Глава 22
Инга передавала дела. Она ещё по инерции работала, хотя и увольнялась из солидарности. Она принесла кошмарную весть. Случилось ужасное. Перед работой Римка как всегда перебегала шоссе напрямую к остановке. Вокруг ей идти не хотелось, да и некогда. Но на этот раз такое не прошло. За ближней машиной летела вторая и сбила её, а следующая не успела затормозить. В результате Римму сбили насмерть. "О мёртвых или хорошо или ничего". Закончилась эпопея нашего противостояния. Как всё оказалось просто, и страхи побоку. Выходит, я навыдумывал или, говоря в манере Кайла Херринга: "Вы выдумщик, мистер Мокашов".
Должен признать, что все мои жизненные истории заканчивались катастрофами. Ужасное случалось не со мною, а с теми, кто рядом, а я при всём при этом только присутствовал. Так случилось с шефом на кафедре, а теперь с Римкой-Генриеттой, и вся наша нанайская борьба оказалась пустой. Где я и где теперь она? Какие адские проходит коридоры?
После похорон возле подъезда в чёрном пластмассовом мусорном контейнере я увидел Риммины книги. Как все эмигранты-переселенцы, она что-то привезла с собой и, как самое дорогое, книги на родном языке. Но для остальных они стали ненужным хламом. Сверху на книгах валялась тетрадь в клеенчатом переплёте. Из любопытства я её перелистал. "Дневник" – красовалось на тетрадном суперлисте. Оказывается, Римма вела дневник, о господи, поверяя тайны страницам тетради.
Я взял из треша эту тетрадь и "Словарь иностранных слов". Похожий словарь был у меня в студенчестве. Тогда, в молодости, был он очень востребованным, разъясняя смысл иностранных слов, вошедших в русский язык, ходячих поговорок на латыни и всего прочего. Словарь теперь для меня напоминание об ушедших годах. Тетради же не хотелось касаться. В конце концов, я всё-таки её просмотрел, окунувшись в ушаты ненависти.
"Увы, и с Дарьей Семёновной покончено. Дарья Семёновна – безобидная, забавная старушка-зверушка. Представила себя профессором, здесь это нетрудно, хотя в жизни не поднималась выше препараторской…"
В последних записях как бы подводился итог: "Уничтожить всю школу, всё паучье гнездо. Всю, до конца. С этим, можно сказать, я справилась. Кафедра распалась сама собой. Умер шеф, разбился на мотоцикле Кирилл, умерла Люба от СПИДа, Левкович измучился с имплозией и сам себе помог, наложив на себя руки, хотя кругом и недоумевали: "отчего?", несложна история Дарьи Семёновны. Всё ради памяти отца. Собственный Пантеон – памятник отцу и матери. Правда, выкарабкался пока только Мокашов, но и ему недолго радоваться".
Я взял тетрадь. Мне хотелось разобраться. Преамбулой была история.
"Не хочу, чтобы написанное здесь попало кому-то на глаза, – писала Римма-школьница, – и не могу молчать, мне нужно выговориться. Скорее, это просто крик утопающего перед тем, как пойти ко дну. Я никому ничего не стану рассказывать и доверяю только дневнику.
Служили два друга, один из них стал стукачом, и с его подачи другой попал в лагерь. Причём это вышло спонтанно, сгоряча, необдуманно, но сделанного не вернёшь. История проста, типична для того времени, если бы не одна её особенность – заключённым стал мой отец. Мать, бросив всё, явилась сюда, пыталась ему помочь, билась как рыба об лёд, и вроде бы сначала у неё даже что-то получалось. Но вся её беда была в том, что в ней не видели человека, а только молодую здоровую самку, ослабленную бедой, приехавшую издалека с грудничком на руках, и этим грудничком была я, а она, как ни билась без всякой поддержки и помощи, заведомо была обречена и не могла удержаться на плаву.
