– Между мужчинами, – сказал Амедеус, – намного проще. Мы можем говорить и никто нам не будет мешать. Ты не пожалеешь об этом. Должен тебе сказать нечто весьма важное, нечто общее и вместе с тем касающееся каждого человека в этой стране, и в кибуце, и в Иерусалиме, и в Тель-Авиве. Это пророчество. И я хочу, чтобы ты знал его. Это ночное пророчество, этакое небольшое предвидение судьбы этой страны и нашего народа. Открывается это Allegro. Вот так: зеленая страна, зимой ее дождь орошает, а летом – обрызги-ватели. И по этому зеленому прекрасному пространству расхаживают красивые загорелые юноши, высокие и чудные, как боги, и они поют, расхаживают босыми и поют, бегут по тропинкам и исчезают в гуще цитрусовых садов… В любом месте, все время. И это страшная опасность, ибо зависть царит вокруг. Зависть порождает ненависть в небе и возникают черные облака. Обрати внимание, я сказал: черные. Это абсолютно иной мотив, который возникает в конце Allegro, и это мотив угрожающий, этакая восточная мелодия… Понял намек? Мелодия восточная, арабская! И намек этот необходимо понять. Все эти красивые юноши должны немедленно уйти в подполье. Нельзя более бегать по зеленой земле. Нельзя петь в голос. Нельзя закладывать новые поселения каждый день. Все должно быть в подполье. Иначе произойдет страшная измена: любящие предадут один другого. Девушки будут вырваны из рук любящих юношей, и в моей области будет то же самое. Allegro обязано завершиться. Теперь будет Andante или Adagio, и всё – в подполье, в тишине, почти беззвучно. Но на этом фоне облака будут накапливаться в небе, черные облака, обрати внимание: черные! И затем придет ужасное Scherzo, жестокое, со зловещим смехом зла… И будет пролита кровь. Это будет ужасно. Но это завершится быстро и исчезнет. И тогда еще раз прекрасное Allegro Finale… Но придет это после большого кровопролития… Прислушайся внимательно к тому, что я говорю тебе. Скажи им всем, чтоб ушли в подполье и подготовились. Сейчас приходит период крови, измен и жертв. Каждый потеряет своего близкого и дорогого, и затем вынужден будет все заново строить изнутри. Ты понял меня, Эликум? Я говорю с тобой, как мужчина с мужчиной, когда женщина спит и ни о чем не знает, ибо она земное начало, Пандемония, а мы, ты и я, – Панурания… Я мог бы тебе все это продемонстрировать на скрипке, но она проснется, и тогда мы снова вернемся вниз, на землю, и пророчество исчезнет… Я предлагаю выйти из палатки, в поля, со скрипкой. Пошли, Эликум, услышишь то, что еще ни один человек пока не услышал.
Они спустились с холма по тропе, на которой состоялась первая ночная встреча Лизель и Эликума, и Амедеус Биберкраут говорил на ходу:
– Я знаю, никто меня не послушает, они не уйдут в подполье. Скажут: Биберкраут безумен. Они будут продолжать петь и гулять по зеленой земле, и тогда внезапно грянет Scherzo. Ты слышишь, что я тебе говорю, это именно грянет внезапно, в конце весны… Ты же можешь их предостеречь, к тебе они прислушаются, ибо ты живешь в кибуце, а я в пещере, понимаешь?.. Вот здесь можно играть.
Они дошли до камня на обочине плантации, Амедеус приказал Эликуму сесть на камень, вынул скрипку из футляра и начал играть.
Эликум вслушивался в поток звуков, рвущихся из произведений, которые были ему знакомы и незнакомы, возникающих как бы из ничего.
Долго играл Амедеус, а, закончив, положил скрипку в футляр.
– Предостерегай их, – сказал он, – я свое сделал.
По ту сторону плантации появились и начали расширяться пятна зари. Когда они добрались до вершины холма, открылись им внизу дома кибуца, подобно чудовищам, ползущим на фоне просветляющихся небес.
