Вот так и оказался обманут злым гением. Жизнь, казавшаяся промежуточной, наполненной каким-то мусором, превратила его в того, кем он стал, – личность бесповоротно испорченную. Поселиться в Киото и жить в этом удивительном мире, образ которого он давно лелеял в душе, было бы фальшью. Он мог только притворяться, что ведет созерцательную жизнь, только играть в нее, изображая нечто похожее, но по сути глубоко лживое. Ненастоящее– потому что у человека только одна жизнь, и именно она его формирует. Межвременья не существует, и ты есть то, что ты думаешь и делаешь. Для него уже слишком поздно. Он слишком долго наслаждался ожиданием. Такова была горькая правда, которую он благодаря Каору наконец увидел, когда беспокойно поворачивался, сидя на циновке.
Существовали, конечно, другие, так сказать, компромиссные решения, но Мэтью не был настроен их принять. Он мог бы снять квартирку в Киото и жить себе спокойно, а поскольку монастырь находился недалеко, мог бы рассуждать с учителями о буддизме и писать книжки о нем же. Мог бы заняться искусством или ремеслом, живописью, скажем, или керамикой. Именно так постигается мудрость. Или чем-нибудь более скромным. "Ты мог бы работать у нас в саду", – предложил Каору, сидевший все так же неподвижно, с бесстрастными глазами. Но суждено ли ему, Мэтью, откопать свою жемчужину? Навряд ли.
И еще есть Остин. Мэтью иногда представлял удивление брата, если бы тот узнал, что в какой-то очень далекой точке земного шара о нем столько думают. Для Мэтью некоторым утешением служила мысль, что беспокойство за брата не превратилось, хотя и могло, в единственное препятствие на пути к призванию. Можно ли идти с такой неразрешенной проблемой в эту тишину? Круто изменить жизнь на этом этапе из-за Остина выглядело бы обыкновеннейшим… идиотизмом. Однако сейчас, поскольку скорее всего не исполнится то, к чему он, Мэтью, стремился, отозвался голос долга, говорящий о самых забытых и некоторым образом более естественных делах. Мэтью осознавал, что если в нем самом Остин сидел как чужеродное и вредоносное тело, тем более для Остина он сам должен представлять субстанцию куда более ядовитую.
В определенном смысле, думал Мэтью, это все не имеет никакого обоснования и все проистекает исключительно из воображения самого Остина. В действительности он ничего плохого брату не причинял. Или все-таки причинял? Остин утверждает, что он бросал тогда камнями со скалы, но это неправда. Может, он просто переступал ногами, и от этого камешки начали катиться вниз. Вспомнил лавину камней и приятное чувство, прежде чем услышал крик Остина. Он рассмеялся, конечно, в первую минуту. Но можно ли за смех судить до конца жизни? Остальное основывалось тоже на пустоте, практически на пустоте, а может, наоборот, на всем. Получится ли у него поговорить когда-нибудь с братом об этом спокойно, без взаимного осуждения?
Когда приехал, сразу помчался к Остину, но это завершилось какой-то ужасающей нелепостью, все от глупых нервов. Чувство неизбежности поражения, неизбежности новой обиды было до дрожи знакомо. Тот, кто доводит до такого, заслуживает ненависти. С того дня Остин вежливо избегал его, его никогда не было дома, он всегда был занят, на открытках сообщал вполне правдоподобные поводы для невстречи, ни одно приглашение от Мэтью не принято. Придется изменить тактику, подумал Мэтью. Ситуация и сейчас уже похожа на крестовый поход. Какова ирония судьбы, если после выхода на пенсию главным в его жизни станет излечение младшего брата от сковывающей того ненависти. Но разве не великолепно, если бы этого удалось достичь? "Для Остина – это все. Для меня – пустота". Часто так и случается с выполнением того, что обязан выполнить, – исполнившему достается пустота.
