Приблизительно в этом месте, когда лимузин, музыкально поскрипывая по асфальту шипами, ехал в город, Долли снова начало одолевать предчувствие. День становился все жарче - по дороге катились жирные волны зноя. Ветра совсем не было, и сорняки по обеим сторонам дороги, такие горячие, и сухие, и неподвижные, казалось, вот-вот загорятся. Ручейки пота потекли у нее под мышками. Мимо пронеслись горы мусора, издавая омерзительный запах, и лимузин встряхнуло, когда он поднялся на маленький мостик. Внизу текла отвратительная речка, засоренная нечистотами и неприемлемая для какой-либо жизни, кроме больших пятен водорослей цвета супа из зеленого горошка, над которыми парили и ныряли стрекозы, словно подвешенные на невидимых нитях в пронизанном солнцем воздухе. Долли невесело посмотрела на речку, про которую была такая дурацкая история: про каторжника-негра, который упал в нее и утонул и который - поскольку тело непонятно почему никогда не было найдено - появляется из воды ночью в годовщину своей смерти, покрытый пеной и отвратительно слюнявый, и блуждает по городу в поисках красивых белых женщин, чтобы их изнасиловать и утащить в немыслимые глубины своей могилы. Пуки рассказывал Долли эту историю всякий раз, как они проезжали мимо речки, и хотя она в нее не верила, от этой истории по телу от страха всегда пробегала приятная дрожь.
Лимузин вдруг приподнялся и нырнул вниз, и желудок у нее подпрыгнул как мячик; эта неожиданная встряска вместе с сорняками, и отбросами, и кипящей жарой породили в ней чувство почти невыносимой муки, и она, отчаянно вскрикнув, опустилась на сиденье, взмокшая и ослабевшая, и вцепилась в руку Лофтиса. Она почувствовала, как быстро Лофтис выдернул руку. "Это уже не в первый раз он так делает", - подумала она, и вот тут, глядя на него, у нее появилось это странное предчувствие.
"Он больше не любит меня. Он меня бросит".
Вот такое же предчувствие было у нее вчера ночью, и сейчас оно снова посетило ее. Ее пронзило отчаяние, и она передвинулась в угол, глядя на Лофтиса. А он смотрел в окошко с непонятной озабоченностью. Мимо пролетела одинокая ива, и за ней, следуя за его взглядом, Долли увидела с полдюжины бензобаков, заржавевших и огромных, торчавших на пустыре словно обрезанные коричневые ноги какого-то жуткого сборища гигантов. Бензобаки находились все еще далеко, но машина неуклонно приближалась к ним, и почему-то перспектива приблизиться, проехать мимо них наполняла Долли тревогой и ужасом. Она начала тихонько всхлипывать в уголке, погрузившись в унылый серый туман жалости к себе, - мелкие слезки медленно стекали по ее щекам. "Это правда, - подумала она, - судя потому, как он себя ведет. Он не любит меня. Он приехал за мной сегодня утром, потому что Элен не едет". Затуманенными печалью глазами она увидела коричневую бородавку на шее Эллы Суон, поседевшие непричесанные волосы негритянки.
"Отвратительно. Ох, отвратительно".
Она повернулась и с несчастным видом стала смотреть в окошко. "Он такой не потому, что оплакивает Пейтон, а потому, что не признает меня, - я это вижу". Два канюка беззвучно поднялись с кучи отбросов, нырнули к сорнякам и улетели.
Что ж, с горечью подумала Долли, она все время это чувствовала последние несколько месяцев, хотя только прошлым вечером осознала: что-то не так. Вообще-то Милтон однажды ведь уже оставлял ее и возвращался к Элен. В то время шел их развод - она знала. Отступить в последнюю минуту. Так он захотел. А прошлым вечером… Прошлый вечер был ужасен, и по мере того как воспоминания возникали в ее мозгу - признание, что это вызвало у нее шок, и осознание этого шока, - на нее налетела новая, еще более сокрушительная волна страдания и угрызений совести, и она начала горько, приглушенно всхлипывать, ухватившись за свисавшую сверху бархатную кисточку, и, раскачиваясь вместе с лимузином, глядела на беспощадно приближающиеся бензобаки, обрезанные и недоделанные, стоящие на пустыре точно тотемы.