– Сожгут все это у вас, – сказал Амедеус Биберкраут, тяжело дыша, – все взойдет огнем и дымом, Эликум. Преследующий станет преследуемым и любящий будет предан. Прекрасные юноши будут кричать, а животные выть… Птицы прядают в воздухе и тонут в глубинах великого моря, а товарищи все пьют кровь. Меня здесь не будет.
– Все время ты был с этим сумасшедшим? – спросила Лизель, когда Эликум прилег рядом с ней на кровать, – о чем вы так долго говорили?
– Он отлично играет, – сказал Эликум, – я услышал от него интересное объяснение музыки вообще.
– Говорят же, Бог спасает глупцов, – сказала Лизель перед тем, чтобы перевернуться на другой бок и продолжить сон, – но я этого не замечаю в случае с тобой.
– Я не уверен в этом, – сказал Эликум, но Лизель уже этого не слышала.
В середине апреля 1936 года арабы атаковали кварталы, прилегающие к Яффо, а затем начались столкновения по всей стране и продолжались, с перерывами, до 1939, когда грянула Вторая мировая война.
Однажды, примерно, через месяц после начала столкновений 1936 года, Эликум прочел в газете, что музыкант Амедеус Биберкраут был зарезан в пещере, где он проживал; нашли его труп с отрезанным членом, который воткнули ему в рот.
К концу лета Лизель перешла жить на квартиру Мешулама Агалили. Эликум, которого мобилизовали охранять поселения в Галилее, получил от нее короткое письмецо, в котором с большим количеством ошибок Лизель писала ему о своем решении и о том, что всегда будет его помнить и просит прощения. "В общем-то я всегда буду твоей, но в плане духовном, как сестра". Эликум читал-перечитывал письмо, затем взял карандаш, исправил все "хет" на "хаф", все "айны" на "алефы" и наоборот, затем порвал письмо на мелкие клочки и вышвырнул в окно.
Завершив службу в роте охранников, Эликум поехал к деду и жил в мошаве около месяца. Сначала подумывал присоединиться к бойцам интернациональной бригады в Испании, где шла гражданская война, но дело было сложным. В конце концов Эфраим согласился с тяжелым сердцем найти внуку должность в конторе Союза, занимающегося торговлей цитрусовыми в Лондоне.
Осенью Эликум уплыл в Англию, и из конторы сообщили Эфраиму о приезде внука. Но через неделю Эфраим получил еще одно письмо, в котором писалось: Эликум Бен-Цион сообщил о том, что увольняется с работы и адреса своего не оставил.
16
В те дни только Герцль, единственный сын Эфраима и Ривки, тридцати трех лет, оставался холостым. Жил он в отдельном домике во дворе Эфраима, занимался импортом и экспортом цитрусовых. Герцль был высок, мускулист, костляв, одевался тщательно в английской манере, которую перенял у британских офицеров палестинской полиции. Часто ездил в Европу. В Лондоне завел дружбу с агентами по продаже цитрусовых и офицерами полиции, приезжавшими в отпуск на родину из Палестины. Всей душой выполнял поручения людей "Хаганы" и нередко добивался освобождения узников-евреев. И все же люди "Хаганы" относились к нему с подозрением, и потому что был крестьянским сыном, и потому что одевался по английской моде и выпивал с британцами в барах и ресторанах.
Герцль знал об этих подозрениях, и это даже развлекало его, ибо по духу своему он был далек от людей "Хаганы" и, также как отец его Эфраим, уверен, что недалек день, когда лидеры пролетариата сойдут с высот власти и свободные граждане возьмут в свои руки бразды правления. Но пока суд да дело, не мешало ему косвенно помогать им, пока массы не прозреют и не поймут, что никакое освобождение со стороны пролетариев не придет.
Был он молчаливым по характеру своему, одиночкой, получавшим странное наслаждение от всего, что видел, без желания делиться с кем-либо. Когда Эфраим дал ему задание найти исчезнувшего в Лондоне Эликума, он это сделал, но не открыл никому то, что обнаружил. Нашел он Эликума в Лондоне, два года спустя после исчезновения того, проживающим в южной части реки Темзы, в коммуне английских коммунистов, погруженным в изучение марксизма и зарабатывающим на пропитание работой в коммунистической газете.
Услышав, насколько хорошо Эликум изъясняется по-английски, Герцль был весьма обрадован.
