу мимо этой закрытой двери и тогда невольно понижаю голос и ступаю тихо и осторожно, как говорят и ступают, проходя возле колыбели младенца и памятника погибшему. Но нет такой силы, которая могла бы потревожить Лею в преисподней ее беспробудной дремоты, и комната, как нехотя объясняет Яков, закрыта лишь потому, что ее сон мешает спокойствию бодрствующих.
- Да ты зайди. Зайди, погляди на нее, - сказал он, заметив, что я каждый раз в смятении приостанавливаюсь перед ее дверью. - Вы ведь когда-то были друзьями, правда? А вдруг тебе удастся ее разбудить.
Когда Михаэлю было два года, он вошел в комнату матери и спросил Якова:
- Кто это?
- Лея, - ответил брат.
Его ответ, самый точный и жестокий из возможных, совершенно удовлетворил ребенка, и следующих полтора года он больше не просил объяснений. Только говорил иногда: "Я иду спать к Лее" - шел в ее комнату, забирался в ее кровать, прижимался к ее спине, клал щеку на ее плечо и засыпал.
"Я ненавижу, когда он так делает, - писал мне Яков. - Я ненавижу, когда он вообще приближается к ней".
Лишь в три с половиною года Михаэль спросил, где его мать.
Они сидели за обедом, и не успел еще Яков открыть рот, как Роми ответила:
- Лея твоя мама, Михаэль, и моя тоже. - Яков впал в бешенство, и тогда Роми холодно добавила: - Ты мог бы подумать об этом раньше, прежде чем сказал ему: "Это Лея", и до того, как взял ее силой.
Яков в ярости хлестнул ее по лицу. Роми побагровела и медленно произнесла:
- Ты берегись. Я тоже - татар. - И хотя имитация была идеально точной, на этот раз она не шутила.
Через неделю после приезда я набрался духу и вошел.
Лея возвышалась под одеялом, точно большой, накрытый саваном мешок, окруженный дрожащими в воздухе частичками муки и пыли, выцветшими плакатами и афишами с изображениями актрис и мотоциклов и парой армейских брюк, когда-то постиранных ею для Биньямина, да так и оставшихся невостребованными. В комнате стоял резкий запах собачьей конуры. Она, естественно, не так уж часто мылась. Яков рассказывал, что как-то раз он подстерег ее, когда она нащупывала себе дорогу во время очередной каждодневной вылазки в туалет, набросился, порвал на ней рубашку, затолкал в душевую и встал рядом, как был, в одежде, под струи хлещущей воды. Он скреб ее яростно и гневно, едва не сдирая кожу, а она, положив мокрую голову ему на плечо, покорно позволяла чужим рукам намыливать и вытирать ее тело, полоскать и сушить ее волосы. В прежние времена ее кожа и волосы, намокнув, издавали волнующий запах дождя - запах, который так возбуждал моего брата, что кровь отливала от его сердца и оно наполнялось взамен любовью. "Но сейчас, - сказал он, - она воняет, как старая швабра".
Душный сумрак безмолвствовал в комнате. Я слегка приподнял одеяло и посмотрел на спящее лицо. Мумия моей любви, застывшая в янтаре своей скорби. Раньше у Леи была огромная коса - такой длины и толщины, каких я никогда не видел, ни до, ни после. Потом она отрезала эту свою косу, но со временем волосы снова отрасли, и вот сейчас они лежали рядом с ней в кровати, точно нечто живущее отдельно, само по себе. Долгие прикосновения темноты сделали ее кожу пористой и мучнистой, щеки отекли в неподвижном воздухе.