"Ох, Милтон, сладкий мой".
Итак, вчера в конце дня было очень жарко, и ближе к закату солнца они с Лофтисом сидели на террасе Загородного клуба. Клуб находился на скале над рекой Джеймс - дорогое заведение в стиле, напоминающем готику, роскошное и с хорошей обслугой. Там около восемнадцатой лунки есть бассейн с сапфировой водой; ныряльщик в блестящих голубых трусах изогнулся в сумерках - им было видно его с террасы - и полетел вниз за пляжными зонтиками, наклоненными под резким углом наподобие сомбреро, разрезав воду без единого всплеска. Долли и Милтон пили мартини, который им приготовили из его бутылок, стоявших на кухне: он - третий стакан, она - второй. Дети в купальных костюмах, кувыркавшиеся на склоне внизу, образовали на траве этакое розовое колесо-вертушку. Сумерки наполнял запах мяты и цветения, и игроки в гольф возвращались с поля - их кадди не спеша тащились за ними, весело позвякивали мешки с клюшками. На террасе было, пожалуй, еще с дюжину человек - ленивый вечерний разговор едва слышно клубился, вспыхивал, нарастал, спускаясь вниз, к бассейну, где на траве, под покровом вечерней тени спала толстуха, пришедшая загорать.
- За День Победы, - сказала Долли.
Это была их шутка. Днем Победы было двадцать первое октября, когда наконец развод Лофтиса, после двух лет раздельной жизни, становился окончательным. Обычно тост провозглашал Лофтис, но после того как Долли к этому привыкла, шутка уже не звучала так, как прежде, поэтому Лофтис сейчас даже не откликнулся, а лишь выдавил легкую улыбку и занялся мартини. Блестящая красная машина подкатила и остановилась на подъездной дороге. Белые платья появились из дверей словно воздушная пена, и три девушки побежали, смеясь, по дорожке, аза ними - трое молодых людей в смокингах, напыщенные как вороны.
- Сегодня танцы, - сказала Долли. - Похоже, ужин с танцами.
- М-м-м.
- О чем ты думаешь, дорогой? - спросила она.
- Ох, не знаю, - ответил он. - Ни о чем.
"О Господи", - подумала она. Все годы, что она знала его, он отличался тем, что болтал, разговаривал, - этим его талантом, возможно, и объяснялось их скорее однобокое общение. Она любила слушать, как он говорит, и была благодарной слушательницей, хотя часто, унесясь в мечтах, обнаруживала, что не столько вслушивается в суть того, что он говорил, сколько в интонацию, в мелодию слов, в то, как по-настоящему ласково он их произносит. Эксцентричная манера переиначивать слова в гротескные пародии, его восклицания "о Боже" или "о Иисусе", когда что-то было не так, исторгнутые в небеса с таким горячим и комичным пылом, и его особый юмор, всей тонкости которого она часто не понимала, - слушать этот непрерывный поток слов, вспышки восторга и иронических, осуждающих обвинений, таких точных, таких внушительных и умных, - она могла все это слушать бесконечно. И обычно она была согласна с ним. Он столькому ее научил.
Но теперь она забеспокоилась. Этот замеченный ею в последние несколько месяцев сосредоточенный и окутанный мраком неизвестности вид тревожил ее. Это означало, что он вскоре станет груб с ней - по крайней мере нетерпелив, - и она будет несчастна. Она решила взбодрить его. Она глотнула мартини - напиток прожег путь до дна ее желудка (она так и не смогла решить, любит ли мартини, и пила коктейли только потому, что их пил Милтон), - но, бросив взгляд мимо стоявших в центре цветов, она заметила его погруженное в раздумья лицо и подумала: "Беда, набежала и вскипела беда".
- Беда, беда, дорогой. В чем, дорогой, дело? - как бы между прочим спросила она. - Ты ведь можешь мне сказать.
- Ни в чем.
- Ты же можешь сказать мне, - повторила она. - Скажи Долли, - игриво произнесла она.
- Ни в чем, черт возьми, - сказал он.