Иногда Мэтью вспоминал о Мэвис Аргайл. Вспомнил о ней и сейчас – тень молодой девушки на фоне летних деревьев. Как же он изменился с тех пор, как же она сама должна была измениться. Двадцать лет не виделись. Он надеялся, что в круговращении лондонской общественной жизни рано или поздно встретит ее. Разные люди – иные и не знали, что он знаком с Мэвис, – говорили ему о ней и о Вальморане. Воспоминаниям Мэтью не хватало эмоциональной окраски, потому что, в сущности, он не сохранил почти никаких воспоминаний. Жизнь давно изгладила Мэвис из его памяти, и его чистая, романтическая любовь сосредоточилась вовсе не на женщинах. Иногда он задавал себе вопрос: "Что же нас соединяло в прошлом?" Что, собственно, тогда случилось, кто кого бросил и почему? Может быть, Мэвис оскорбило, что он недостаточно горячо за нее боролся, что она слишком легко уступила? Она была католичкой, а он квакером. Она чувствовала в себе религиозное призвание, и к этому он относился с уважением. Так ли уж сильно они любили друг друга, и если так, то какая же сила смогла их разлучить? Память о чувстве горечи сохранилась, но исчезло понимание, откуда взялось это чувство. Сейчас при встрече возникло бы чувство неловкости? Наверняка только на минуту. Конечно, он не напишет ей. К ней нельзя приближаться еще и потому, что рядом с ней Дорина. Его дружба с Бетти закончилась так глупо.
Между тем как же ему жить дальше? Какой-то тоской повеяло на него от деревьев, склоняющихся и темнеющих перед глазами. Лондон казался городом не столько даже грешным, сколько лишенным души, нечистым, искалеченным. Бог уже давно, еще во времена молодости Мэтью, покинул этот город, и Христос, который мог ждать его в Англии, исчез тоже, не стало его старого Учителя и Друга, покинул мир навсегда. Отталкивающе действовало на него теперь изображение Распятого, этого персонифицированного средоточия христианства. Как-то в Сингапуре одна девушка, знавшая, что он коллекционирует фарфор, показала ему китайскую вазу XIX века с репродукцией на ней рубенсовского "Распятого Христа". Он рассматривал этот курьез с изумлением, не веря собственным глазам. Такая тема на таком предмете – что за вульгарное варварство! Этот образ причинял ему боль и отталкивал от себя ужасной концентрацией страха, страдания и вины. Запад кладет под стекло микроскопа страдание, подумал он, Восток – смерть. Как бесконечно различны эти понятия, о чем, в сущности, всегда знали греки, этот глубинно и тайно восточный народ. Именно Греция, а не Израиль, стала его первым подлинным наставником.
Он лелеял надежду связаться с лондонскими последователями буддизма, но уже одна мысль, что это должно происходить в Лондоне, превращала проект в ничто. Он заранее знал – эти люди будут его только раздражать. Он был лишен духовного наследства, испорчен, предоставлен в своих поступках самому себе. Иногда ему казалось, что во время последнего разговора Каору приговорил его к смерти. И вот так, идя по аллее мимо деревьев, клонящихся под тяжестью листвы, он думал – не приближает ли его эта пустота к подлинному прозрению больше, чем все остальное.
– Мэтью! Мэтью, погоди!
Это была Грейс Тисборн, длинноногая, загорелая, стройная, как юная спартанка. Она подбежала к Мэтью и слегка хлопнула его по плечу, как при игре в салочки. На ней было короткое зеленое платьице в цветочки, прядки золотистых волос разметались вокруг задорного личика.
Мэтью улыбнулся ей, стараясь пересилить раздражение. Сейчас ему хотелось побыть наедине со своими мыслями, а не прогуливаться в обществе Грейс; тоска охватывала при мысли, что не меньше получаса уйдет на пустую болтовню с этой девчонкой. Ее любопытство, ее желание шутить и флиртовать, ее победная молодость – все это убивало его настроение. "Нет, – решил он, – не могу я и не буду с ней разговаривать".
– Прости, Грейс, – произнес он. – С удовольствием поговорил бы с тобой, но беда в том, что мне как раз сейчас надо сосредоточиться перед трусцой.
– Перед чем?
– Бег трусцой. Ты еще не слышала о таком? Аме-риканское изобретение. Особый вид бега для людей пожилого возраста с больным сердцем. Мне каждый день приходится посвящать этому не меньше получаса. Рекомендация врачей. О, мне уже пора, прошу прощения, до встречи.
