Мы пока еще плохо знаем свою планету - ее глубинные области чудовищных давлений и температур, процессы, создавшие нынешние континенты и океаны, направление ее эволюции, начало и конец ее биографии. Теорий, гипотез, толкований существует великое множество - от сухих и строгих, точно бином Ньютона, до самых неожиданных, живописных. Человек изощренного воображения Конан Дойль, творец незабвенного Шерлока Холмса, написал некогда рассказ "Когда Земля вскрикнула", в котором утверждал, что планета наша - ни более ни менее, как живой организм, чрезвычайно схожий с шарообразным морским ежом, плавающий в эфирном океане Вселенной. Вообще говоря, опровергнуть столь экстравагантную точку зрения даже и сегодня представило бы известную трудность…
Такой видится мне нынешняя геология, если смотреть на нее издали, обобщенно, сквозь цветное стекло живого восприятия. И можно только позавидовать тем, кто вступит под ее во многом еще таинственные каменные своды именно сегодня или завтра, то есть в этот короткий и скоротечный промежуток изменения древней науки о Земле, и тем самым станет ровесником и создателем новой геологии, по праву готовой взять под свою эгиду другие планеты солнечной системы…
Получилось несколько выспренно, я это сам чувствовал, но странная штука, к концу своей речи почему-то разнервничался и должен был то и дело покашливать, маскируя тем самым предательские перепады голоса.
Смышленые чистые физиономии моих слушателей, в основном двенадцати-, тринадцатилетних подростков, до конца оставались внимательными, и это придавало мне уверенности. Мой краснощекий Вергилий сидел в первых рядах и слушал, приоткрыв рот, что тоже вдохновляло. Сколько же ему лет? Скорее всего, десять-одиннадцать. Чей-то внук. Когда-нибудь и у меня будет такой же. Вот только доживу ли?..
Меня долго не отпускали: вопросы, вопросы… смешные и серьезные, наивные и мудрые… Эти славные человечки будто чувствовали, что дома меня никто не ждет и что спешить мне не к кому…
Вечером, пока еще не совсем стемнело, я заставил себя погулять в соседнем сквере. Деревья стояли унылые, пыльные. Травы почти совсем не было видно - выгорела. И немудрено - за все время с конца апреля не выпало ни капли дождя. Жара все дни стояла такая, что, казалось, после этого лета в мире останется один пепел. Или головешки. Дышалось трудно - и не только днями, но и по ночам. Подобного лета на моей памяти не случалось. Пережить бы его, а там будет прозрачная желто-голубая осень. Да, именно желто-голубая, цвета опавших листьев и родниковой воды. А пока что… а пока что даже от скамеек, расставленных вдоль дорожек, как бы веяло жаром - краска с них частично пооблезла, приводя на память окалину танковой брони, а та, что еще оставалась, выглядела так, словно вскипела под полуденным солнцем, пошла пузырями и теперь медленно остывает.
По боковым дорожкам, тесно обнявшись, ходили редкие парочки. Попадались по одному, по двое и люди моего возраста. Невеселые, они явно были, как и я, угнетены бесконечной этой жарой.
