Ну вот, - продолжал Сергей, помолчав. - Он меня огорошил. Сказал, что комкор Глухов имел задание от Тухачевского вредить в авиационной промышленности. На самолетостроительном заводе были аварии. И хоть комкор ловко маскировался, но есть точные сведения… доказательства его вредительства… Представляешь мое состояние?
- И что же ты написал? - спросила я.
- Он сам написал… Дескать, в словах Глухова, что надо ловить щук, не то они нас ущучат, просматривается явная боязнь разоблачения… "Поймай щуку покрупнее" - это попытка вовлечь меня в преступную агентуру с целью… в общем, с целью маскировки от карающих органов. Явный вражеский выпад…
- Чушь какая-то! - вырвалось у меня. - И ты подписал?
- Это теперь выглядит как чушь. А тогда это была суровая действительность. Обостренная классовая борьба. Разве мог я не поверить органам?
- Да-а. Но теперь-то, теперь! Тухачевский реабилитирован. Значит, и Глухов невиновен. Или ты все еще думаешь, что он…
- Не знаю.
Сергей ссутулился, прикрыл глаза. Лоб, такой гладкий прежде, избороздили мучительные морщины. Знаете, мне впервые в жизни стало жаль его - такого прежде победоносного… Я вздохнула…
В мае пала ранняя бакинская жара. Эльмира затормошила нас: хлопочите об отпуске, в июне едем в Кисловодск, а осенью будет турпоездка в Венгрию, готовьте деньгу… Мы захлопотали. Но планам совместного летнего отдыха не суждено было сбыться. Вдруг свалился Котик с гипертоническим кризом, потом Эльмира увезла его в санаторий на поправку. А нас не отпустила из Баку мама.
После недолгой ремиссии, в течение которой мама энергично устраивала в клубе водников выставку из истории Каспийского пароходства (и Сергей ей помогал - записывал воспоминания старых моряков, переснимал какие-то фотокарточки), снова началась депрессия. Этот приступ был особенно тяжелым. Больно было смотреть, как мама вдруг поднималась с постели и, с выражением застывшего отчаяния на постаревшем лице, с руками, судорожно сцепленными на груди, бродила по комнате, по кухне - не находила себе места. Уже самые сильные антидепрессанты не помогали. Опять начались разговоры о невозможности жить… Вдруг стала просить, даже требовать, чтобы я поместила ее в больницу. Я не хотела - наслышалась о том, как обращаются с душевнобольными в наших психушках. Возможно, в этом моем нежелании была роковая ошибка…
Приближался день Сережиного пятидесятилетия. Но мы не отметили его. Ранним утром третьего августа меня словно в бок толкнуло беспокойство. Я выскочила в большую комнату, заглянула за ширму. У маминой кровати белели рассыпанные по полу таблетки. Мама была еще теплая. Но сердце не билось. "Скорая помощь" ничем помочь не могла.
Мы похоронили маму на верхнем кладбище, в Патамдарте.
Господи, упокой эту мятущуюся душу…
Глава девятнадцатая
Баку. Январь 1990 года
Около полудня в субботу 13 января в квартире Беспаловых зазвонил телефон. Юлия Генриховна взяла трубку.
- Привет, Юля, - услышала она томный голос Эльмиры. - Как вы там? Ничего? Юля, вам Володя не звонил? Не-ет? Понимаешь, он завтра летит в Москву…
- Знаю.
- Я для Лалочки готовлю посылку-у. Демьянки, зелень, инжировое варенье… Лалка без инжирового варенья не мо-ожет. - Эльмира хихикнула. - Володя сказал, что заедет с утра, но что-то его нет…
- Приедет, - сказала Юлия Генриховна. - Не волнуйся, Эля. Куда он денется.
- В городе неспокойно, Юлечка. Котик расхандрился… Вот он хочет тебе что-то сказать. Целую.
- Здравствуй, Юля, - зарокотал в трубке голос Котика Авакова. - Я хотел сказать, чтоб вы с Сергеем по городу не шастали. Я вчера ездил в поликлинику - это же черт-те что. Город как будто захвачен дикими кочевниками.
- Спасибо, Котик, за совет. А чего это ты хандришь?
