– Йогин, – говорю. – Ты бы хотела им быть?
– И, – покачивает головой, – стоять с тобой через стенку?
– Ну, недолго, – говорю. – Скоро отпустят.
Разбудила она меня еще затемно. Может, и не спала совсем. Разве скажет? Встали, вышли.
У ворот нас нагнал этот деревце-официант. Вчера мы с ним говорили об этой вылазке. Больше жестами. Словарь его был – слов пятьдесят.
Стращал. Видя, что мы непреклонны, предлагал разбудить. Я ответил, мол, лучше, чтобы будил неспящего. Он не понял. Ксения сгладила. Он сказал, что будет нас сопровождать. Спасибо, не стоит, – ответили.
Теперь он вился вокруг нас, пытаясь вклиниться между мною и Ксенией.
Мельтешенье его раздражало, магия утра и предвкушение предстоящего явно смазывались его присутствием, но я еще надеялся, что у моста он отлепится с моей помощью, но сейчас на это не было ни сил, ни слов; под языком еще додремывала ночь.
Я отклонился от Ксении на полшага, и он тут же юркнул в этот зазор, распуская хвост и постреливая на нее глазом.
Этот декоративный петушок ступал на цыпочках, вытянув вверх шею и поклевывая воздух перед собой. Раздражал он меня все больше.
Особенно когда мы вошли в лес, а он – в роль великого следопыта.
Этот маленький чинганчук с расправленной грудкой, будто накачанной гелием, вдруг вырывался вперед и, принюхиваясь, замирал. То – вприсядку петляя между деревья-ми – исчезал в дебрях, выходя с закатившимися глазами. То – как прыгучий мячик – пятнал землю, уносясь по тропе и выскакивая из кустов к ногам Ксении, поклевывая воздух – теперь уже у ее лица.
На поляне с буйволами, дымящимися в первых лучах солнца, вид его стал и вовсе непереносим. Покидая поляну, он попылся взять Ксению под локоток. Она посторонилась. Его это не смутило. Идя вдоль обрыва над рекой, он положил ей на плечо руку и пристроился вплотную, подергивая бедром. За несколько шагов до этого он спросил: муж ли мы и жена? Ответ для него прозвучал, видимо, неубедительно. Ксения, пройдя какое-то время с этим приплясывающим бедряком, высвободилась.
Мои сдержанные попытки отправить его назад успеха не имели: как муха
– чуть отлетев, он садился и потирал лапки, посверкивая глазами.
Что он думал, этот лишенец? Не знаю. Тошно было о нем думать.
Ксения, похоже, его присутствия не замечала. Или делала вид.
Сели, свесив ноги с обрыва, глядя на ту сторону реки. Отсюда, насколько мы поняли, если повезет – увидим слона. Повезло, когда уже собрались уходить. Он отделился от зыбкой сиренево-дымчатой рощи вдали за рекой и, перейдя с шага на бег, пересекал широкую каменистую пойму по диагонали, приближаясь к реке много выше от нас по теченью.
Дымчато-власяной, как сама эта роща, он наращивал бег, невесомый; казалось, что плыл по волнам-валунам, не касаясь ногой, лишь повторяя их контур.
И этот беспечный, как в детстве, сновидческий бег – размашисто легкий, с оттяжкой носка и замедленно плавным навесом вперед, чуть враскачку…
И вовсе не слон это был – мамонт, и времена иные.
И я поймал себя на том, что уже давно сижу, раскачиваясь в такт его бегу. А он, почти превратившись в точку, входит в воду и плывет – на наш берег.
– Что ж мы здесь сидим, а не там? – спрашиваю.
А он таращит глаза, бубня: смерть, страх, слон, – наворачивая синонимы.
– Все, – говорю ему жестко, беря Ксению за руку. – Спасибо. А теперь ты идешь домой.
За нами бежит, близок к истерике.
Ксения говорит:
– Пожалуй, я тоже пойду, если ты не против.
– С тобой все в порядке? – спрашиваю.
– Да, – говорит, – все хорошо.
– Ладно, пойдем, – разворачиваюсь.
– Не надо, – говорит, – я сама. Не теряй время, солнце не ждет.
– А этот, – киваю на этого, нервно мнущегося за спиной, шагах в десяти.