И Мэтью действительно побежал, сначала быстро, потом все медленнее и медленнее. Бежал, не разбирая дороги, тяжело сопя, то по дорожкам, то по траве, между деревьями мелькало озеро, он убегал не только от Грейс, но и от себя, от мучительной пустоты и от гибели своих богов.
Добежал до Серпантина, до статуи Питера Пэна и плюхнулся обессиленный, с мучительным колотьем в боку. Это был один из храмов его детства, но никакой маленький Мэтью не ждал его здесь, а статуя, бросающая миру вызов пирамидой из бронзовых зверей и фей со стрекозиными крыльями, выглядела разве что забавно и старомодно. Детство осталось далеко позади, и не долетало к нему оттуда ни одного живого вздоха. Павильоны и фонтаны напоминали ему Китай, а не детство. Ярко раскрашенные утки плыли под сплетением зеленых ивовых ветвей, но для него все окружающее было серым, и сердце бухало, как колокол в пустом зале.
Кто-то неожиданно сел рядом. Грейс. Примчалась быстро и легко, как молодая антилопа. С ней прилетел запах цветов.
– Твои полчаса еще не прошли. Могу побегать с тобой.
– Нет, я уже не хочу бегать.
– Я очень люблю это место, а ты? Какие милые эти кролики и мышки, правда? Детишки их гладят уже столько десятилетий, вон как блестят. Ах, Мэтью, я так хочу с тобой поговорить. До сих пор мы виделись лишь мельком. А ты бы мог очень мне помочь. Ты был так добр ко мне, когда я была маленьким ребенком, я до сих пор помню, и ты такой умный, я тебе верю и восхищаюсь. Не сердишься, правда? Мы будем говорить, говорить бесконечно. Я чувствую, ты сможешь открыть мне правду обо мне самой, пусть даже и суровую. Приходи к нам пить чай! Придешь?
О Боже, думал Мэтью, о Боже. Ну зачем ему знать об этих горячих, простодушных чувствах молоденькой девушки? Ужасный парадокс заключается в том, что молодые люди так примитивны и так бесформенны именно в то время, когда они чувствуют, что их жизнь доверху наполнена смыслом. Как можно объявить им эту жестокую правду – что все это попросту неинтересно. Он отодвинулся от нее, от ее длинных жарких розово-коричневых ног, от свежего яблочного аромата ее платья.
– Как раз сейчас я уезжаю, может быть, потом…
– И еще одно. Я хочу, чтобы ты взял себе бабушкин дом.
– Бабушкин дом?
– Да, чтобы ты там поселился. Сколько можно ютиться в отеле? Дом стоит пустой, ты знаешь, и, на мой взгляд, ты очень к нему подходишь. Тебе не придется вносить никакой платы. К тому же надо где-то разместить коллекцию, а в Лондоне сейчас столько воров. Живи там все лето, весь год, вообще сколько захочешь. Ведь мы с Людвигом поселимся в Оксфорде.
– Нет-нет…
– Ну хотя бы пока будешь подыскивать постоянное жилье. Живи в этом доме, я буду так рада! Завтра же и переселяйся.
Мэтью увидел себя в Вилле, в тишине, за надежно закрытыми дверями.
Большой рыжий охотничий пес стоял в охотничьей стойке рядом с одной из фей.
– Бедный старый Жестяной Колокольчик, – рассмеялась Грейс. – Ты веришь в фей, Мэтью?
– Да. – Боги умерли, подумал он, но срединная магия осталась нерушимой, прекрасная, маленькая, пугающая, жестокая.
Мэтью увидел безумное, полузакрытое волосами лицо Мэвис, оно вновь явилось перед ним, колдовское, искусительное, и в то время как ее прозрачное одеяние проплыло через сцену, утки крякнули, и залаяли псы, и озерная вода загорелась аметистово под плакучими ивами, и самолет, идущий на посадку, прогудел вдали, как пчела. Мэтью отворил дверь Виллы, и Мэвис вошла в дом.
– Я подумаю, – сказал он.
* * *
– Людвиг!
– Что, пчелка?
– Попробуй шоколада, дуся.
– Спасибо, ангелочек.
– Людвиг.
– Что, моя крошка?