Она не обратила внимания на эту грубость, надеясь с помощью мягких убеждений заставить его стать более милым.
- Послушай, сладкий мой, - пробормотала она, - будь помягче.
В этот момент сидевшая за соседним столиком рыжая толстуха с обнаженными руками вдруг откинулась на стуле и разразилась пронзительным громким смехом. Раздавшийся в этой атмосфере нарочитой воспитанности, он произвел такое впечатление, будто стая гусей ворвалась в церковь, и заставил всех на террасе повернуться, подняв ножи и вилки в воздух, в поисках источника смеха. Затем, увидев, что это знакомая женщина, у которой бывают подобные взрывы, они снова повернулись к своим столикам, понимающе кивая и снисходительно улыбаясь.
- Кто эта женщина, дорогой? - спросила Долли. Хотя их роман длился уже годы, они лишь недавно стали так легко появляться в Загородном клубе, и в этом новом, избранном и волнующе красивом кругу было много людей, которых Долли не знала. Согласно существовавшему в Порт-Варвике протоколу Долли была "дамой света", но никак не Загородного клуба. Она часто бывала здесь в качестве гостьи, но бедняга Пуки так и не сумел стать членом клуба.
Лофтис слегка улыбнулся.
- Это Сильвия Мэйсон, - сказал он. И помахал рукой. - Хелло, Сил.
- Милтон Лофтис. Как вы? - Учтивое тривиальное приветствие.
К ним подошел официант с веселой улыбкой и металлическим подносом, нагруженным тарелками величиной с крышку от мусорного ящика, которым он балансировал, неся на четырех пальцах.
- Заказываете, капитан Милтон?
Лофтис поднял на него глаза.
- Привет, Лютер. Как ты сегодня? Коктейли со звоном. Бифштексы на ужин.
Официант ушел.
Лофтис вдруг произнес:
- Я думал о Пейтон. - И допил свой мартини.
- О Господи, - сказала Долли. - С ней все в порядке?
Вообще-то ей было это безразлично. Пейтон, о которой постоянно говорил Милтон, была такой докукой. И часто, когда он говорил о ней - хотя Долли и старалась его понимать, - она чувствовала, не признаваясь себе в этом, не что иное, как ужасную ревность. Когда дети человека, которого ты любишь, знают, что ты "его любовница", это может вызывать у них беспокойство и опасения, и, пожалуй, ночами - раздумья, и Долли, предпочитавшая все упрощать, ненавидела Пейтон за то, что ощущает себя грешницей. Последние годы она по возможности избегала встречаться с Пейтон - только так и надо было поступать, - но она чувствовала, что даже на расстоянии девушка набрасывает тени запрета на ее озаренное нежностью и надеждами будущее. Милтон и я.
В сумерках он выглядел очень красивым: эта возбуждающая прядь седых волос цвета старого олова - вульгарный красавец с такой прядью никогда не мог бы носить ее с подобной грацией. А как он трезво рассуждает сейчас - она так любила, когда он был трезв, а это случалось не так часто; тогда его разум, столь бескомпромиссно оценивающий жизнь, понимающий всю трудность стоящей перед ними дилеммы, прекрасно сознающий то замечательное, что скоро ждет их, - этот трезвый, добрый разум обещал окружить ее пламенем своей любви - нежным пламенем, несущим благопристойное удовлетворение, как и мягкий, спокойный голос, казалось, обещавший: "Я буду о тебе заботиться. Можешь теперь не волноваться. Я покажу тебе, что такое любовь и правда".
Но говорил он про Пейтон.