– Чепуха, – говорит, прильнув губами к моей ключице. – Не волнуйся.
Я еще постоял, провожая их взглядом до поворота; не доходя до него, он еще раз ее приобнял, она высвободилась и, видимо, что-то сказала ему, после чего они шли, оставляя пробел тропы между спинами.
Скрылись. Я скользнул в сизые дымящиеся, облапываемые солнцем, дебри.
Лес был туго заплетен лианами и злорадным плющом, сочащимся из полузадушенных им деревьев: лежащих, сидящих, стоящих вверх головой с ботвою корней, свисающих с неба трухой земляной к распахнутым колким объятьям красавиц с иголочки.
Если смотреть только под ноги – еще полбеды, но разглядывать каждую пядь прирастающего пространства, видя в каждой затаившейся ветке змею, – это мука, лишающая всей радости растворенья, движенья, свободного взгляда. Уж лучше стоять на месте и озирать округу. Или идти, чем-то одним пожертвовав: осторожностью или радостью. И начал с первого.
Первым, кого я увидел… Но вначале – этот блуждающий хруст в кустах.
Я замер, и он затих.
Я двинулся, и он – трудно определить, кто; по звуку – метрах в двадцати, то влево, то вправо, сближаемся и отдаляемся. Судя по хрусту, чуть крупнее меня. По вульгарности звука – не кошка. Олень?
Заросли слишком густые. Кабан? Хруст приближается. Я захожу ему в тыл по пригорку. Оба затихли. И вдруг, в двух шагах от меня, кусты раздвигаются: вот он.
Вначале – нога: полных 180 градусов идеального полукруга. Если выпрямить – в рост человека. И вторая к ней приставляется, образуя колесо, перпендикулярное движению. И из этого обода растет корявый ствол цепкого тулова, накрененного вперед обугленной корягою головы с красными глазищами навыкате и белесой струйкой бородки, стекающей до вывернутых босых ступней. За спиной – косая вязанка дров.
Постояли, дивясь этому зрелищу. Думаю, обоюдно. И, помолчав, разошлись.
Вышел к реке, присел покурить, слышу – нарастающий топот и пыль на дороге, и это кудахтающее потявкивание: обезьяны, орава, несутся гурьбой – как маленькие лошадки с жокеями младенцев, припавшими к их спинам, на подтянутых стременах.
Они сворачивают с дороги к реке, и хвост этой кавалерии заносит в мою сторону так, что последний проносится поверх моей головы, а авангард – уже далеко в воде.
Плывут: впереди самцы – так дубасят по ней, что высунуты из нее по грудь, а глава треугольника – до бедер, а то и выскакивая из воды и перебирая по ней ногами – бежит!
За ними – самки: топко плывут, загребая одной рукой, в другой – младенец, поднятый над головой – как обрез партизана.
Рев течения, буруны, водовороты, поток вьет веревки из ног и смыкается над головой мутно желтою пеной. И, казалось бы, все.
И всплывает, как маска с прорезанным ртом. И, в себя приходя, начинает дубасить.
Выбравшись на берег, обессилевшие, они отбрасывали младенцев в сторону, как кукол, и садились на камни, развалив по сторонам руки, сгорбив спины, и глядели на реку, потряхивая головой и подрагивая измочаленными губами.
Я углубился в джунгли. Видел оленя. Просто сел на поляне и смотрел на него. Незаметно теряя из виду. Хотя он стоял, никуда не деваясь.
Я снова был там, в той зиме, а точнее, на кромке ее, у весны. На скользкой, на льдистой, наклонной.
Я думал о том, о чем не давал себе думать, всякий раз перехватывая себя, как за горло, на полпути. Но и не думать не мог. И тогда, на поляне, не мог. Просто держал себя над собой на весу за горло. И не думал. Просто испытывал эту кривящую горло обиду и горечь. И пытался не совладать. Не владеть. Отпустить. И не мог.
Вдруг – истошно пронзительный крик. Рухнул павлин на поляну. Вскочил на ноги, замер. Потюкал головой пустое пространство вокруг себя и опять замер. И, накренив голову, стал разворачивать свой сияющий веер и на полпути, видимо, поняв, что сдуру, захлопнул его и, коротко разбежавшись, взлетел.
