– Но ей же всего десять лет!
– А кто вон тот медведь в грязном пиджаке?
– Может, Остин Гибсон Грей?
– Нет, это какой-то субъект из Оксфорда, приехал вместе с Людвигом.
– Кажется, в стельку пьяный.
– Ирландец…
– Стрижет газон у Мэтью.
– Ну что ты несешь!
– Думаешь, Мэтью педик?
– Его имя Макмерфи или что-то в этом духе.
– Он уже готов.
– И Клер тоже.
– И я тоже.
– Карен, я все больше пьянею.
– Глупости, Людвиг, вечеринка только начинается.
– Карен, я в восторге от твоих знаний в области греческих ваз. Откуда у тебя столько сведений?
– Неужели? Дай я тебе еще налью.
– Мэтью уходит.
– Можно будет вздохнуть спокойно.
– О, Эндрю, приветствую, рад, что вам удалось приехать.
– Воспользовался вашим любезным приглашением. Надеюсь, не опоздал?
– Мне очень хочется познакомить вас с моим младшим сыном. Кстати, Эндрю, хотелось бы знать, кто вон тот бравый господин. Не соизволил представиться.
– А, это Макмарахью. Явился непрошеным… попросить его удалиться?
– Нет. Всего хорошего, Мэтью, ждем тебя вскоре на ужин.
– Боже, явился Остин!
– Неужто!
– Смотрится вполне прилично.
– Уже слегка пьян.
– Это Остин Гибсон Грей?
– Да, тот, что…
– Лотти, дорогая, ты разговаривала с Мэтью?
– Нет.
– Наверное, он уже ушел…
– Да.
– Эндрю, мы очень надеемся, что ты уговоришь Ральфа…
– А Людвиг с Карен беседуют о греческих вазах.
– Патрик обручился с Генриеттой Сейс.
– Ричард, подвезешь меня до дому?
– Извини, Энн, но я уже везу Карен.
– Мэтью привел своего слугу, ирландца.
– Ну, это уже слишком!..
– Смотри, Клер совсем пьяна.
– Грохнулась без чувств в коридоре.
– Себастьян, не надо!
– Грейс, нас же никто не видит.
– Остин смотрит.
– Ну и тип!
– Ральф, пошли выпьем.
– О, Энни, отлично придумано!
– А Людвиг и Карен все еще спорят о греческих вазах.
– Ральф и Энн смылись в паб.
– Тс-с, Оливер!
– О, Эндрю!
– Помоги мне убрать Макмарахью.
– А кто это такой?
– Вон тот тип.
– А, понимаю.
– Как раз ругается о чем-то с Остином.
– Злобный парень.
– А сейчас пробирается в сторону Грейс.
– Поглядите только на Грейс и Себастьяна!
– Обнимаются!
– Целуются!
– Остин толкнул ирландца.
– Оливер, держи его за другую руку!
– Дерутся!
– Карен, едем домой!
– Нет, Ричард, я…
– Карен плачет.
– Карен, едем домой!
– А ирландец упал в коридоре.
– Остин обозвал Себастьяна хамом.
– Грейс плачет.
– Я просто в восторге от этой вечеринки!
* * *
– Значит, вас преследует эта сцена? – спросил Людвиг.
– Да, – ответил Мэтью. – Я увидел группу людей на площади и только потом понял, что это демонстранты. Была зима, желтые сумерки, кое-где уже зажглись фонари, сыпал негустой снежок. Они держали плакаты с лозунгами в защиту какого-то писателя, несправедливо осужденного. Их было, кажется, человек восемь, не больше. Это все смотрелось как-то… жалко. Небольшой группкой они торчали на снегу и под снегом с этим своим плакатом, все в темных пальто, ватные, бесформенные, в своих меховых шапках и ботинках. Они казались случайными, одинокими, вытолкнутыми на обочину – вы понимаете, что я хочу сказать? – будто в угол картины. И конечно, прохожие все до единого сразу отводили глаза, убыстряя шаг, потому что знали, что задерживаться опасно. И тут я увидел человека, который, казалось, тоже сейчас прошмыгнет мимо. Но он помедлил, потом подошел к ним и начал пожимать руки. Эти рукопожатия и… не могу найти слов… и эта площадь стали вдруг центром мира. Когда приехала милиция, он все еще стоял рядом с ними. Подъехало четыре машины. Все произошло очень спокойно, без малейшей жестикуляции, без криков. Милиционеры как-то даже устало помогали демонстрантам садиться в машины. Забрали всех, вместе с тем, который к ним присоединился. Вся сцена погрузилась во мглу, все исчезло, кроме снега, продолжавшего сыпать с неба. Темнело, и новые прохожие даже не представляли, что здесь произошло.