– Познакомьтесь с моим дядей, – сказал Эликум свои товарищам, – он палестинский крестьянин, владеет цитрусовыми плантациями, и к этому классу принадлежат все остальные мои родственники.
Герцль подтвердил это кивком головы, без улыбки, но, простившись с Эликумом, вложил ему в руку пятьдесят лир, которые тут же были опущены в кассу коммуны.
На пасхальном седере 1939 года по традиции вся семья собралась в доме Эфраима. Хлопот у Ривки было невпроворот и, несмотря на свои шестьдесят девять, все в кухне делала она сама, помогали ей лишь две девушки-арабки, которым не разрешалось даже приближаться к посуде и кастрюлям, лишь чистить картофель и овощи.
Сарра и Аминадав приехали из Тель-Авива, сын их Овед с женой Рахелью, четырехлетним Ури и Беллой-Яффо трех лет приехали из Иерусалима почти к закату. Только после того, как все собрались в гостиной, пришел из своего домика и Герцль в серых фланелевых брюках и пиджаке цвета ржавчины, похлопал по плечу брата своего Аминадава, племянника Оведа, и лишь после того, как поцеловал Рахель и детей, извлек трубку изо рта. Сестру свою Сарру обнял за плечи последней, как бы сочувствуя ее горю, и согнувшись к ней, с высоты своего роста шепотом осведомился, получила ли она хотя бы какую-нибудь весточку от сына Эликума. Сарра отрицательно покачала головой и сказала то, что всегда говорила, отвечая любому, осведомляющемуся об Эликуме:
– Сердце говорит мне, что я сама виновата во всем этом. Если бы я вела себя с ним терпеливо, он бы не ушел из дома.
Овед отвел Герцля в сторону, к дивану, и оба погрузились в беседу о тонкостях закона и юрисдикции, связанных с землями Мири, принадлежащими государству, и землями Молк, подлежащими покупке по оттоманскому закону.
Овед был единственным в семье, к которому Герцль испытывал некоторую близость, и нередко они беседовали на английском. Если бы Овед спросил его об Эликуме, Герцль несомненно рассказал бы ему об их встречах в Лондоне. Но Овед не спрашивал, и потому Герцль считал себя освобожденным от необходимости сообщать ему об этом. К отцу же своему, Эфраиму, Герцль проявлял определенное милосердие, выражая после каждого посещения Лондона уверенность в том, что Эликум жив, ибо люди знают это, но адрес его проживания им неизвестен, и однажды он обязательно объявится. Эфраим передавал это Ривке, успокаивая ее. Но сводного своего брата Аминадава Герцль не терпел и почти ни разу с ним серьезно не разговаривал, ибо стоило ему на него взглянуть, сразу видел перед собой сцену в конюшне двадцать семь лет назад, когда пришел туда искать сестру свою Сарру. Он задерживал дыхание и трубка во рту его немедленно гасла; он извлекал из кармана коробку спичек и долго с плохо сдерживаемой злостью пытался разжечь табак.
За пасхальным столом рядом с Эфраимом стоял пустой стул – для Эликума, если тот внезапно заявится. Бабушка Ривка косилась на стул и пускала слезу, Сарра же, мать Эликума, говорила, что это не по еврейской традиции, символичность эта ущербна, ибо Эликум несомненно сидит за пасхальным столом у кого-то в Лондоне, зачем же ему два стула?
Эфраим вел в тот год пасхальный седер во всех деталях, согласно Агаде, и маленький Ури первый раз в жизни задавал четыре трудных вопроса – "арба кушиот". Бабушка Сарра обещала матери его Рахели, что малыш получит от неё в знак этого события подарок – золотой соверен. Ривка же, прабабушка, опять пустила слезу, на этот раз счастливую.
Рахель в свою очередь объявила, что в следующем году они всей семьей будут справлять седер у ее отца и матери, в семье Кордо-веро, в Иерусалиме, ибо Ури их внук-первенец, и они только и мечтают услышать, как он задает вопросы на Песах. На это Эфраим сказал:
– Поживем – увидим.