"Светлый Таммуз… - Я ищу, куда бы бежать от своей тоски. - Светлый Таммуз, вот, он умер, Таммуз…" В первый раз я увидел это лицо в оконной рамке проезжавшей автомашины. Мне было тогда двенадцать лет, и я вызвался каждое утро развозить покупателям хлеб. Коляска патриарха тащилась по песку, маленькие копытца осла то утопали в нем, то выныривали снова, мой нос был погружен в страницы "Записок Пиквикского клуба", и все мое тело сотрясалось от смеха, вызванного словечками Сэма Уэллера. И вдруг впереди появился шикарный автомобиль марки "форд", мчавшийся мне навстречу по главной улице поселка, поднимая за собой облако рыжей пыли. Из заднего окна на меня глянуло девчоночье лицо. Приятно шипели шины, соприкасаясь с песком, и от корпуса машины шел запах бензина и нагретого металла. Изо всех дворов повыскакивали дети, устремляясь вдогонку за автомобилем, а я подхлестнул удивленного осла, поспешил домой, схватил очки и забрался на дерево. Доехав до конца улицы, машина свернула по колее, ведущей в поля, и без труда одолела подъем на холм Асфоделий. Там она остановилась, из нее вышли мужчина, женщина и девочка и стали осматриваться кругом. Даже издали можно было разглядеть, что мужчина очень высокий, худой и светловолосый, а женщина в костюмной паре и опирается на его руку сильнее, чем это принято. Вокруг них прыгала девочка в цветастом платье с белым воротничком. Это была Лея.
Сон раздвоил ее лицо на молодость и старость. Крутой и гладкий лоб все еще светился прежним блеском, но на покатости надо ртом уже пролегла едва заметная сеть тончайших овражков. Губы были покрыты прозрачной пленкой пересохшей кожи, как у истомившегося от жажды ребенка, а два волоска, торчащие из маленькой бородавки на подбородке, которые она когда-то, бывало, просила меня выдергивать пинцетом, теперь сильно удлинились и утолщились, словно это боль непрестанно выталкивала их наружу. Не страдание было у нее на лице, но одна лишь бесконечная усталость, которую даже сновидения уже отчаялись расшевелить и никакому отдыху утолить не под силу.
Я платой сердца моего, кровавой и печальной,
Отчаяньем и утешеньем запоздалым,
Тоской души моей, души многострадальной,
За все, что ты дала мне, уплатил с возвратом.
Прошу тебя, не проклинай меня ты!
Прошу тебя, не проклинай меня ты!
Я схватился за край одеяла и одним рывком сбросил его на пол. Лея зашевелилась, вслепую пошарила вокруг себя, словно хотела снова вернуться в теплый кокон, и потом начала складываться, подтягивая колени к животу и втискивая руки между бедрами. Ее тело будто пыталось вывернуться наизнанку, как перчатка, и снова оказаться в собственной матке, но глаза на мгновенье открылись, и я ощутил, будто меня ударили в живот. Сплошная блистающая пелена заволакивала эти глаза, словно сияние, натянутое над глубочайшими снами. Они посмотрели на меня, погасли и закрылись снова.
- Это ты? Когда ты приехал? - прошептала она.
- Несколько дней назад.
- Не сердись на меня.
- Встань, Лея, - сказал я.
Дверь открылась, и в ее проеме появился Шимон.
- Что ты здесь делаешь? - спросил он.
- Поди вон, Шимон, - ответил я. - Это не твое дело.
- Почему ты снял с нее одеяло? - Он подошел ко мне.
- Не беспокойся, - сказал я. - Я ей ничего не сделал.
- Она жена Якова, - произнес Шимон. - Я ему расскажу.
- Шимон. - Я сел на краю кровати. - Ты можешь рассказывать, что хочешь и кому хочешь.
- Я вас видел и в тот год, когда Яков был у родственников тии Сары, - сказал Шимон. - Видел и слышал.
Мы всегда относились друг к другу настороженно, с того самого дня, когда он появился у нас - ребенок-обуза, калека и урод, - а время, как известно, не стирает первое впечатление, а лишь усиливает его и подкрепляет доказательствами.
- Слушай хорошенько, болван, - медленно сказал я. - Я ничего не делал с Леей. Ни тогда, ни сейчас. Прошло уже больше тридцати лет. Все мы уже взрослые, мы уже все знаем, а ты-то сам что тут делаешь, в ее комнате?
- Я пришел сменить ей простыни и наволочки, - сказал Шимон. - Я это делаю каждую неделю, и моя мать их стирает, а теперь сам иди вон, ухаживай себе за своим отцом. Тебя ведь для этого вызывали, так?