– И что дальше?
– Позже я узнал о них побольше. Новости ведь расходятся. Часть посадили в лагерь, часть – в психиатрические больницы.
– И того человека, наверное, тоже?
– Наверное.
– Какая бессмыслица.
– Да, – произнес Мэтью. – Да. То, что раньше было относительным, теперь стало абсолютным. Меня не покидает предчувствие конца какого-то пути. Политики и военные в прежние времена соблюдали правила приличия. В своих действиях держались определенных рамок. Ни одной нации не было позволено уничтожать другую, и государство не могло овладеть личностью настолько, чтобы отнять у нее всякую инициативу, всякую возможность развития. Поэтому тиранические режимы рано или поздно распадались.
– С вашей точки зрения, будущее разрушит эту закономерность?
Мэтью молчал. Был солнечный день. Слуга-ирландец по имени Джерати накрыл столик и подал чай. В своей карьере он сделал шаг вперед, потому что со двора перешел в дом. Теперь сидел на порожке и дремал. Ореховое дерево золотисто просвечивало, охваченное легкой дрожью. В небе, еле слышно гудя, шел на посадку самолет.
– Тогда, – вновь заговорил Мэтью, – имело смысл отдавать жизнь за идею, терпеть многолетние страдания. Эти хождения по мукам не всегда заканчивались гибелью, и, пройдя через них, человек мог сохранить собственную личность, благодаря повсеместной разболтанности у него по крайней мере был шанс, и то, что человек делал, было наделено смыслом и не могло быть уничтожено, и сам человек не мог быть уничтожен. Конечно, и тогда существовала жестокость, а при достижении определенной точки страдания разум отказывается служить. Но система не ставила себе целью быть жестокой. И это было не столько ее достоинством, сколько следствием все той же разболтанности. А теперь…
– Да, – произнес Людвиг, – готовность жить любой ценой стала сильнее готовности умереть. Но я куда охотней отдал бы жизнь, чем разум.
– Именно, – согласился Мэтью. – Ибо кто согласится отказаться пусть и от наполненного страданиями, но все же осмысленного существования? Можно переносить мучения, отодвигая от себя мысль о смерти. Но кто в силах перенести разрушение или искажение собственной личности? И ради чего?
– Ради чего?.. И все же…
– Жить дальше, сожалея о совершении праведного деяния, жить, забывая о праведном деянии, утрачивая представление о самой праведности.
– Некоторые могут отвергать праведное деяние, если совершение такового грозит тяжкой расплатой. Но не преувеличиваете ли вы различие между прошлым и настоящим? Люди переносят тяготы концлагерей. Праведные деяния существуют даже в наше время. Вы сами сказали, что о тех демонстрантах все же стало известно. Возможно, в чьем-то сознании это оставило неизгладимый след.
– Да, это и есть великие деяния нашей эпохи. Это и есть наши подлинные герои. Такая преданность благородным идеалам по силам только отважным. Именно отвага, причем высшей пробы, и есть добродетель нашего века. Может быть, только в ипостаси отваги любовь может достучаться до наших сердец. Мы говорим о любви, потому что мы романтики и намереваемся извлечь, пусть и ценой тяжких усилий, из любви что-то романтическое.
– Да, да. Но, Мэтью, ведь их поступки не совсем бесполезны.