Ксении в отеле не было. Я спросил администратора. Нет, не видели.
Заглянул на кухню. Лишенец шинковал капусту. Сказал, что она пошла прогуляться вдоль реки по дороге вниз по теченью.
– Где расстались? В лесу?
– Неее, – он даже попятился, – у моста.
Я заказал чашку кофе и присел за наш столик в саду.
– Там! Там! – Он кричал, запыхавшись от бега. – Там!
– Что – там? – Я вскочил, еще не понимая, но уже чувствуя, что…
– Там… – Он комкал на мне рубаху, кривясь лицом. – Сени, – и тянул за собой, этот десятилетний мальчик, с которым Ксения вчера каталась вокруг отеля на велосипеде. – Snake! Seny! There. Dead!
– Нет, – сказал я, не слыша своего голоса, чувствуя, как все сильнее сдавливаю его плечи.
– Yes! – Он сглатывал слезы, запрокидывая лицо от боли. – Yes!
Мы неслись с ним вдоль реки, опережая друг друга. У него уже не было сил бежать.
– Где? – Я кричал, подымая его с колен и встряхивая. – Где?
– Там, – задыхаясь, он показывал головой.
Бежал, и в голове кроилось, мелькало, рвалось: "нож", "жгут",
"змеесоска", "врач", "люди", та сцена в Гонготри – с бегущими змейкой и коконом тела на палке, "машина", лицо ее, губы и это вот
"what" – еле слышно… "Ну что ты, все хорошо".
Она лежала… Нет, она была как-то воткнута в куст лицом, подвернувшимся набок. "Ящер, павлин…" – мелькнуло. Нагнулся, раздвинул куст. Глаза! Открыты. С маленькой точкой зрачка. С маленькой, в небе, таком высоком, таком далеком, как неживом. И губы
– чуть приоткрыты, как будто сказать хочет: "What?" И на ладони – две рваные ранки, в торце, под мизинцем. Я вынул ее из куста и, прижимая к груди, опустился на землю.
Он тряс меня за плечо, я открыл глаза: лишенец, он поставил на столик чашку с кофе и протянул руку в сторону реки: Ксения, она шла по мосту, ведя ладонью по перилам, склонив набок голову, глядя на скользящую воду.
Глава седьмая
– Ну что, – сказала она, присаживаясь, – как побродил, что видел?
– Архетип колеса, – говорю. – А ты?
– Змею. – Я замер, так она тихо сказала, одними губами. Подошел лишенец.
– Ты голодна?
– Нет. Чаю, пожалуй.
– Как это было?
– Там… – Она взмахнула рукой, не оборачиваясь. – Вниз по реке.
Свернула по тропке в лес. Буквально несколько шагов. Два куста сцепились поверх тропы так, что только ползком под ними или на корточках. И не обойти – колючий кустарник, как мотки ржавой проволоки в человеческий рост по сторонам. Я нагнулась, приподняла полог куста и уже просунула голову, и ладонью хотела уже опереться на землю, которая сдвинулась вдруг и поползла под рукой, которую я уже не могла отдернуть, как и тело не могла отдернуть – из-за потери равновесия, оно падало на нее вниз лицом, с поджатой рукой, и я в последний момент, почти вслепую, ткнула ладонь в этот ползучий вензель, попав куда-то между колец, а она все ползла – без конца, без головы, только это скользящее… – оборвала, прикрыла глаза. Я отцепил ее ладонь от края стола, приблизил. – По пальцам, – шептала она, не открывая глаз, – по пальцам.
В Харидвар мы решили попытаться вернуться пешком через заповедник по той же дороге, которой нас вез рикша. Подошли к шлагбауму. Под нависшим над ним деревом сидели, подремывая на вросших в землю покосившихся стульях, трое: один в камуфляже, двое – неприметным фоном. Рядом щит: вход запрещен. Экскурсия на джипе – 1600 рупий, на слоне – 900. Спрашиваю: а без слона и без джипа? Нельзя, говорят.
Нам в Харидвар, говорю, а автобус – лишь вечером. Может быть, можно…
Можно, отвечают, продолжая подремывать, не поднимая глаз. Необъяснимо.