В акварельно прозрачных тонах угасал закат, небрежно перечеркнутый двумя-тремя мазками грязно-серых, с румянцем по краю, облаков. Пониже их стояла одинокая яркая звезда - нет-нет, разумеется, планета. "На западе, в лучах вечерней зари, в созвездии Девы ярко блестит Венера. Значительно левее и выше виден яркий Юпитер. Во второй половине ночи на границе созвездий Овна и Тельца виден Сатурн. В южных районах СССР в лучах вечерней зари на границе созвездий Льва и Девы можно заметить Меркурий…" Не знаю почему, но именно эти слова - "В южных районах СССР" - всегда вызывали у меня непонятное томление в душе. Прочитаешь их, бывало, в случайном листке отрывного календаря на каком-нибудь захолустном прииске, в чуме оленевода, на дальнем таежном кордоне или в избушке паромщика, и возникает перед мысленным взором картина ночной пустыни. В черно-синем, нездешнего вида небе огромная луна, огромные звезды. Кварцевые блестки в древнем щебне караванной тропы. Неведомые развалины, полузасыпанные песком. Сухие пыльные растения. Заунывная переливчатая песня на самом кончике слышимости - или это плач шакалов?.. В сторону луны, под нее как бы, взгляд видит дальше, отчетливей, а взору, обращенному от луны, открывается туманная мгла - вроде бы и светло, а однако очертания даже недальних предметов размыты, все съедается полусветлой мглой. Тишина. Ощущение древности, неизменности с давних времен. Проста и стара здесь земля. Лаконична, скупа, ничего лишнего, суетного. Вот такой представлялась мне пустыня, и с грустью думалось о том, что никогда, видимо, не доведется тебе пересекать маршрутами тот край - немеренных таежных верст с лихвой еще хватит на долю и твою, и внуков твоих. Но в грусти этой неизменно присутствовало и горделивое чувство того, как все же необъятна и разнообразна твоя великая страна…
Мое холостяцкое жилье (одна комната, третий этаж) таково: беспорядок, который ухитряется пережить любую уборку, вместо кота мурлычет холодильник, из угла ухмыляется бледная физиономия телевизора, на книжной полке - череп с маленьким пулевым отверстием выше надбровной дуги - немое свидетельство некой давней таежной трагедии, подобранное мной в одном из маршрутов.
Не раздеваясь, я прошел прямо на кухню и включил электроплитку. Пока снимал и вешал пиджак, переобувался в домашние туфли и мыл руки, нагрелась сковородка, и теперь оставалось только бросить на нее жир и загодя нарезанные кусочки мяса. Все это, чтобы не терять ни минуты лишней, было мной давно отработано до автоматизма.
В тот самый момент, когда я приступил к ужину, за стеной глухо взвыл магнитофон, и тотчас возникло предположение, что мой сосед, актер Валерий Константинович, снова угодил в полосу тоски. Однажды, минувшей весной, около полуночи он позвонил ко мне. Был в расстегнутом пальто, взъерошен и бледен. Прежде чем заговорить, актер некоторое время бессмысленным взором блуждал по моему лицу. "Даниил, она ушла от меня!" - хрипло сообщил он наконец, и губы его задергались. "Кто ушел? Куда?" - не понял я, но про себя подумал, что Валерий Константинович изрядно "под шафе". "Галина. Моя супруга. Насовсем". Я еще не ложился спать и поэтому вполне оценил эту блестяще исполненную сценку. "Сбежала? - я долго потом не мог простить себе дурацкую ухмылку и следующую реплику - С тенором, как водится?" Сосед словно вмиг проснулся и взглянул на меня осмысленно. "Сбежала, понимаешь? Ушла!" - последнее слово он уже почти прорыдал, глухо и страшно, и сунул мне истерзанную записку. Тут я поверил. Он просидел у меня до утра, глотая коньяк и кляня то себя, то сбежавшую Галину, то неведомую мне Инну Арнольдовну - "старая сводница" назвал ее Валерий Константинович и тут же словесно и мимически набросал ее портрет, совершенно чудовищный. Досталось под горячую руку и главному режиссеру - "ослу, рутинеру и душителю".