Мы жили рядом с лагерем, передавая передачи, ловя редкие весточки. Она осталась здесь и позже, когда сведения об отце оборвались, и мать нанялась уборщицей в дом охраны. Мы ютились в подвале дома, и мать, поначалу казавшаяся вечной, мыла распаренная лестницы в мороз при распахивающейся входной двери и, казалось, ей всё было нипочём, а потом заболела туберкулёзом и к тому же забеременела. Я здесь выросла и в отчаянии поклялась отомстить. За всё, за это и за сломанную жизнь. Найти, отыскать, наказать, всё перевернуть.
В посёлке у лагеря оседал народ, по большей части аховый, из лагеря, бывшие уголовники, а политические стремились в столицы, как бабочки на огонь. Но это было тогда ещё так далеко от меня.
Я вспоминаю, как мне в голову пришло, что нужно бежать от всего этого и здесь у меня не сложится. Рядом была зона. Были там и малолетние преступники. Когда их выпускали, они учились с нами в школе. В старших классах донимала меня одна бывшая зечка. Затем она с моего горизонта пропала, может, снова попала в лагерь.
Кого только в лагере ни было: и старые, и малые, и может, военнопленные. А эта блатная снова как-то встретилась на улице. Я шла по центральной улице нашего посёлка, и встретились. Какое-то время мы вместе учились в старших классах, и за спиной её звали Нонкой-плоскодонкой. Но я её так не звала, понимая, что это обидно. Была она приблатненной, вертелась в сомнительных кругах, а в этот раз, словно узнавая меня, спросила: "Как дела, Берта, военнопленная?" Спросила она уверенно. Отчего она так меня назвала? Вроде бы и без повода, но мне стало обидно.
Да, в нашем лагере были военнопленные, всем это было известно, их даже конвоировали отдельно. От них у меня зародилось и особое внимание к музыке. Я как-то шла по тропинке вдоль лагеря, его бесконечной колючей проволоки. Смеркалось, и вдруг в пустоте, как мне казалось вселенской, в тишине галактической раздались звуки третьего концерта Моцарта. Должно быть, военнопленным разрешили музицировать. Но это было так необычно, и звуки смутили меня и настроили, что жизнь где-то иная, и в ней для меня тоже найдётся место, что-то в целом смутное, и вскоре забылось. А встретив Нонку и услышав: "А, Берта…", мне стукнуло в голову, что нужно бежать отсюда, вон, прочь, с глаз долой. Что я потом и сделала.
Как-то в сквере, напротив развалин монастыря, увидела я снегиря на ветке. Это была удивительная, празднично-нарядная птица – красногрудый снегирь среди снегов, один вид которого дарил радость и надежду. Он стал для меня залогом и символом возможного жизненного счастья.
"Однако на всякую хитрую задницу находится член с винтом". Так выражался домуправ Еропкин, хотя и не совсем так, а матерно, но похоже. Как и многие, он был из лагеря, а когда его спрашивали: "За что?", он отвечал, улыбаясь: "Стукнул по каске пожарника". "И?.." "Так он от этого с ума сошёл".
Не стоило бы мне, девочке, слушать уголовника. Однако иного не было, и он единственный ко мне участие проявлял. "Беги отсюдова со всех ног", – советовал он мне, а я отмахивалась: "Куда я убегу?"
На две конечные железнодорожные станции вели от нас из посёлка два моста через реку Чалей. Один – простой, деревянный, легкий, сносимый по весне льдинами и талой водой; второй – высокий, прозванный "Чёрным" за мрачный вид, дугой над рекой изогнутый, был виден издалека. И каждый раз, вечером, вынося помойное ведро к ящику во дворе, я видела его убегающие вдаль зелёные огни, что казалось, дразнили и звали меня. Так оно потом и вышло.
Заболев невовремя, я не была на выпускном вечере и не получила в школе аттестат. За ним пришлось ехать в поселковый совет, что был в главном посёлке при станции. За сочинение своё, которое написала в стихах, я получила премию газеты "н-ский рабочий", и у меня даже было приглашение в Москву. Я была приглашена одним из победителей заочной всесоюзной олимпиады школьников по химии, куда я ехать до этого совсем не собиралась. Всё это вместе и послужило причиной моей "одиссеи". До этого я никогда не ездила одна так далеко.