– Сейчас я тебе скажу что-то плохое.
– О Господи, неужели…
– Да нет, не такое уж страшное. Просто мама и папа не едут к Одморам на уик-энд.
– Вот так подарок!
– Какие они несносные, правда?
– Нет, с меня хватит…
– Что ты!.. Нет! Мы должны спуститься, коктейль сейчас начнется, нас ждут, начнут искать, и Мэтью придет специально, чтобы с тобой познакомиться.
– К черту Мэтью!
– Людвиг, что ты делаешь? Дверь не запирается, ты же знаешь…
– Кресло придвинем…
– Осторожней, поломаешь… Ой, смотри, поднос!.. И зачем только я тебе сказала!
– Иди ко мне, – торопил Людвиг, – раздевайся. – Он сбросил пиджак и начал развязывать галстук.
– Нет, нет, я не могу так вдруг, нет.
– Именно так. Вдруг. – Он расстегнул пояс и снял брюки. В тесной мансарде было душно от полуденного солнца.
– Людвиг, я не вынесу, если папа и мама придут… а они точно придут…
– Снимай платье.
– У меня нет этого…
– У меня есть. Скорее.
Людвиг снял туфли, потом носки, кальсоны и наконец рубашку. Он стоял перед ней голый, потный, волосатый, возбужденный. Грейс, все еще в кремовом нарядном платье, прижимала руки к груди. Она выдвинула узкое белое ложе из-под полки и сдернула покрывало.
– Людвиг… Я еще никогда этого не делала… никогда еще не видела…
– Я делал, но это не имеет значения. Прости меня. – Он весь дрожал. Представлял, как отвратительно выглядит в ее глазах, весь мокрый, пахнущий потом и спермой. Еще никогда прежде она не казалась ему такой нежной, желанной и недосягаемой. Еще ни разу в жизни он не занимался любовью с девственницей. Как все будет? Сможет ли он не вызвать в ней отвращение? Он видел ее отвращение и страх, мелькнула мысль, не одеться ли. Но если он оденется, между ними возникнет еще одна преграда, все станет вдвойне трудней. Тем временем невыносимое желание охватило его, он едва держался на ногах.
– Грейс, любимая, прошу… Помоги мне… Сними. Все правильно.
Грейс расстегнула платье. Одежки одна за другой упали на пол. Ее взгляд от страха стал блуждающим. Она дрожала, зубы у нее стучали, и когда Людвиг коснулся ее груди и привлек к себе, была холодной и скованной, хотя он чувствовал, как бьется ее сердце. Он прижал ее к себе, скованную, холодную, дрожащую от прикосновения его распаленного, липкого тела.
– Боже мой, – прошептал Людвиг. – Скорее! Скорее!
Она неловко легла на постель и застыла, а он изогнулся и упал на нее. Слезы покатились из-под ее сомкнутых век.
* * *
– Где же наши детки?
– Щебечут наверху, в мансарде, как всегда.
– Кто прибудет первым, как ты думаешь?
– Пинки, ты согласен, что надо помочь Лотти?
– Ну а как же иначе, она без нас пропадет!
– Остин все время берет и берет взаймы у Людвига.
– Предложим ему занять у нас?
– Немного.
– Конечно, он откажется.
– Ты так считаешь? Ну и слава Богу.
– Остин придет?
– Придет только ради Грейс, не сможет пропустить "первый бал Наташи".
– Мэвис и Дорину ты, конечно, не приглашала?
– Мэвис чем-то отговорилась. Я не настаивала.
– Вот и первый гость. Эстер.
– Эстер, душка, ты первая!
– Вот так со мной всегда случается.
– Где Чарльз, где Себастьян?
– Чарльз приедет прямо со службы, а у Себастьяна какие-то неотложные дела, мне очень жаль, и я прошу прощения.
– Слышала, что учудила Грейс? Сдала Мэтью дом на все лето.
– О, Пенни, привет. Клер, пришла Пенни!
– Клер мне как раз рассказывала, что Грейс сдала Мэтью дом.
– Какая печальная новость.
– О, привет, Чарльз, Молли, Джеффри!
– Слышали, что сделала Грейс?