Под утро он стал читать стихи, мне пришлось увести его домой и уложить, словно ребенка. На следующий вечер за стеной галдело множество мужских голосов, затягивались песни, доносилось молодецкое уханье. Звонили ко мне, приглашали, но я сказался больным. Разошлись заполночь. На пятый день, потеряв терпение, я пригласил соседа к себе и преподнес не помню уж как попавший ко мне серебряный перстень с уральским аметистом. Валерий Константинович мутно глянул из-под набрякших век и вопросительно поднял брови. "Аметист - древнейшее средство от запоя", - пояснил я и, не вдаваясь в подробности, поднял стопочку коньяка. Он последовал было моему примеру, но неожиданно увял, отставил коньяк и пошел к выходу. От порога вдруг вернулся, опрокинул торопливо стопку и ретировался, даже не простившись. За стеной в тот вечер стояла тишина. Тихо было и в следующие дни. Аметист делал свое дело. Потом я встретил Валерия Константиновича вечером в подъезде - торжественно бело-черный, как пингвин, он шел "работать" вечерний спектакль. Аметист оградительно сверкал у него на безымянном пальце левой руки…
Я заглянул в холодильник, чтобы удостовериться в наличии напитков, и совсем уж было собрался пойти пригласить на ужин загоревавшего актера, но тут за стеной на минуту стало тихо, а затем смутно донесся женский смех. После чего вопрос о приглашении, само собой, отпал. Я порадовался за Валерия Константиновича и, честное слово, почувствовал себя как-то гораздо уютнее. В ту же минуту, запоздало охнув, сообразил, что в комнате стоит эта чертова палатка. Ну что я стал бы говорить о ней постороннему человеку, если даже самому себе далеко не просто объяснить этакий курьез, этакую старческую шалость!
А ведь началось-то оно всего лишь как своего рода игра. В одну из ночей, мучаясь от липкой духоты, я с сожалением вспомнил, как приятно бывало спать в палатке во время дождя, под убаюкивающий шелест, шорох и дробный стукоток, и с каким великолепным ощущением свежести и бодрости вставалось на следующее утро. И вот тогда с подозрительной готовностью выпорхнула такая мысль: а что, если устроить себе некое подобие полевых условий? Скажем, поставить прямо в комнате палатку, забросить туда надувной матрас и спальный мешок, а для создания эффекта "дождливых ночей" хорошенько обрызгивать ее с вечера водой. Поскольку испарение, как известно, идет с поглощения тепла, а палаточный брезент способен вобрать порядочное количество влаги и не вдруг-то высыхает, то в палатке всю ночь должно быть прохладно и сыровато - словом, микроклимат из подручных средств.
Вот так, посмеиваясь, растолковал я самому себе пользу затеи, которая на поверку оказалась весьма удачной. Возможно, поэтому я не сразу осознал, что выдумка моя не столь уж и безобидна, как представлялось вначале. Еще в былые времена я подметил, что, ночуя в тайге один, чувствую себя в палатке гораздо менее одиноко, нежели просто под открытым небом, пусть даже и у огня. Но одно дело - лес со всеми его ночными недомолвками за тем смутным пределом, куда еле дотягивается свет костра, и совсем другое - многоквартирный дом, где над головой и под ногами, справа и слева - всюду люди, соседи. Казалось бы, надо основательно пошатнуться умом, чтобы прибегнуть к столь иллюзорной и неестественной защите от одиночества, а вот поди ж ты… Мне доводилось слышать, что одинокие старцы начинают иногда выдумывать и проделывать непонятные вещи…
В этот вечер я долго не мог уснуть - тревожило то, как странно совпали направления наших с Валентином мыслей. Ведь и я, грешный, почти весь минувший месяц, вопреки желанию, не переставал думать о мобилизме - вернее, о людях, с которыми он связан в моей памяти. Начальным импульсом, должно быть, послужила опять-таки эта адская жара, вынуждавшая утомленное подсознание искать отдохновения хотя бы в мысленных образах льда, снега, замерзших рек. И постепенно в моем воображении проступила и обросла деталями такая вот картина: полярная ночь, звездное небо, черное, прокаленное морозом… по бесконечной ледяной равнине тащится собачья упряжка, а следом на пределе своих сил шагает закутанный в меха человек… Собственно, все это не пришлось даже выдумывать. Помнится, где-то я читал, что на языке четырехмерной пространственно-временной геометрии линия, представляющая собой историю материальной частицы, называется ее "мировой линией". Поселившаяся во мне картина была как бы перпендикулярным срезом мировой линии одной, скажем так, материальной частицы. Временная координата среза - первая половина ноября 1930 года. Пространственная координата - о. Гренландия, 71° северной широты. Действующее лицо ("материальная частица") - пятидесятилетний профессор Альфред Вегенер. Человек, научно обосновавший дрейфоподобное движение материков Земли. Основатель мобилизма - учения, отвергшего неизменность лика планеты и провозгласившего взамен скучной повторяемости вертикальных колебаний приоритет гигантских горизонтальных смещений, неотвратимых и необратимых, как революция.