- Не нарывайся, Шимон. - Я встал и подошел к нему вплотную. - Ты уже получил от меня однажды, позволь тебе напомнить. Если хочешь, чтобы я снова привязал тебя к дереву, только скажи. Я еще не забыл, как это делается.
Шея Шимона взмокла. Боль в размозженном с детства бедре придает его поту соленый запах моря. Его плечи и ребра еще больше раздались вширь. Он стоял, набычившись, чуть наклонившись вперед, и показался мне прямым потомком бульдога Чероки и горбуна Квазимодо.
- Вот что такое семья, - сказал он. - Чтобы охранять и ухаживать. А не уезжать в Америку. - Не отрывая от меня глаз, наклонился, поднял одеяло с пола и укрыл им Лею. - А сейчас выйди отсюда, - добавил он. - Я должен забрать Михаэля из школы, и ты не останешься с ней наедине.
ГЛАВА 24
Многие люди уже дарили меня своим доверием. Брат Яков писал мне поразительно откровенные письма. Тия Дудуч поверила мне секрет приготовления масапана, этого марципана сефардской кухни. У адвоката Эдуарда Абрамсона, старого дяди Ихиеля, я сортировал сотни любовных писем по рубрикам "женщины", "даты" и "разные". О, эти "разные"… Два дня назад Михаэль открыл мне "волшебные слова, которые взрывают звезды", и похоже, что и ты в своем предпоследнем письме тоже выдала мне некий "маленький секрет". Но я никогда не забывал тот день, когда Ихиель поднял откидную полку у входа в книгохранилище и сказал: "Теперь ты можешь входить сюда и сам выбирать себе книги".
На поселковой улице размытыми силуэтами носились дети, боролись в пыли, тыкали в лицо зелеными листьями и двумя выставленными рогаткой пальцами и кричали: "Хэндз ап!" и "Коснись зеленого!" - а здесь, и библиотеке, Ихиель загадывал мне загадки, учил английскому алфавиту и тренировал в технике заучивания и запоминания. Даже сейчас, читая книгу, я составляю себе список героев в порядке их появления, провожу линии и стрелки взаимосвязей и вычерчиваю генеалогические деревья. Советую и тебе. Трата маленькая, а выигрыш ого-го какой, как сказал продавец цветов, советуя некоему ухажеру купить возлюбленной одну розу вместо пары бриллиантовых сережек.
Прошло немного времени, и Ихиель разрешил мне убирать книги со столов и возвращать их на полки, стирать с них пыль и проветривать, а заодно начал учить меня читать и писать по-английски. Мы прочли с ним детскую книжку под названием "The Little Engine That Could", и он не переставал удивляться, как быстро я усваиваю язык. Он познакомил меня с книгами своей родной страны, и позже, приехав в Америку, я уже не был в ней абсолютным чужаком, вроде Карла Россмана или мальчика Мотла. Он цитировал мне Эмерсона и Торо, объявил, что лучшая книга Марка Твена - вовсе не "Гекльберри Финн", а "Простофиля Уилсон", сообщил, что "уважает" Уитмена и Фолкнера, обругал Луизу Мэй Олкотт и провозгласил, что в Америке растет "большое молодое дарование" по имени Уильям Сароян. Я позволил ему сформировать мой вкус, и в результате меня миновали многие книги и писатели, да и некоторые разделы литературы целиком, но скажи мне - кто вообще может прочесть все? Ведь даже ты, моя дорогая, не сумела опознать более трети тех цитат и перекрестных намеков, что рассеяны на страницах писем, которые я тебе уже отослал.
Любимыми книгами самого Ихиеля были почему-то некий слащавый роман о самоубийстве кронпринца Рудольфа в замке Мейерлинг и сказочка о рудокопе из Фалуна в переложении Гофмана, которую он запретил мне читать. "Это не для детей, которые влюблены в свою мать", - решил он. Но Бринкер сказал: "Это хороший рассказ, как раз для тех детей, которые любят свою мать". Он взял для меня эту книгу и по дороге домой объяснил, что речь идет о реальном событии, об одном шведском шахтере, который погиб при обвале знаменитого медного рудника в Фалуне и труп которого обнаружили пятьдесят лет спустя - он мумифицировался в медном купоросе и остался таким же молодым, как в тот день, когда от него отлетела душа.