- Что-то с девочкой не так. С тех пор как они расстались, она словно с цепи сорвалась. Понимаешь, я получаю эти ее письма, и они до чертиков меня волнуют. Бедной крошке так тяжело пришлось. Понимаешь, я советую ей… не принимать это близко к сердцу. Бедная девочка… я думаю на будущей неделе съездить в Нью-Йорк… поговорить с ней…
Долли было трудно сосредоточиться: глаза ее перебегали на другие столы; на женщину по имени Мэйсон, на толстых руках которой было с дюжину серебряных браслетов, гремевших, когда она ела; на скатерти, на серебро, на яркие цветы - на все создающее атмосферу роскоши и комфорта. А внутри, за большими стеклянными дверями, бесцельно бродили по двое-четверо молодые люди и девушки в ожидании танцев: молодые люди, неуклюжие и степенные, в новых смокингах, держались как взрослые, с независимым видом, а девушки смеялись и тянули их за руку или, приподняв длинные, до полу, юбки, делали одно-два па. Музыканты настраивали свои инструменты. Долли подняла глаза на окно на втором этаже, где, немного скрытая сильно разросшимся плющом, была комната Милтона - он жил теперь тут, лишившись дома. Его комната. В ее глубине, тонувшей в тени, она увидела знакомые вещи, слабо обозначенные умирающим солнцем: угол его итальянского письменного стола, лампы под абажуром, спинку стула - с его деревянной перекладины свисала белая рубашка, которую Лофтис, несомненно, надевал в тот день, играя в гольф, - и что-то нежно затрепетало в ее сердце. Его нестираная рубашка. И глядя на него сейчас - на это серьезное, крупное, честное (к тому же все трезво понимающее) лицо, - она подумала: "Он такой милый".
- Не думаю, чтобы я когда-либо сумел вернуть ее в Порт-Варвик, - говорил он. - После свадьбы она сказала, что больше сюда не вернется. Да она и не должна. Они с Элен никогда не ладили, да и вообще, я думаю, ее место там. Бедная девочка. Такая талантливая - по крайней мере я так считаю…
Он говорил быстро, с вдруг возникшим обескураживающим возбуждением. Ей неприятно было видеть его таким: образы, мысли о Пейтон нахлынули на него, лоб запылал от волнения; одно ухо, освещенное солнцем, было прозрачным, и в нем образовалась крошечная лужица крови - очень красная. "Когда мы поженимся, - подумала Долли, - мне придется как-то воздействовать на него, чтобы он столько не пил…" Все это она уже слышала. Ей это наскучило. Ей хотелось, чтобы он поговорил с ней о поездке на Скайлайн-драйв. Она взяла со стеклянного блюда веточку сельдерея, положила на свою тарелку и начала жевать зрелую маслину. Немножко опьянев от мартини, она пыталась слушать его, но ее мысли разлетались, как семена одуванчика: любовь, свадьба - возможно, в Новом Орлеане, Скайлайн-драйв.
- Она пережила тяжелое время…
"Ох, да поговори же о ком-нибудь другом. Поговори о нас".
- Теперь о ней и Гарри. Гарри - славный малый, но, по-моему, они почему-то раздражают друг друга - чуть не с самого начала. Ей не надо было спешить! Переезжаешь на Север - и становишься человеком без родины, изгоем. И ты тянешься к первому символу, который может завершить твое ренегатство, - ты становишься коммунистом или работником социального обеспечения, или выходишь замуж за еврея. При этом чистосердечно, стремясь аннулировать то зло, с каким ты вырос, а обнаруживаешь, что, ступив на этот путь, становишься вдвойне изгоем. Два даром потраченных усилия не приносят прибыли. Выйти замуж за еврея, или китайца, или шведа - прекрасно, если тобой движет желание достичь какой-то цели, включая деньги, но это не избавит тебя от чувства вины. Отец сказал мне, когда я устремился в университет… "Сын, - сказал он, - ты не должен подпевать реакционерам; всегда помни, откуда ты вышел, - ты родился на земле, политой кровью и насыщенной преступлениями, и тебе придется идти длинной узкой дорожкой, предначертанной судьбой. Если потрясающие объездные дороги начнут манить тебя, сын, оглянись по крайней мере на Монтичелло". Понимаешь?..