С этими мыслями я и заснул в своей палатке, и ничего удивительного, что передо мной открылась слепая белая равнина… нарты, тяжело ползущие по сухому крупнозернистому снегу… двойной след полозьев, уходящий к задымленному горизонту. Где-то впереди, за клубящейся снежной мглой, смутно маячит нунатак Шейдек, временами открываясь на краткий миг во всем своем жутком величии и недоступности… Я ускоряю шаги, потому что у его подножья, еле теплясь, ждет спасения что-то беспомощное и хрупкое. Ноги мои все более и более увязают в снегу. Изнемогая, я рвусь вперед, спешу и чувствую, что безнадежно опаздываю. А страшный нунатак по-прежнему далек…
Это тянулось мучительно долго, как бывает только во сне, и когда я наконец проснулся, словно последним усилием выползая из жадно чавкающей трясины, то был мокр, как мышь, и измотан до предела. Глухо, взахлеб билось сердце, словно вознамерившись проломить изнутри грудную клетку и вырваться на волю. Рядом, в темноте, на расстоянии вытянутой руки, идиотски хладнокровно тикал настырный будильник. Я приподнялся, нащупал кнопку фонаря и зажег свет. Время - четверть четвертого. Страшно хотелось курить. Машинально поискал я глазами подле себя, и совсем напрасно, ибо единственная пачка папирос еще с вечера была предусмотрительно спрятана в гараже перед домом.
Никак не могу окончательно бросить курить, на чем усиленно настаивает Евгений Михайлович, врач и мой давнишний друг. "Даниил, - стращает он обычно, покашливая и хмуро глядя в сторону, - ты снаряжешь в себе мину замедленного действия. Однажды она сработает, и я тогда приеду только затем, чтобы констатировать экзитус леталис…"
Вкрадчиво частил будильник. Медленно и веско отстукивали в отдалении солидные настенные часы, словно кто-то размеренно и без устали перебрасывал на счетах тяжелые костяшки. Мне представились длинные сухие пальцы, обтянутые глянцевитой кожей, - в безжалостном ритме маятника они порхают над отполированными колесиками цвета слоновой кости, нанизанными на бесконечный металлический прут, а выше и ниже - еще ряды и ряды, будто множество старых-престарых позвонков. Бухгалтерия жизни. Колесико - миг, колесико - миг… Капля камень точит.
А сон, надо сказать, мне не понравился. И не потому вовсе, что я склонен верить в вещие и пророческие сновидения. Отнюдь. Подобные сны означают - и я в этом убедился, - что где-то внутри получен сигнал о надвигающемся потрясении, катаклизме, эпицентр которого, может быть, еще и неблизок, но самые первые толчки уже улавливает восприимчивый к малейшим нарушениям сейсмограф подсознания, и в полумраке дремлющего мозга проплывает лента с тревожно пульсирующей сейсмограммой. Все это мне было известно, однако относительно сроков я заблуждался, не зная еще, что чуткая субстанция недвижных придонных слоев памяти уже потревожена, и гигантский кальмар архитевтис уже начал всплывать. В ближайшие часы мне предстояло узнать об этом.