- Ничего я не хандрю. А как Сергей?
- Так себе. Пока отбрасывает тень на землю, как ты любишь говорить.
- Это хорошо, - одобрил Котик. - В этом вся штука жизни.
Юлия Генриховна вошла в маленькую комнату, в "кабинет", где Сергей Егорович сидел в своем крутящемся кресле и читал газету.
- Кто звонил? - спросил он, не отрываясь от чтения.
- Эльмира с Котиком. Они о Володе тревожатся. В городе, говорят, неспокойно.
- Послушай, что я вычитал. Амосов пишет: "Ученые примерили, что девяносто пять процентов наших генов одинаковы с обезьянами. Даже не верится: Христос, Будда и рядом - гориллы". Каково?
- Что он хочет сказать? Что мы недалеко ушли от обезьян? Так для этого не надо подсчитывать гены. И так ясно.
- Не так уж ясно, - буркнул Сергей Егорович.
- Сережа, мне надо съездить к ребятам. Тихо, тихо, не вспыхивай! Нина купила сапоги, ей малы, а мне будут впору. Ты же знаешь, я без сапог осталась.
- Она что, не может матери привезти сапоги?
- Не может. Ты же знаешь, Павлик болеет, Олежку нельзя оставить на него.
- "Ты же знаешь", "ты же знаешь"… - Сергей Егорович хмуро смотрел на жену поверх очков. - Сама говоришь, в городе неспокойно. Не пущу.
- Ох, Сережа! Мы с тобой сколько уже - сорок лет женаты, а ты все еще не понял, что если мне что-нибудь надо…
- Давно понял. Тебя переспорить невозможно. Я поеду с тобой.
Володя Аваков эту ночь провел не дома. Почти не спали они с Наташей всю ночь.
- Господи, - шептала она, - неужели я все еще живая?
- Живая, - подтверждал он.
- Из какой сказки ты пришел?
- Из пятого "А".
- Ты поспи, ты поспи, - шептала Наташа уже под утро. - Нельзя так себя растрачивать…
- Помнишь, - сказал Володя, поглаживая ее худенькое плечо, - я нарисовал у тебя в тетради космонавта… В тетради по арифметике… А ты пожаловалась Софье Львовне…
Уткнувшись ему под мышку, Наташа счастливо улыбалась. Счастливо и горько. Так она и заснула - улыбаясь - в его объятии. Но около семи привычная забота подняла ее на ноги.
Наташа прошла в комнату матери. Вцепившись здоровой рукой в ее халат, волоча парализованную ногу, мать медленно проковыляла в уборную. При этом она пыталась что-то сказать, и Наташа изощренным своим слухом поняла ее прерывистое мычание.
- Да, да, - кивнула она. - Это доктор.
На обратном пути из туалета сочла нужным уточнить:
- Мы когда-то с ним учились в одном классе.
Вот сказала - и сама изумилась. Как же это произошло? Сколько потребовалось огромного терпения, а порой и безысходного отчаянья, чтобы прийти к этой ночи…
Учились вместе в младших классах в 23-й школе на Телефонной, и запомнился с той поры узколицый чернявый мальчик, задира и дразнилка - Вовка Аваков. В классе он сидел за ней, дергал за косу, а она замахивалась на него учебником, пищала: "Дурак!" Вечно он рисовал космонавтов в скафандрах, пытался изобразить широкую гагаринскую улыбку за стеклом круглого шлема. Космонавтами тогда бредили все мальчишки в их классе, и Аваков тоже.
Вот и все, что она о нем помнила, когда уезжала из Баку. Папу, инженера-нефтяника, перевели в Тюмень, и он с семьей переехал во "Второе Баку", как тогда называли Тюмень, и только спустя шесть лет, в 69-м, возвратились они домой. Да и то - потому лишь возвратились, что отец на тамошних морозах обзавелся туберкулезом и врачи сказали - надо обратно на юг.