После седера Герцль ушел к себе в домик, обширный дом Эфраима поглотил своими пустыми комнатами всех гостей, и безмолвие воцарилось даже над двором. И лежал Эфраим в постели, прикрыв глаза, и три облика соревновались между собой, возникая перед его внутренним взором, жаждая высказаться, и он был обескуражен, ибо не желал отринуть Наамана, похороненного в Париже, наготой Беллы-Яффы, и колебался, имеет ли он право присоединять к ним Эликума, ведь он все же, очевидно, жив где-то там, в Англии.
"Ждите меня, дорогие мои, – говорил он сам с собой, – еще немного, и я с вами".
Менее чем через пять месяцев после этого пасхального седера грянула Вторая мировая война, а между весной и осенью того же года Овед успел завершить большой контракт по приобретению земли, купив сто двадцать дунамов плантаций и скальной земли вне мошава Зихрон-Яаков, на склонах холма, обращенного к долине – вади Милк.
Были там виноградники, много фиговых и гранатовых деревьев, забытых островков кактусов, акаций, и старая арабская развалюха рядом с тропой, по которой обычно гнали ослов от подножья холма.
Весной, когда Овед начал свои переговоры о покупке земли, там шло буйное цветение цикламенов, шафрана, анемонов, диких трав; осенью же, когда был подписан договор и грянула война, вся земля была покрыта желтой и серой головнёй. Но Овед вовсе не был огорчен этим, так или иначе земля была предназначена для продажи подрядчикам, которые построят на ней квартал вилл.
– Сельское хозяйство – это дело деда Эфраима, – сказал Овед жене своей Рахели.
Но именно в эти дни, когда грянула война, дед Эфраим перестал заниматься хозяйством, сидел безвыходно в доме, слушая радио и читая газеты.
– Ну, что я говорил тебе тогда, в Александрии? – Кричал он жене Ривке, словно трубя в фанфары. Но Ривка не помнила, и требовалось привести Герцля в свидетели.
– Герцль, что я говорил в Александрии, когда была Первая мировая?
Обнаружилось, что и Герцль страдает забытьем. И напомнил им Эфраим:
– Уже тогда я сказал вам, что ишув поделится на пролетариев и крестьян. Теперь их называют социалистами и фашистами. Я и ты – фашисты, а те, кто ест за столом национальных фондов – социалисты. И каковы деяния тех и этих? Приходит корабль с еврейскими беженцами из Европы, и просят они убежища в нашей стране. Приходит британская армия и стреляет по кораблю. Гитлер стреляет по беженцам в Европе, а британцы – в Азии. Так наши люди, которых называют фашистами, взорвали полицейский участок в Хайфе. Не понравилось это нашим социалистам, поймали они несколько наших фашистов, донесли на них британцам, и те посадили их в концлагерь в Африке. Точно так же сделали пролетарии наши с людьми "Нили" в Первую мировую. Ну, кто оказался прав? Не я ли?
– Но отец, – сказал Герцль, – первыми британцам стали доносить эти, которых обзывают фашистами, ты-то должен это знать.
– Еще бы, – сказал Эфраим в сердцах, – но они тотчас прекратили. Любовь к Израилю у нас сильнее ненависти к братьям. Теперь мы этого не делаем. Только социалисты продолжают.
– Было им у кого учиться, – заупрямился Герцль.
– Замолчи ты.
– Да, отец, – сказал Герцль, – я люблю молчать.
Адвокат Овед Бен-Цион пошел добровольцем в британскую армию воевать с Гитлером, но дядя его Герцль, который продолжал одеваться на английский манер, стал тайно поддерживать людей из "Национальной военной организации" – ЭЦЕЛя. Он подкупал британских полицейских, покупал у них оружие для организации, прятал у себя раненых, приводил врачей, хранил оружие под складами, где паковали цитрусовые. Вглубь ямы вела специально сооруженная лестница, от нее отходил наискось тоннель, где можно было скрывать оружие и людей.