Долли кивнула, улыбнувшись с отсутствующим видом. Она услышала слово "еврей". Это снова направило ее мысли в сторону. "Почему он не говорит о нас? Евреи. Как это верно". Подобно Милтону, она считала себя либеральным демократом: лет шесть назад - вскоре после того как они впервые переспали, но до того как надежды Лофтиса сделать карьеру в политике угасли окончательно, - он как-то говорил, что она станет женой члена Национального комитета, если - и когда - они поженятся. Это невероятно возбудило ее - хотя она и считала, что это было сказано вскользь в один жаркий сладостный вечер в отеле "Патрик Генри" в Ричмонде. Как тогда было чудесно! Это были их лучшие, действительно лучшие дни. Это была их изысканная тайна: она была неопытна, хотя и много фантазировала, но это было ее первое прелюбодеяние за городом, - и сознание, что она сбилась с пути, делало тот вечер особенно волшебным. Старовиргинская манерная протяжность речи. "Миз Рузвельт, я Долли Лофтис. Как поживаете? Я жена члена Национального комитета от Виргинии. Мой муж столько мне рассказывал про вас и президента Рузвельта. Или мне надо говорить: "про Франклина"?" Неоновая реклама бесстыже мигает - красные вспышки заполняют комнату. Она встает, спускает штору, погружая во тьму свою вину. "Следует ли мне? Несмотря ни на что - следует ли? Ведь он женат". Суровые постулаты пятидесятников из серого ноябрьского прошлого маленького городка бросают ее в пот: "Отрекись от прелюбодеяния и прочих подобных грехов". Но это проходит. Она снова залезает в постель рядом с ним, гладит его по лицу, возбуждаясь, думает: "Все это неважно. Он нуждается во мне…"
"Милтон, - говорит она, - проснись, любимый".
А он продолжал говорить о Пейтон, и теперь вечер становился невыносимым. На Долли накатились волны желтого тумана, мрачное уныние; после последнего стакана мартини, попавшего не в то горло, в нос ей ударили пузырьки газа, слегка пахнувшие можжевельником, а бросив косой взгляд, она почувствовала, что по крайней мере двое смотрят на нее. Она пожалела, что не видит знакомого лица, а то все эти люди, незнакомые, как ей вдруг показалось, осуждают и винят ее. Коричневато-желтый свет разлился по траве внизу - в этом свете газонокосилка с мотором, тащившая за собой сонного негра, двигалась, словно кораблик среди зелени, выбрасывая перед собой волну яркой травы. Мужчина подошел к зелени и убрал флаг; на закате солнца маленький красный флажок выглядел так красиво - Долли стало грустно оттого, что его не стало. Заиграл оркестр, и звуки музыки тоже наполнили ее смутной, отдаленной грустью и нервирующей тоской - мысленно она жадно отыскивала старые места, старые события…
Его комната.
Разве я могу говорить, рассказать кому-нибудь об этой бездонной нежности? Любить мужчину столько лет. Теперь, освободившись от связывающих уз - бедняга Пуки отбыл в Ноксвилл, штат Теннеси, а Мелвин - в колледж, - я привязана только к нему. Вместе мы никогда не умрем. Девчонка с фермы в Эмпории… что теперь сказал бы папа? Я человек с изысканным вкусом и в модных брючках, вице-председатель Красного Креста и член Садового клуба Тайдуотера на хорошем счету. "Сладкая и расточительная", - говорит Милтон, так мило скривив слегка рот. До чего я люблю его!..
Я хотела его так давно - но приходилось сдерживаться; я сидела, ничего не предпринимая, на этих бедрах, которые, как он говорит, с ума его сводят, точно святая, жаждущая идеального приобщения Святых Тайн. Сдерживалась. Приходилось, потому, как он говорит, что мы оба погрязли в трагедии, каковой является мораль среднего класса.
Сплетни продолжаются, а мы теперь вместе идем к нему в комнату, туда - наверх, поскольку он говорит, что избавился от этой дьяволицы, которая долго держала его в плену; теперь он свободен - безошибочно и по закону, и плевать на презренных мелких завистников, которые не могут не слушать мегеру или тупицу, превращающую их в беспомощные существа. Так он говорит. И вот мы поднимаемся наверх, в его комнату. Я хорошо ее знаю. В ней есть что-то дорогое мне и сладостное. Она окружает тебя запахом - или, может быть, просто чувством, что ты - с ним, - мужским запахом кожи или твида, его нестираных рубашек, висящих на разных вещах, этих рубашек, которые я беру домой, чтобы тщательно выстирать и погладить. Я так люблю его. Знать, что он меня хочет, - это так замечательно…