О, как она, Наташа, обрадовалась родному городу! Солнцу и морю обрадовалась, и акациям на бульваре, и горам фруктов на базаре. Она поступила на филфак университета, и это были счастливейшие ее годы - стихи, стихи, стихи… и студия, свившая гнездо в Доме культуры на Баилове… Теперь-то смешно вспоминать, но тогда! Такие строили планы - создать тут, в Баку, нечто вроде Таганки - будоражить, потрясти сердца бакинцев! Однако дальше полудозволенных песен под гитару дело не пошло - а вот приходил петь песни Высоцкого ладный и смазливый лейтенант-зенитчик - в штатском, само собой, приходил, - и приятный был у него, Димы Горбатенко, басок, и хрипотцой он старательно подражал кумиру. Наташа - та в хоре пела, да и не пела, а выкрикивала в очередь остренькие тексты, как на Таганке, - а вот приметил ее молодой зенитчик, приметил и взял на прицел…
Она, Наташа, окончив АГУ, уже преподавала в школе русский язык и литературу, когда, вполне испытав лейтенантскую надежность, вышла замуж за Диму. Превратилась таким образом из Мустафаевой в Горбатенко. Надо сказать, что папа Имран Гаджиевич, крупный в прошлом инженер-нефтяник, не пришел в восторг от того, что дочка переменила хорошую фамилию на какую-то верблюжью. Но к тому времени его крутой характер пообтерся о больничные койки, и влияния на события жизни, как прежде, отец уже не оказывал. Что до мамы, то Эсфирь Давыдовна была убежденной интернационалисткой, к чему, между прочим, обязывала и профессия преподавателя основ марксизма-ленинизма. Зенитно-ракетный комплекс, стало быть, не встретил сопротивления на Восьмой Завокзальной улице. Тем более что бдительная охрана бакинского неба требовала от старшего лейтенанта Горбатенко частых и длительных отлучек.
Молодые жили хорошо. И могли бы - при открытом, легком нраве Димы и природной веселости Наташи - жить долго и счастливо. Рокотали гитарные струны, и, влюбленно глядя на молодую жену, Дима пел хрипловатым баском: "Веселье горит в ней, как пламя", - а она подхватывала, задорно тряхнув каштановой челочкой: "И шутит она над нами, и с нею мы шутим са-ами…"
Спустя полгода у Наташи произошел выкидыш. А вскоре подтвердилось, что у отца опухоль поджелудочной железы. Около года дружными усилиями семьи тянули отца, но болезнь шла быстро, и в августе восьмидесятого отец умер. Не прошло и двух лет, как Эсфирь Давыдовну разбил инсульт. Новую беду Горбатенки встретили стойко. У Наташи, прежде смешливо-озорной, появилась такая, что ли, озабоченная готовность сорваться с места и куда-то бежать - ну, если по-боевому, по-зенитному, то именно постоянная готовность номер один. Дима, когда не был на службе, много ей помогал. Ворочал неподвижную тещу, мотался по врачам и аптекам - в общем, сами знаете, что значит тяжелый больной в доме. Страшно медленно, медленно восстановилась небольшая подвижность левой половины тела. Речь не восстановилась, но Наташа научилась понимать мычание матери. Она ей читала газеты: Эсфирь Давыдовна без газет не мыслила своего, даже и столь убогого, существования. И было похоже, что она хорошо воспринимает текущие события. С углублением перестройки, однако, Наташа все чаще замечала в напряженном взгляде матери невысказанные недоуменные вопросы. "Социализм мы видим как строй подлинного, реального гуманизма, при котором человек на деле выступает мерой всех вещей", - читала Наташа очередной доклад Горбачева. Эсфирь Давыдовна вдруг взволновалась, замычала, упорно повторяя бессвязные звуки, и надо было обладать Наташиной чуткостью, догадливостью, чтобы понять, что мама спрашивала: "Какой гуманизм? Абстрактный?" - "Просто гуманизм, - сказала Наташа, - ну, гуманизм как таковой, неужели непонятно?" Кажется, мать так и не поняла.
Да и не так уж это было важно - по каким пунктам она расходилась с Горбачевым. Гораздо хуже было то, что Дима Горбатенко не выдержал такой жизни. Не выдержал унылого однообразия будней, пропахших лекарствами. Не выдержал нарастающей Наташиной замкнутости, постоянной сосредоточенности на болезни, на расписании маминых повседневных нужд. К тому же возникли у него трения с начальством, не одобрявшим увлечения Высоцким и Галичем. Словом, на четвертом году болезни матери Наташа и Дима расстались. Шел восемьдесят шестой, май месяц, только что появились сообщения о Чернобыле. Дима подал рапорт о переводе в действовавший в Афганистане "ограниченный контингент" - и уехал воевать. Спустя какое-то время Наташе сообщили, что капитан Горбатенко погиб под Джелалабадом. Уже недолго оставалось до вывода "ограниченного контингента" из погибельной горной страны - а Дима не дожил.