Бывает так, что тебя потянуло и несёт куда-то. Не знаешь, в чём дело, но несёт, и говорят: судьба. Не понимаешь, в чём дело, вопреки всему подхватило, понесло, и я вдруг поняла, что не вернусь больше в свой подвал.
До станции станционного городка, где я должна была получить аттестат, я ехала на попутке. В фургоне были съемные скамейки, и подвозить порожняком попутчиков было в порядке вещей. Водитель вез нас, то внезапно ускоряясь, то тормозя, словно дрова, но мне внезапно стало весело. Попутчики то подсаживались, то сходили. До станции, до конечной точки этого частного коммерческого маршрута (дальше шофёру на погрузку на склад) мы даже ехали вдвоём с каким-то расхристанным болтливым парнем. Он пробовал приставать, но видимо, знал, что я из дома охраны, и сдерживал себя. Я всем своим видом показывала, что его активности не поощряю. Моими возражениями он пренебрегал.
В дороге возникали временные пассажирские приливы и отливы, но по большей части фургон пустовал, и как тут этим не воспользоваться? И тут я внезапно осознала, что способна постоять за себя, и не только до станции. Я думала, что пора и в жизни расставить точки над "i" и, получив аттестат, домой не вернусь и уеду в столицу, на кафедру, и там-то я, чего бы мне ни стоило, разберусь, что к чему и наведу порядок во всём".
Я понял: это основа Римкиного. Дальше я читать не стал все её рассуждения. Лишь по диагонали о том, "что означает гражданская жена? Ровным счётом ничего. Пожили и разбежались". Дальше о кафедре и Протопопове, и как вручную продвигали они вместе стрелки часов, а всем вокруг казалось, что часы идут в ногу со временем. Как им удалось достичь правдоподобия, правда, не во всём, хотя и стали они высочайшими умельцами имитации реальности. Про их стремление оказаться на волне пилотируемой космонавтики в том, что для нас было совершенно ясным и характерным для пионерского периода и политики. Пилотируемые полёты – заслуга прошлого. Будущее принадлежало автоматам.
Мы тогда были бедны и счастливы. "Хорошо жить плохо, – заметил как-то Кирилл, – цель пропадает". Стыдно желание похвастаться, а теперь, когда жизнь заканчивается, зачем завихрения в конце? Возможно, мой жизненный путь оказался длиннее стандартного и можно даже позволить себе лишнее.
Глава 23
С постели я тотчас ныряю к компьютеру. Интернет создаёт мне иллюзию команды. Работа в команде придаёт уверенности, а уверенность в жизни так нужна, и мне не хватает общения. Хотя рядом, за рекой, Кеннеди-центр – свой особый мир, со своими выставками и концертами. Здесь неплохое телевидение и острая пресса, но язык для меня барьер, и я живу как бы этажом ниже этого мира, не поднимая головы над его поверхностью. Я понимаю, что это неправильно, и это часто проявляется неосознанно.
Язык нами окончательно заброшен. Мы в латентном состоянии. Общаемся только на русском, смотрим русское телевидение, а в социальных службах идут нам навстречу, заказывая для разговора переводчика по телефону и этим как бы нас оправдывая. Нам это наруку. Мы этому мысленно аплодируем, но это пиррова победа. Да и не только с языком. В каждом монастыре свои порядки, и невозможно соваться в новую жизнь с былыми представлениями.
Мне часто снится странный и беспорядочный сон, в котором я кого-то ищу и путаюсь в поисках. Я открываю разные двери, поднимаюсь по лестницам, в ворота стучу, но каждый раз это не то, и там меня не ждут. В конце концов, я всё-таки попадаю на фирму, и это та самая сверхсекретная фирма, в которой я служил в молодости. И вся моя задача теперь – выйти из неё без пропуска. В попытках я просыпаюсь, без уверенности, что мне это удалось.
Как-то в памяти всплыл забытый эпизод. Мы ехали в Ригу, и скорый поезд плавно скользил по лесистой восточной Латвии. Был вечер, пассажиры купейного вагона высыпали в коридор и стояли у открытых окон, хотя за окнами было темно, и по сторонам проносились чёрные шеренги елей. Рядом кто-то курил, выпуская в окошко тянущийся дым. Появился дорожный контроль и с курильщика потребовали штраф за курение в неположенном месте. Он с улыбкой щелчком отправил сигарету в окно. Тогда контроль потребовал особенный штраф за создание пожарной опасности в лесах. Всё это казалось непривычным после нашей российской вседозволенности.