– Может быть, если мы сумеем разобраться в сложнейшем, гигантском переплетении причин и следствий, действительно отыщем в этом пользу, кто знает. Но это уже не имеет значения, это больше похоже на игру, рулетку.
– И все же доблесть остается доблестью.
– Я не знаю… Хочется сказать: "конечно, остается", но что значит "конечно"?
– Может быть, те люди, стоявшие под снегом, и не думали, что их поступок станет причиной чего-то, что-то предотвратит?
– Это и делало их святыми.
– Но если их поступок был благородным, то, может быть, он был действенным, как считалось прежде. Мы же не считаем, что в обычной жизни правота не ведет к благоприятным последствиям, так почему здесь должно быть иначе?
– Возможно, только сейчас мы начинаем понимать смысл добродетели.
– Добродетель всегда сама по себе – награда.
– Только в философском смысле, дорогой мой мальчик. К счастью для человечества, добродетель приносит множество других наград, кроме своего светлого лика.
– Но в высшем смысле мы добры только для того, чтобы быть добрыми.
– Где этот высший смысл? Там, где стояли эти люди? Я и в этом уже не уверен. Каждый хочет, чтобы стало лучше, уверен, что должно быть лучше. Не должно быть ни голода, ни страха. Это очевидно. Но когда выходишь за пределы очевидного, туда, где раньше был Бог…
– Но мы можем обойтись без Бога!.. Без Него лучше, не так ли?
– Так подсказывает чувство?
– А разве оно ошибается?
– Не знаю.
– Я вас не понимаю. Неужели вы считаете, что за пределами нормальной порядочности и долга нет ничего, кроме хаоса? Вы говорили, что некоторые стороны жизни сейчас стали более яркими, превратились в абсолют. Но потом сказали, что, поскольку все напоминает рулетку, следовательно, добродетель есть нечто поверхностное, условное и так далее…
– Существуют абсолюты, по отношению к которым напрасно искать причинность: натыкаешься на некую стену. Но это не моральные абсолюты. Может быть, именно такого рода абсолюты делают моральные невозможными. Когда вокруг туман, все равно, в какую сторону идти.
– Но это же отчаяние!
– Отчаяние – не более чем слово.
– То есть вы хотите сказать, что в результате ужасных деяний современного человека мы получили возможность увидеть то, что ранее было скрыто.
– Увидеть, что никаких категорических императивов не существует.
– Поэтому мы в конце концов и терпим неудачу? Несемся – и лбом об стену?
– Не совсем так. В сущности, что такое неудача? Просто когда доходишь до некоторой точки, твои расчеты неминуемо разваливаются. Как в теореме Гёделя. Неотъемлемая часть существования. Может быть.
– И нет никакой глубины?
– Не в том дело. Конечно, сейчас все видно яснее, потому что старый религиозный туман рассеялся.
– Но вы же хотели стать монахом!
– Это нечто совершенно иное.
– Иного быть не может! – воскликнул Людвиг. – Никогда!
– Именно так всегда утверждают философы, – усмехнулся Мэтью. – Еще чаю?
– Но должен быть какой-то выход.
– Подземная река? Мы знаем, куда она ведет.
– Еще один ваш безумный абсолют.
– Да.
– Вы меня расстроили! – воскликнул Людвиг и засмеялся: – Грейс любит такие пирожные. Она их называет "теннисные мячики".
– Как она поживает?
– Прекрасно поживает. Я рад, что вы не видели нашей ссоры.
На недавней вечеринке Грейс вдруг воспылала бешеной ревностью из-за того, что Людвиг так долго говорил с Карен. Она все высказала. Людвиг со всем согласился. И почувствовал, что его любовь стала еще сильнее, несмотря на боль. Жалеть себя и чувствовать, что любовь становится все сильнее, – это приятно.
– Собираетесь вдвоем в Ирландию?
– Да, мы решили повеселиться вовсю перед тем, как свадебные хлопоты войдут в решающую фазу.
– Хорошо придумано.