Приехав в отпуск из армии, Овед нанял несколько арабов из села Фаридис, расположенного рядом с купленными им землями, и велел выращивать на этой скальной почве между деревьями овощи, которые шли нарасхват в дни войны. Для этого дела он получил ссуду из национальных фондов и, таким образом, до окончания войны неплохо заработал на этом участке, предназначенном под строительство вилл в дни мира. Отец Оведа Аминадав открыл мастерскую по шитью военной формы, продавая британцам в огромном количестве штаны и рубашки цвета хаки, носки, и все из текстиля, вырабатываемого на его же фабрике. Герцль также продавал цитрусовые фабрикам, производящим варенье и повидло. В те дни все мировые рынки цитрусовых закрылись, так что и Герцль неплохо зарабатывал. Только Эфраим сиднем сидел в доме, читал газеты и слушал радио. Раз в неделю ходил на собрание союза производителей цитрусовых и, если ему везло, выдавал речь на злобу дня, доказывая слушающим, что все это он предвидел еще в Александрии.
Члены семьи Кордоверо продолжали в Иерусалиме развивать связи с друзьями своими, арабами, и в их небольшом закрытом кругу торговцев землями существовало полное согласие по вопросу, кто во всем виноват: англичане. До того как начали они заниматься подстрекательством, доведшим их до прямой ненависти, сидели арабы и евреи мирно рядом, уверенные в том, что скоро англичан изгонят, и мир между ними, двоюродными братьями, наступит навеки.
Но Кордоверо были близки по духу к подполью и вносили деньги в кассы ЭЦЕЛя и ЛЕХИ – борцов за свободу Израиля, хотя некоторые из братьев и дядьев Рахели, жены Оведа, были мобилизованы в более умеренную "Хагану", а иные из них даже служили в британской армии, воюя против общего врага – Гитлера.
В это же время друзья их арабы помогали созданию "Наджды", подпольной военной организации, готовой, когда придет этому время, сбросить евреев в море, как приказывал им муфтий Хадж-Амин-аль-Хусейни, в те дни бежавший в Германию. В руках арабов были газеты с портретом Хадж-Амина, вместе с Гитлером принимающего строй проходящей мимо германской армии. Экземпляр этой газеты прибыл однажды по почте семье Кордоверо, и они пытались угадать, кто из друзей-арабов сделал это.
Кроме пострадавших от двух бомбардировок итальянской авиацией Тель-Авива, жертв войны в Эрец-Исраэль не было. Подобно семье Абрамсон, пересидевшей Первую мировую в Александрии, еврейский ишув терпеливо ждал, пока народы завершат убивать друг друга по причинам, лишь им известным. И так бы война и выглядела в глазах жителей ишува, если бы Гитлер не решил уничтожить всех евреев в Европе. Сообщения о лагерях смерти и газовых камерах просачивались капля за каплей.
Но когда стало известно о происходящем в Европе, даже частично, все поняли, что нельзя сидеть, сложа руки, дожидаясь окончания войны. И Эфраим Абрамсон собрал в своей комнате Ривку и Герцля и произнес речь:
– Итак, господа, кто был прав? Режут евреев в Европе, англичане стреляют по кораблям с беженцами, а пролетарии говорят нам, не стреляйте в англичан. Пролетарии говорят: хранить чистоту оружия. Где это вообще есть, чистое оружие? Оружие создается, чтобы убивать! Герцль, встань и соверши то, что на тебя возложено! В Александрии ты спросил меня, не присоединиться ли тебе к еврейским шпионам? Теперь я говорю тебе: присоединяйся к военно-национальной организации – ЭЦЕЛю. Ты слышишь?
– Отец, – сказал Герцль, – "Хагана" рабочих знает, что она делает. Она не уничтожает ЭЦЕЛ. Она лишь чуточку проливает у них кровь. Но дает ЭЦЕЛю действовать. И так все вместе вытащат телегу из грязи. Политика, к сожалению, грязное дело.
– Не предавай дело крестьян, – сказал Эфраим, – ты говоришь как один из пролетариев.
– Между пролетариями и крестьянами достаточно места и для меня, – ответил Герцль отцу.
Тем временем, пока евреи вели между собой войны вне и внутри, кончилась Вторая мировая. Пятьдесят миллионов человек было уничтожено, среди них – шесть миллионов евреев. Но оставшимся в живых британцы не разрешили прибыть в Эрец-Исраэль.
– Теперь нам деться некуда, – сказал Эфраим Ривке и Герцлю.