– Пинки, скажи швейцару, пусть не сообщает о прибытии гостей.
– Где же Грейс?
– Наверху с… О, мистер Инстон, как мило…
– А Мэтью придет?
– Надеемся… О, Оливер, прекрасно. Твоя мама как раз пришла.
– Я слышала, что Карен бросила искусство.
– Доктор Селдон, как любезно с вашей стороны…
– А Карен будет?
– Безвыездно сидит в деревне, превращается в пастушку…
– В кого?
– Ну и народу. Привет, Энни.
– Джеффри переключился на свиней.
– Энни, милочка, ты прелестно выглядишь…
– Грейс отдала дом Мэтью.
– Пинки, кто этот молодой человек у двери?
– В бирюзовом, ты хочешь сказать?
– Позвольте представиться. Эндрю Хилтон.
– А, мистер Хилтон, как приятно… мистер Хилтон, мистер Инстон. Пинки, у господина Инстона кончилось горючее в бокале…
– Где же Грейс? Мне казалось, что все это…
– Говорят, Грейс выходит за немца?
– Тс-с, не за немца, а за американца.
– Случайно, не он вот там стоит?
– Слишком молоденький для жениха, хотя в наше время легко ошибиться.
– О, Ричард, рад тебя видеть.
– Молли Арбатнот открыла бутик в Челси.
– Пенни, ты знакома с Ричардом Парджетером, не так ли?
– Чем вы занимаетесь, мистер Хилтон?
– Преподаю латынь и греческий. А вы, мистер Инстон?
– А я, увы, священник.
– Энн Колиндейл выглядит потрясающе.
– А Мэтью здесь?
– По всей видимости, нет, Оливер.
– Пинки, где же Грейс и Людвиг?
– Я слышал, сын Остина вернулся.
– Он наркоман.
– Сейчас они все такие.
– Пенни Сейс так сдала.
– Ты бы тоже, если бы твой муж умер от рака.
– Бедняжка… О, Энн, сколько лет сколько зим!
– Мартин умер, Оливер – гей, и Генриетта какая-то странная.
– Ричард, давай договоримся о ленче.
– Привет, Энни. Извини, но мне как раз…
– Ричард, привет… Увы, Карен не пришла.
– Где Грейс?
– Лотти, дорогая, ты пришла, как прекрасно. Пенни, вот Шарлотта… Пинки, дай Шарлотте выпить ее любимое. Лотти, милая, садись, устраивайся поудобней.
– Оливер Стоун разрешает своей сестре водить спортивный автомобиль, а ей всего десять лет!
– Молли в своем бутике будет продавать вещи исключительно белого цвета.
– Ричард снова развелся, представляешь?
– Пинки, сходи наверх и позови Грейс и Людвига, этих безобразников.
– Оливер зашибает хорошие деньги на продаже антикварных книг.
– Умираю, так хочу наконец увидеть этого немецкого жениха Грейс.
– А Себастьян здесь?
– Ну что ты.
– Себастьян изучает аудит.
– Это Шарлотта Ледгард?
– Я слышала, она куда-то уехала, к морю.
– Да нет, всего лишь в один из здешних отелей.
– О, Мэтью! Смотрите, Мэтью пришел! Мэтью, помнишь Пенни… Джеффри, иди сюда… Мэтью, замечательно…
– Мне кажется, я нахожу знакомые лица.
– Пусть и постаревшие.
– Клер, не могла бы ты… О, Мэтью, привет!
– Мэтью!
– Мне казалось, наступит многозначительная тишина.
– Мэтью похож на свадебного генерала.
– Все выздоровели.
– Клер, наших голубков наверху, кажется, нет. Звал, но там тихо.
– Карен теперь ухаживает за свиньями.
– А Мэтью постарел, располнел.
– Да и мы тоже.
– Это и в самом деле сэр Мэтью Гибсон Грей?
– Клер, мы все хотим наконец увидеть Грейс!
– Я слышала, Мэтью постригся в монахи.
– Может, и постригся, в наше время все может быть.
– Пенни верит в спасение путем бриджа.
– Пинки, ты уверен, что Грейс и Людвиг…
– Моя латынь, к сожалению, потускнела. Читаю Евангелие на греческом.