Половина пятого. Не спится. Самое время перелистывать свою жизнь сзаду наперед, придирчиво водя над страницами заострившимся старческим носом: а как бы, мол, вот тут я поступил нынче? Взять хотя бы эту страницу - начало июня сорокового года. Считанные дни остаются до начала великой войны…
На перроне станции Чита-II было на удивление малолюдно. На путях густо дымили самоварными трубами приземистые маневровые "кукушки". Вскрикивая высокими испуганными голосами, они таскали взад-вперед обрывки товарных составов. Кирпичного цвета вагоны гулко гремели, так что сразу становилось ясно, что они или совсем, или наполовину пустые. Что-то натянутое, до струнного звона напряженное виделось в серебряном блеске рельсов, как бы безостановочно убегающих из-под нависших над ними начальственных дланей семафоров и ручейно льющихся в манящую даль.
Я приходил узнать расписание поездов и, прежде чем уйти обратно в город, подошел к дощатому газетному киоску. На прилавке лежали свежие номера местной газеты и не столь свежие - центральных. В полутемной глубине на полках стояли книги. Я попросил показать некоторые из них.
- Чи-иво? - изумленно протянула толстая киоскерша с рыхловатым незапоминающимся лицом. - А ну, положь обратно! - как бы проснувшись, визгливо вскричала она вдруг и вырвала у меня газеты. - Еще чего, книги ему! Вали отсель, а то сейчас живо милиционера крикну, варнак!
Проходивший мимо железнодорожник с железным сундучком и в замасленной до хромового блеска спецовке остановился, окинул меня взглядом с головы до ног, дружелюбно ухмыльнулся и проследовал дальше.
- Ты что, тетка, с ума сошла? - растерянно говорил я, не понимая причин ее столь бурного негодования. - Что ж, у вас и книг купить нельзя?
- Купить? - недоверчиво переспросила она и рассмеялась скрипучим сердитым смехом, впрочем сразу же и оборвавшимся. - Ты сперва штаны себе путные купи, грамотей. Книги ему, видали!
И тут только я сообразил, что выгляжу-то и в самом деле бродягой былых времен, бежавшим откуда-то с Сахалина. На обоих коленях и на заду у меня красовались разноцветные заплатки, присобаченные - иного слова не нахожу - торопливыми грубыми стежками. Из-под прожженной в нескольких местах телогрейки выглядывала застиранная армейская гимнастерка, и весь этот ансамбль завершался вверху шляпой с обвисшими полями, а внизу - стоптанными сапогами с присохшей исторической грязью заброшенного Старо-Московского кандального тракта, по которому я накануне добирался до Читы.
Несколькими годами раньше мне довелось слышать рассказ академика Ферсмана о том, как, кажется, в Архангельске одна сердобольная старушка подала ему монетку, приняв за христарадника. Академик тогда тоже только вернулся с поля и выглядел, надо полагать, не лучше, чем я на читинском перроне. Рассказывая, Ферсман заразительно хохотал, сотрясаясь всем своим тучным телом, и то и дело вытирал слезы.
Помню, были у меня тогда великолепнейшие образцы "турмалиновых солнц" с Адон-Чилона, каких я с тех пор нигде и ни у кого не встречал. Ферсмана они привели в восхищение: "Какие красавцы! Просить не стану, уверен, что не отдашь. И правильно сделаешь. Я и сам бы никому такие не отдал. Знаешь, что я сделаю, пожалуй? Я их украду. Согласен?" Я понимающе хихикнул, полагая, что маститый ученый шутит. Но после его отъезда мои "турмалиновые солнца" словно бы провалились сквозь земную кору…
В конце концов буйная киоскерша оказалась не столь уж и вредной. Убедившись в моей платежеспособности, она отмякла лицом и, подавая мне пачку газет, доверительно и горестно вздохнула:
- Ох, страсти - все бомбят да убивают. Бедные, бедные люди!..
В город я заявился прямиком из тайги, почти с иной планеты, от начала времен нерушимо пребывающей в медлительной первозданной тишине, безлюдье и счастливом неведении о скоротечных и бурных делах мира больших городов. Поэтому суровая значительность газетных сообщений помножилась на ту внезапность, с которой она ворвалась в мое сознание.