– Вы считаете, что я должен держаться того, в чем уверен, и будь что будет?
– Да, и не поддавайся чувству вины.
– Я не хочу попасть в эту западню.
– Ты по своей природе человек, отягощенный виной.
– Я беспокоюсь о родителях.
– Они смирятся, им придется смириться.
– Мне иногда кажется, что в избавлении от чувства вины есть что-то постыдное.
– И это вполне естественно. И еще ты наверняка иногда чувствуешь неодолимое, острое желание – быть наказанным. Но при этом твои самые глубокие, самые важные мысли к этому мимолетному стремлению никакого отношения не имеют.
– Возможно, вы правы.
– Видишь, у нас еще остались слова.
Людвиг усмехнулся.
– Слова – это уже немало.
– Не исключено, что, кроме слов, вообще ничего нет.
– Значит, вы считаете, что…
– Ты не принадлежишь к тем героям, о которых мы только что говорили. И все указывает на то, что тебе нужно продолжать нынешнюю, естественную для тебя линию действия.
– Одной естественности мало.
– Именно так ты думаешь, и именно здесь, в твоем самом слабом пункте, проявляется чувство вины, тревога, что подумают родители, глупая забота о сохранении благородного лица. Ты огорчен. Ты все хотел бы устроить так, чтобы считать себя абсолютно правым и обладать стопроцентной уверенностью. Тебе кажется, что такое возможно.
– А разве нет?
– Нет.
– Я возьму еще пирожное… Значит, по-вашему, добродетель – это иллюзия?
– Понятие добродетели несет в себе вдохновение, оно важно, в каком-то смысле необходимо.
– И вместе с тем иллюзорно?
Мэтью видел, как там, на свежем воздухе, ирландец прикорнул под раскидистым орехом.
– Какой смысл в нашем разговоре? Немногие люди достигают этого пункта. Не хватает слов.
– А герои, о которых вы говорили?
– Сознание правильности своих действий может придать им силы – ненадолго.
Людвиг даже присвистнул.
– Кстати. Ты виделся с Дориной?
– Нет.
– Мне кажется, ты должен пойти.
– "Должен" – странно слышать это слово из ваших уст.
Оба рассмеялись.
– Ты сможешь увидеть ее у Тисборнов. В их доме все будет куда проще и куда менее драматично.
– Да, я знаю. – Людвиг едва не проговорился, что Гарс написал ему о Дорине. Более того, он чуть было не рассказал о человеке, убитом в Нью-Йорке на глазах у Гарса. И он решил о Гарсе сейчас не вспоминать. Он поддался нелепому чувству – что Мэтью его собственность. И открыл ему свое сердце. Как легко это случилось.
* * *
– Я принесла тебе ужин, – сказала Мэвис.
– Я спущусь.
– Ну тогда я заберу поднос. Миссис Карберри уже накрыла на стол.
– Нет, поужинаю тут.
– Все-таки, Дорина, лучше я отнесу вниз, а ты спустишься.
– Нет-нет, Мэвис, я поужинаю тут, пожалуйста, мне так будет лучше, я тебя прошу.
– Надеюсь, ты съешь с удовольствием. Я хочу, чтобы ты взяла немного мяса.
– Не выношу мяса.
– Я начинаю подозревать, что все твои беспокойства из-за недоедания.
Комнату Дорины, кроме пыли, наполняло еще и солнце, пронизывая ее длинными полосами света, отчего сестры едва видели друг друга. Солнце, отражаясь в оконных стеклах, слепило Дорину, и она отодвинулась, тряхнув головой. На ней был легкий белый пикейный халатик, не совсем чистый. Ноги босые.
Мэвис поставила поднос на кровать.
– Потом спустишься?
– Может быть.
– Миссис Карберри и Рональд смотрят телевизор в кухне. Мы могли бы с ними посидеть.
– Рональд меня раздражает.
– Ты же говорила, что ладишь с ним.
– Сейчас уже нет.
– Ну тогда посидим в гостиной.