Зашли в нашу харчевню перекусить. Выходя, Ксения купила кулечек сластей, вроде лукума. Безлюдный пятачок, раздвоенный дорогой, с навесом автобусной остановки и несколько крыш, припавших к земле, вот и весь хутор. Стоим у харчевни, за нашими спинами – еще люди, сидят за столиками, едят, разговаривают. По площади кружит стая собак.
Одна нерослая черная вдруг замирает, глядя на нас, и срывается с места, несясь нам навстречу, захлебываясь – но не лаем, а каким-то надрывным рыдающим визгом и кидается к нам, и вьется вокруг, исходя этим плачем, вставая на задние лапы и передними воздух суча, будто висит на карнизе над пропастью, всем своим теплым скелетом в жиденькой коже подтягиваясь и соскальзывая, умоляюще глядя в глаза.
Мы стояли, прижавшись друг к другу, как на островке – даже не суши, а жизни, которая из-под ног уходила. Я вспомнил сегодняшний сон, лицо того мальчика.
Что происходит? Мы видим впервые этого пса, не кормили его, не ласкали. Что же выбрал он именно нас, именно здесь и сейчас, именно он – почему?
Глаз зажмурен, щека с липкой шерстью дорожки от гнойного глаза. Ухо сжевано. Рваная рана на горле. Может, радость такая – навзрыд?
Он заходится так, будто вся его жизнь, весь облившийся кровью хребет стал у горла.
Мы жались друг другу и комкали пальцы в ладони. Казалось, еще один спазм этих мелко трясущихся ребер над колотьем живота – и хлынет…
Ксения присела к нему, он ткнулся ей в колени и затих.
Она развернула сласти и положила на землю. Он скосил на них свой единственный глаз и прикрыл его. Я присел рядом с нею, погладил его по все еще подрагивающей голове, высоко поднятой над узкой седой грудью.
Шли, и он обматывал нас кругами, связывая незримой нитью. Черной, подумал я, с сединой. Круги скользили, приближаясь к шлагбауму.
Те трое приподняли головы и одну за другой уронили. Мы шли по пустынной дороге сквозь заповедник, по заповедной дороге. Пес, забегая вперед, останавливался, ожидая с обернутой через плечо головой.
– Не хорошо… – начала Ксения и оборвала.
– А что, – говорю, – мы могли? Пнуть ногой?
– Он не оставит нас.
– Может, дойдет до моста и вернется? – говорю, чтоб ее успокоить, да и себя.
Пройдя несколько километров, свернули с дороги на тропу. Лес был пуст, жарко еще, четвертый час. Сели у поймы пересохшей реки, на белобрысом краю леса.
Я сказал, что пройдусь чуть вперед, погляжу. Ты со мной? Она покачала головой и откинулась на спину, глядя в небо. Пес положил ей голову на бедро и тут же вскочил, как только я двинулся от нее.
И еще долго челночил меж нами, со все удлинявшимся расстоянием, пока в очередной раз ко мне уже не вернулся.
Не думай. Ни о чем не думай, просто иди. Отпусти ее на эти полчаса.
И себя отпусти. Что-то произойдет, что-то уже происходит. С нами.
Что ж я не чувствую – что? Что ж я все время ступаю с третьей ноги?
Чуть раньше, чуть позже, и не иначе меж нами. Не вовремя. То я, то она. Спросила о чувствах. Моих к ней. Впервые – с весны. В самый неподходящий. Вчера. Что значит – неподходящий? Либо есть, либо нет.
И так, и не так. После купанья. После слонов. Казалось бы, самое время. В том и подвох. В том и подвох. И стояла с этим стекольным осколком ответа во рту.
А потом я пытался смягчить этот чертов английский. Сказал, что об этом не спрашивают меж берегами. Да и будет ли он, тот берег. Если мы доплывем, если выйдем, намоем собой. Слава Богу пока, что отплыли. С этим погребом на спине. Из которого воет, сосет.
Слава Богу, не это сказал. Не глядятся в зеркало посреди молитвы, не…
И не это.
А спать со мной, значит, можно, спрашивает, меж берегами? Значит, по-твоему, я должна еще и право это иметь – спросить? И стоит с этим острым осколком во рту, опустив голову.
Не "иметь" и не "право", конечно, это язык меня метит. Но что ж ты не чувствуешь, что об этом не время, не так. И потом – что об этом не говорят, а живут. И потом – это из-за угла, малодушное: кто там?