Шли годы, однообразные, как диктант в середине учебного года. Утром в школу, из школы скорее домой, в магазины по дороге, а зелень на базаре покупала сердобольная соседка. Поднять маму, помыть, накормить… так и проходила жизнь. Иногда на маму находило - мучительно искажалось лицо, пальцы комкали рубашку на груди, и она что-то кричала, хрипела - жаловалась, что Бог смерти не дает. Наташа делала ей укол. Этому она хорошо научилась. Изредка и сама впадала в отчаянье - замордованная болезнями, тихо плакала, уткнувшись в подушку. Наревевшись, спешила в кухню, к плите. Вот с продуктами становилось хуже и хуже, хорошо хоть, что мама мяса совершенно не ела, а то - откуда бы взять?
Завуч однажды посоветовала - попробовать иглотерапию, очень это помогло ее приятельнице, на ноги поставило, - есть такой доктор Аваков. Вот его телефон.
Так они и встретились. И не сразу опознали друг друга. Слишком мало осталось с давнишних школьных времен опознавательных знаков. Все же что-то сохранилось во внешности доктора, в его стремительной повадке от того вертлявого мальчишки из пятого "А" - и Наташу осенило…
Отношения поначалу были сдержанные - ну учились когда-то в одном классе, подумаешь… Однако после третьего сеанса иглотерапии доктор Аваков стал засиживаться в квартире на Восьмой Завокзальной. За чаем с айвовым вареньем пошли разговоры неординарные. "Реально не счастье, - вещал Володя. - Да, представь себе, счастье почти всегда иллюзорно. Реальны страдания, ибо сказано: "В поте лица своего добудешь хлеб свой" и так далее". - "Страдания безусловно реальны, - отвечала Наташа, - но что же из этого следует?" - "А то и следует, - вглядывался Володя в бледное, с прозрачной кожей, лицо школьной подруги, в ее темные, печальные глаза, - то и следует, что самое человеческое - это стремиться к обоюдному ослаблению страданий…"
"Ослабление страданий"… Иглотерапия, может, и помогала Эсфири Давыдовне, но пока незаметно. А вот слова Володи Авакова, его незаурядность - ошеломили Наташу. Две одинокие души рванулись друг к другу. "Я деревянное чучело", - сказала она, когда он взял ее за плечи и притянул к себе. "Ты писклявая девочка из пятого "А", - сказал он. И вспомнил былое прозвище: - Ты Натайка Мустафайка"…
…Наташа, взбив подушки, уложила мать в постель, напоила настоем шиповника. Под пристальным взглядом матери вдруг почувствовала странную неловкость. Словно провинилась в чем-то. А, ерунда какая. Взять бы и сказать, прокричать: "Я еще живая! Я полюбила! Я провела ночь с любимым!"
Вернувшись в свою комнату, присела на краешек кровати, с улыбкой смотрела на спящего Володю. Он ровно дышал. Чуть заметно подергивалась верхняя губа с черными усиками, будто досаждало ему что-то во сне. "Что тебе снится? Если б можно было отогнать неприятный сон… Я бы всегда… всю жизнь охраняла твои сны…"
Ну вот, проснулся! Почувствовал, что она глядит, наглядеться не может… Открыл глаза… И потянулся к Наташе со словами:
- Ах ты, моя милая!
Она кинулась его целовать.
- Еще раз… еще раз скажи, что я твоя милая…
Потом лежали рядышком, тихо разговаривали.
- Я всю жизнь тебя ищу, Натайка Мустафайка.
- Ну уж… всю жизнь… ты и не помнил меня…
- Ищу всю жизнь. А ты здесь, на Восьмой Завокзальной.
- Ищи меня в сквозном весеннем свете. Я весь - как взмах неощутимых крыл. Я звук, я вздох, я зайчик на паркете, я легче зайчика: он - вот, он есть, я был.