– Я веду себя глупо, но…
– Посидим в гостиной молча. Я поищу тебе новую книжку.
– Мне не хочется читать. Я и ту книгу еще не дочитала. Она меня нервирует.
– Ну ладно, сойди вниз позднее, поговорим.
– Хорошо.
– Ты помнишь, что завтра в одиннадцать придет Клер?
Дорина вертела в пальцах пуговицу халата.
– Ты вчера намекнула, но я не придала значения, не знала, что уже все решено. Я же сколько раз говорила, что не хочу переезжать к Тисборнам.
– Но ты ведь согласилась.
– Нет, тогда мне просто хотелось прекратить разговор. Мэвис, я не могу ехать, пойми.
– Дитя мое, ты не можешь остаться тут навечно. И совсем не потому, что я хочу от тебя избавиться, ты же знаешь, я тебя люблю и во всем стараюсь помогать и оберегать. Но, позволяя тебе оставаться здесь, я, наоборот, гублю тебя. Ты становишься… это тебе вредит, становишься слишком замкнутой, я для тебя неподходящее общество, потому что мы слишком близки, и ты не видишь других людей.
– Понимаю.
– Надо постараться, сделать усилие, постараться делать то, что делают другие, уладить противоречия, бороться с ними, стать сильной, научиться жить среди людей. Сначала мне казалось, что покой тебе полезен, но получилось как раз наоборот. Ты прячешься от мира. Тебе нужны обыкновенные разговоры, наряды. Ты превращаешься во что-то нереальное, явление из сна.
– Меня заставят беседовать с доктором Селдоном.
– Не заставят, ни к чему тебя не будут принуждать. Просто вовлекут в это пусть глупое, но живое общение. А сейчас именно это тебе и необходимо. Тебе нужны живые, житейские мелочи и сплетни, нужна именно Клер. Как только ты поймешь, что можешь с собой справляться, как только поймешь, что никто не обращает на тебя особого внимания, никто о тебе особо не беспокоится, как только в тебе появится энергия, – тебе сразу станет легче. Ну хоть попробуй, Дорина! Если надоест, сможешь вернуться.
– Тисборны не разрешат мне стать нормальной. Превратят меня в экспонат. Все будут у них собираться, чтобы на меня смотреть.
– В тебе говорит тщеславие. Ты вовсе не такая уж интересная, моя дорогая, разве что для тех, кто тебя любит. Сенсации не хватит и на неделю. Видишь, я уже стараюсь тебя поддержать!
– Я не хочу к ним, – сопротивлялась Дорина. – Это было бы началом чего-то плохого. Я причинила бы горе Остину, это нас разделит.
– Дори, не надо относиться к нему так, будто он фарфоровый и не такой, как все. Он очень сильный. Его не так-то легко сломать. Твердый, как старая подошва. Возьми себя в руки, собери силы и сумеешь справиться с Остином, и все снова будет хорошо. Самое худшее – ничего не делать.
– Ты хочешь, чтобы я уехала отсюда.
– Я хочу того, что для тебя лучше всего.
– Я знаю, но… Ах, Мэвис, мне трудно смириться с мыслью об отъезде отсюда, разве что к Остину.
Сумерки боролись со светом и победили – в комнате стало почти темно.
Через минуту Мэвис сказала:
– Подумай. Я тебя прошу. Сойдешь вниз, и еще поговорим.
– Я останусь здесь, если позволишь. Я чувствую себя очень измученной. Лягу пораньше. Поднос оставлю за дверью.
– Ужин остывает. Ты и в самом деле…
– Да, лягу пораньше, поговорим завтра.
– Завтра я помогу тебе собрать вещи… Побудешь у них немного, этого хватит. Своего рода отпуск. Тебе сразу станет лучше. Нужно что-то сменить в жизни. Вернешься, когда захочешь.
– Да, да, спасибо тебе.
– Ты себя хорошо чувствуешь?
– Да, я себя хорошо чувствую, все хорошо, моя дорогая, спокойной ночи.