Ещё мне снится наваждение. Кто-то меня преследует. Остатки этого странного сна сохраняются и наяву. Я жду какого-то подвоха, преследования. Этот могучий кто-то, для меня как бы "мокеле-мбембе" – "слон-жираф" – непреодолимый, следы которого видели в Конго, но увидеть самого и заснять кому-либо из цивилизованных европейцев так и не удалось. Он существует для меня, как наваждение, встречи с которым я жду. И снова появилась тонкая эманация присутствия, как язва, как постоянный мотив, сопутствующий выбранному персонажу, как пресловутый двадцать пятый кадр, невидимый и присутствующий.
Моё наваждение как слух, что бродит где-то рядом со мной. Выпущенный недостоверным, колеблющимся, он окреп, встал на ноги, размножился. Попробуй его снести! Не хватит сил, желания, возможностей из-за того, что он фантом. И как бороться с тем, чего вроде бы нет, а может, выдумано?
"О чём говорить, когда говорить не о чем?" Известно, что повторение этих слов на сцене имитирует шум толпы. И повторяя в разных углах земли одно и то же, мы увеличиваем его масштаб. И среднеразмерный информационный осьминог вырастает до величины кракена.
"Оружие критики не может заменить критики оружием, материальная сила ниспровергается материальной же силой, но и теория становится материальной силой, когда она овладевает массами", – писал Карл Маркс в "Критике гегелевской философии". По сути дела, это те же слова о том, но только сказанные языком учёного-экономиста.
Мне кажется, что ко мне тянутся лапы-щупальца пресловутого осьминога и проклятый драконий хвост. Повсюду он тянется ко мне. Драконы не исчезли в нашем мире, а только видоизменились, я чувствую их и с ними борюсь, насколько хватает сил. Сегодня, однако, приснилось и нечто приятное. Мне снилось сочное яблоко, и с ним надежды по соннику. Увидеть спелое яблоко – знак того, что вскоре выйдет открытие. Хотя какие теперь у меня открытия?
Глава 24
1
Что ни говори, Вашингтон всё-таки южный город. По широте он сравним с самым южным городом бывшего СССР – Ашхабадом. Только здесь всё зависит от ветров, что приносят холод из Канады или южное мексиканское тепло. В январе вдруг стало до двадцати градусов Цельсия на пару дней, и на улицах появились люди в майках и обуви на босу ногу. Хотя возможность коротких вояжей из машины в помещение и наоборот рождает способность и зимой ходить на босу ногу или в шлёпанцах, почти босиком, и от этого американцы кажутся более закалёнными, хотя порой они шмыгают носом, не прерывая своих работ и сея кругом простудную заразу.
Холода здесь переносятся по-иному. Даже лёгкий мороз воспринимается часто много тяжелей из-за пронизывающего ветра, и нужно почувствовать на себе коварство здешней погоды. Но бывает и совершенно кошмарная погода, когда всему живому остаётся только прятаться. А куда спрятаться беззащитной птичке в мороз и снег?
Снег в Вашингтоне – форменное бедствие. Не работают школы, закрыты учреждения, выходят из строя открытые участки метро. Город парализован. Со снегом борются только химическим путём. Нет, чтобы, как в России, взять в руки лопату.
Прошлой зимой со мной произошла история. Я, что называется, влип. Отправился как-то по вызову в Рестон, к зубному врачу. В ту зиму снег выпадал не раз выше нормы. Снегоуборочные машины не справлялись и, как могли, убирали его с дорог. Но там, где обычно я шёл кратчайшим путём к клинике от автобуса, сугробы теперь были мне по грудь, и не пройти, и я пошёл в обход вдоль шоссе.