Свои?
Чудовищно, говорит. Это точно. А спросила бы часом поздней или раньше, спросила б сегодня – другая бы жизнь.
Скажи мне, как-то вдруг спросил я ее, несколько дней спустя после той новогодней, ты действительно никогда не хотела родить ребенка?
Почему? Замерла, всматриваясь в меня, и, помедлив, сказала: чтоб следов не оставить.
Чудовищно, что мы творим. И главное – непоправимо. И главное – непоправимо я в это не верю, что это непоправимо.
Откуда же эта самоуверенность? И извлек он из вод быка, и дал им, чтоб жили. Нет, сказали они, это неубедительно. И сотворил лошадь.
Нет, сказали, и это не то. И создал человека. Во, просияли, другое дело.
От верблюда. От творческого отношения. От творческого.
А у нее – затворническое. И верблюдики на занавесках. Нацокала под трафарет. Желтые, рассеянные по белизне.
Так она и надписала на подаренном мне в день рождения дневничке наших встреч: тебе (и наклеенный верблюд) от меня (и наклеенный пингвин).
Почему ж я не чувствую, что происходит? Ведь сейчас происходит.
Сейчас поворот. А я не вижу. Щелкаю фонариком и не вижу. Как вчерашний круг, тонущий на глазном дне.
Букетик нарвать ей, вот этих, ее любимых, с тихим жалобным светом.
Эти, полуслепые, закисшие глазки. И эти, с поддувом, тлеющие угольки.
Пес выбежал мне навстречу и, обматывая кругами, вначале меня, потом нас, все искал себе место – то с ее, то с моей стороны и, наконец, осторожно свернулся в ногах между нами. Она все лежала на спине, глядя в небо. Я – на нее, на боку, опираясь на млеющий локоть.
Здесь я, не отходил никуда.
Солнце уже садилось, а мы все никак не могли отогнать его, стоя спиной к мосту. Ксения обреченно опустилась на обочину.
– Не можем же мы взять его с собой в Германию.
Германия, я вздрогнул от этого слова, будто кривая комета шаркнула по земле. Как отсыревшая спичка о коробок.
– Почему?
Она вздохнула, разводя руки.
– Еще неделя, – говорю, – пусть идет с нами.
– А потом?
– А потом – может, к Джаянту? Или Амиру?
Она отворачивает лицо, покачивая головой.
Да я и сам понимаю. Но что делать, глядя на него, глядящего на нас таким человечьим, что нам, псам, только лапой прикрыться.
Я прошу проходящих, проезжающих на велосипедах индусов помочь, хотя б подержать его, пока мы не скроемся за поворотом. Улыбаются, слушают, не понимают.
Амир потом скажет: "Конечно, если б они увидели на обочине Шиву живого, это было б для них реальней и естественней, чем то, о чем вы просили. И люди, и звери свободны здесь. Он вас выбрал, не вы".
Наконец, один, неподалеку от нас чинивший свой мотороллер, подкатил к нам, кивком указал на нас и на пса. Я взял пса на руки и передаю ему. Он улыбается: наоборот. Мы садимся.
Головы наши развернуты к рвущейся из-под колес дороге; пес мчится по ней, по асфальту, летя кувырком, отставая все больше, но все бежит и бежит, километр, два, три, мост, по мосту, я кричу: "Хватит, стоп!"
Он пригнулся к рулю и не слышит.
Сошли за мостом. Молча идем, глядя под ноги. Я говорю: "Давай так, если он все бежит, берем его, если нет – не судьба". – и вскарабкиваюсь на бетонную тумбу.
Он метался посередине моста, уворачиваясь от машин и увиваясь за мотоциклами.
Сели на ступенях к воде, на священных гатхах Майи. Уже стемнело.
Затепленные венки проплывали у ног. За спиной на высоких цирковых стульях сидели индусы, в ряд, по набережной. В простынях, заправленных за воротник. Глядя вдаль, на тот берег и – боковым зреньем – в зеркальце на длинной палке, воткнутой в землю. С намыленными лицами. Со скользящими по простыням срезанными прядями.
Между стульями лежали на ковриках освещенные керосинками расслабленные тела, массируемые стоящими на коленях над ними теломонидами.