- Кто это?
- Ходасевич.
- А дальше?
- Но, вечный друг, меж нами нет разлуки! Услышь, я здесь. Касаются меня твои живые, трепетные руки, простертые в текучий пламень дня.
- Ты знаешь много стихов?
- Да.
- Будешь мне читать. Зимними вечерами. И летними вечерами. Всегда.
- Буду. А ты надолго улетаешь в Москву?
- Не знаю… Думал, что надолго, но теперь… теперь все меняется… Знаешь, Натайка, я вот что подумал. В Москве устроиться трудно, без прописки на работу не возьмут. Но в области… Может, удастся в области… в маленьком тихом городке… А? Нужны же в области врачи. А я неплохой врач.
- Ты хороший врач.
- А ты зайчик на паркете. Ты приедешь ко мне в Подмосковье, мы поженимся и будем жить долго и счастливо.
- Ох, фантазер! Кто даст тебе квартиру в Подмосковье?
- У меня есть деньги.
- Володя, - сказала она после небольшой паузы, - а в Баку ты не хочешь…
- Не не хочу, а не могу. Ты же знаешь.
- Да… У нас в школе учительница биологии, армянка, пожилая, тридцать с лишним лет проработала. Теперь ее уволили. Она пришла на уроки, а ее не пустили в школу. Я просто не узнаю Баку… Кому это нужно - рассорить людей, которые столько десятилетий…
- Политикам - вот кому. Ненавижу политиков - крикунов, демагогов, жаждущих власти. Я бы их всех утопил.
- Вот не думала, что ты такой свирепый.
- От политиков - все зло. Это они подбили армян в Карабахе требовать выхода из Азербайджана. Хотя знали, конечно, что азербайджанцы ни за что не уступят и только остервенятся.
- А Сумгаит? Его тоже политики организовали?
- Да. Кто-то ведь толкнул этот сброд убивать и насиловать. Кто-то сунул им армянские адреса.
- А что за странные слухи о каком-то Григоряне? Будто этот подонок спровоцировал погром…
- Григорян - скорее всего, миф, придуманный азербайджанской стороной. А может, не миф. Армяне вовсе не святые. Среди них не меньше мерзавцев, чем среди азербайджанцев.
- Что же это творится, Володя? У нас во дворе живет армянин портной, он обшивал весь мир. Тихий такой человек. Под Новый год к нему пришли какие-то, избили его и жену. Они уехали на днях.
- И правильно. Надо уезжать из Баку.
- Куда?
Володя вздохнул. Откуда-то из-за стенки просочился голос Демиса Руссоса. Тихое место - Завокзалье, подумал Володя, лежа с закрытыми глазами. Вдруг с улицы донеслись резкие, как болезненные выкрики, гудки автомобилей. И опять тишина.
- Ты поспи, еще рано, - услышал он сквозь дремоту голос Наташи. - А я покормлю маму.
Шел одиннадцатый час, когда он проснулся. Никогда с ним не бывало, чтобы так поздно начинать утро. Но никогда не бывало и утра, начинающегося с такой вот радостной улыбки женщины.
И, только позавтракав, попив кофе, Володя вспомнил, что обещал с утра заехать к родителям. Он позвонил и сразу услышал чуть не плачущий голос матери:
- Ой, Вовонька, где ты пропада-аешь? В городе что-то ужасное…
- Не беспокойся, мама. Я у пациента, на Восьмой Завокзальной…
- Вовонька, езжай прямо к нам. Слыши-ишь?
- Да, мама. Через полчаса буду у вас.
Наташа, накинув пальто, вышла проводить его. День был серый и ветреный, во дворе полоскалось на веревках белье, алели, как праздничные флаги, два огромных красных чехла. У одной из застекленных галерей первого этажа возбужденно разговаривала группка людей, размахивая руками, повышая голоса до крика.
- Это у квартиры портного, - кивнула на них Наташа. - Ты позвонишь перед отъездом?
- Конечно. Уж раз я тебя нашел, Натайка, так не отпущу.
- Буду тебя ждать. - Она поцеловала Володю. - Только не исчезай надолго. Не исчезай!