Возле шоссе поднимались утрамбованные стены выше человеческого роста, и машины мчались в этих снежных ущельях. Я попытался по неопытности и неосторожности пройти расчищенным шоссе возле снежной стены, и вдруг пошёл непрерывный автомобильный поток, а я вжимался в снежную стену, как мог, а рядом мчались машины, и было неясно, чем дело закончится: заденет меня какая-нибудь машина или пронесёт? Дорога изгибалась в этом месте виражом, и водители загодя меня не видели, а я не видел их, и получалась опасная игра с непонятным концом, вроде русской рулетки.
В эту зиму случались только редкие снежные штормы, когда неделями мело, стояла мерзкая погода со всеми погодными "прелестями": морозами, ветром, снегом. Всё живое попряталось, улицы опустели, машины не ходили, кругом лежал пухлым одеялом снег. Прикрыло снегом и наш пандус.
Я как-то высыпал в снег крошки и семечки для птичек, понимая, что в обычных местах им не достать теперь корма. Прилетали воробьи и красный кардинал. А когда совсем заненастило, один только кардинал.
В квартире до нас жил инвалид-колясочник. Он разъезжал в самоходном инвалидном кресле по комнатам, и дверь для него была специально выполнена, и лифт, а дверной глазок позволял обозревать пришедших через дверь, не вставая с кресла. За балконной дверью у нас в квартире был не балкон, а пандус с металлическим помостом, который позволял инвалиду выезжать по пупыристой металлической дорожке. Дорожка была у порога приподнята и сходила на нет, и под ней получался игрушечный "ангар" в полфута высотой, который и сыграл для меня особую роль.
В этой щели перенёс шторм кардинал-самец, который привёл сюда и самочку, хотя, как известно, кардиналы неохотно пользуются искусственными сооружениями для птиц, птичьими домиками. Я высыпал в снег крошки хлеба, малину и семечки, а кардинал клевал и сталкивал их под навес самочке. Она пряталась под настилом от ветра, изредка выглядывая. И снова всё засыпало снегом, а я опять сыпал корм. Я был счастлив, что мои даяния принимаются этой гордой птицей, о которой сложены легенды и которую индейцы-чероки прозвали Дочерью Солнца. По-моему, виргинский кардинал совмещает достоинства соловья и снегиря. Как снегирь, он служит украшением зимой, контрастируя алым нарядом на белом, и к тому же он был певцом.
В Кеннеди-центре устроили как-то выставку певчих птиц: "Певчие птицы мира". Не самих птиц, а их портретов и голосов. Портреты были необыкновенными. К портрету можно было подойти с разных ракурсов, и каждый раз птицы выглядели по-разному. Галерея портретов была выставлена на верхнем этаже Центра, и нажимая под портретами клавиши, можно было услышать птичьи голоса, пение птиц. А временами, когда случались совпадения, казалось, что ты очутился в райском саду.
Секрет картин заключался в необычном материале. Картины изготовили из птичьих перьев, и эта смелость художника натолкнула меня позже на мысль. Однако всё по порядку…
Когда штормы и снега закончились и пара кардиналов улетела, казалось, навсегда, нас ожидал сюрприз. Кардинал-самец снова прилетел к нам и запел, усевшись на поручнях ограждения.
Разные птицы в разных странах считаются главными певцами. Так получилось исторически. Когда-то где-то видно кто-то это отметил и об этом сказал, кто-то с этим согласился, и пошло-поехало. Возникли сказки, легенды. В Японии главная – кукушка Хототогису, в Германии – канарейка, в Бельгии – ватершлягер, в Испании – тимбрадос… Да мало ли! А нас одарил своим исполнением красный виргинский кардинал.
Для меня это был необыкновенный певец. В Кеннеди-центре все птицы пели по-своему и, похоже, словно они учились в одной певческой школе – у соловья. А этот пел иначе. Не щелкал, не свистал, а как бы поведал нам свою мелодию, и даже не мелодию, а нечто неповторимое, своё. Им исполнялась музыка, правда, прерывистая и быстрая, и мне пришлов голову: а что если замедлить темп, выбросить повторы и записать. Выйдет шедевр! А если наоборот, заиграть наши мелодии с бешеной скоростью? Не получится ли птичий свист?