И правда, разве он хоть раз пригласил маму в театр или пообедать в ресторан? Поехал с нею куда-нибудь? Из всех сестер мама единственная не выезжала из Франции, не видела ни Италии, ни Испании. Да что говорить, мы всего однажды провели каникулы на Лазурном берегу.
Они в открытую говорят об этом при мне. Непримиримей всех дядя Фабьен. Ему хочется, чтобы его считали главой и защитником семьи.
- Не понимаю, как ты можешь жить с таким человеком? Впрочем, я не понимал этого и когда ты выходила за него, но тогда был жив наш отец, и меня не спрашивали…
Мама вздыхает. Постепенно она приспособилась к роли жертвы. Иногда мне кажется, что это ей даже нравится.
Тетя Бландина - крупная, громкоголосая, с решительными мужскими жестами. Когда она выходила за Бюффена, тот был мужиковатым, хотя приятным парнем и только-только купил свой третий грузовик, который сам и водил. Сейчас их у него десятка два; большая часть совершает регулярные рейсы в Лион и Марсель, а несколько фургонов, на которых крупными черными буквами по желтому фону выведена его фамилия, занимаются внутригородскими перевозками.
Тетя Бландина стала такой же вульгарной, как Артюр (так зовут ее мужа), а он изрядный сквернослов. Один их сын работает в отцовской конторе, а второй, обладающий, кажется, блестящими способностями, учится на медицинском и в будущем году поедет стажироваться в Штаты.
Я еще застала в живых деда, генерала Пико, высокого худого старика; мне он казался ужасно элегантным и породистым. Бабушка тоже, что называется, была изысканная дама; шесть лет назад она овдовела и теперь живет одна в небольшой квартирке в Версале по соседству с сыном.
В течение двадцати лет генерал переезжал вместе со всем семейством из гарнизона в гарнизон, из города в город. Его сын и дочери разъехались по всей стране, а мы живем в этих унылых "Гладиолусах", потому что одному из дядюшек взбрело в голову завещать дом моему отцу.
Я ненавижу этот дом, и порой мне думается, что виновник маминого скверного настроения он, его атмосфера, в которой ей приходится проводить дни напролет. Да уже один запах сырости, вид деревьев, особенно двух огромных елей, с которых срываются капли, действует угнетающе.
Наступает пятница, но, к моему удивлению, пока еще ничего не произошло. В четверг профессор снова задержал меня вечером, но по работе; сейчас все его мысли об исследовании, которое он проводит. Он что-то привил нескольким белым мышам и двум собакам и ежедневно обследует их в самой маленькой нашей лаборатории, что в глубине коридора. В ней днем и ночью дежурят лаборантки, следят за состоянием животных, каждый час регистрируют их температуру и кровяное давление.
Анализы крови профессор не доверяет никому, делает сам. Я не знаю, что он задумал. Нам он ничего не говорит, но, судя по его нервозности и странному блеску глаз, это будет, если все пройдет хорошо, крупное открытие.
В пятницу в обед ко мне за стол подсаживается Жиль Ропар. Мы с ним остались в самых лучших отношениях. Думаю, у него, как и у меня, сохранились приятные воспоминания о времени, когда мы были близки.
- Лора, хочу сообщить вам большую новость.
На людях он и раньше был со мной на "вы", а теперь у него просто не бывает случая обращаться ко мне иначе.
- Женитесь?
- В точку попали. Со вчерашнего дня я жених.
- Кто-нибудь из Бруссе?
- Нет. И не имеет вообще никакого касательства к медицине.
- Я ее знаю?
- Нет. Отец у нее архитектор, а сама она учится в Академии художеств.
- Давно вы знакомы?
- Полтора месяца. Любовь с первого взгляда! - Он подтрунивает над собой. Жиль - забавный парень, веселый, с чувством юмора.
- На днях представлю ее вам.
- Вы ей рассказали о нас?
- Точки над i я не ставил, но она подозревает, что я не девственник, - Жиль смеется, а потом с некоторой мечтательностью глядит мне в глаза. - Ну, а вы?
- Что я?
- Все так же - великая любовь, беспредельное благоговение?
- Это смешно?
- Нет. Наверно, даже прекрасно. Ему повезло. Я вот только думаю, что будет через десять или, скажем, двадцать лет?
- Моя тетя живет одна уже десять лет, и она не несчастна.
- А ведь я чуть было не сделал вам предложение.
- И почему же не сделали?
- Потому что был уверен: вы откажете. Я был прав?
- Да.
- Но почему?
- Даже не знаю. Возможно, у меня, как у монахинь, потребность жертвовать собой.
- Короче, вам нужен идол.
- Можно назвать это и так.
Иной раз мне странно, что жизнь тысяч, миллионов людей идет своим чередом, и на ней никак не отзывается драматическая обстановка в "Гладиолусах". Глядя на прохожих на улице, я часто с удивлением думаю: ведь каждый из них - средоточие целого мира, и собственные переживания для него превыше всего на свете.
И я, когда думаю о маме, об отце, об Оливье, ничуть не отличаюсь от остальных. Нет, я думаю и о себе, мечтаю, что когда-нибудь сниму в городе квартирку. Даже вижу, как вечером или рано утром буду убирать ее. Не думаю, что мне придется страдать от одиночества, напротив, оно окажется для меня благом.
А иногда в своих мечтаниях я дохожу до того, что представляю, как иногда вечером ко мне приходит Стефан, садится в кресло, о чем-нибудь говорит, затягиваясь сигаретой. Курит он не переставая, и пальцы у него желтые от никотина. А так как руки у него часто заняты, то сигарету он изо рта не вынимает, и пепел сыплется всюду, даже на подопытных животных.
Сегодня солнечно, но холодновато. Я думаю о маме, о том, как она в одиночестве ест в нашей столовой. Сейчас в доме только две женщины, ненавидящие друг друга. Хотя, возможно, это не совсем так. Но мама-то, естественно, люто ненавидит испанку, которая одним махом отняла у нее и мужа, и сына.
А Мануэла? Она бегает с этажа на этаж, напевая испанские песни, особенно одну, то ли церковный гимн, то ли грустную народную песенку, из которой я невольно запомнила отдельные фразы:
La Virgen sesta la Bando
entre cortine у cortina
los cabellos son de oro
los peines de plata fina.
Дальше провал в памяти. У меня впечатление, что я переврала слова. Да это и не имеет никакого значения, я ведь их все равно не понимаю, кроме разве что последней строчки:
por des а Dios nacido.
Думаю, это означает: "Потому что родился бог". Но у Мануэлы это звучит как любовная песня. Большинство людей улыбается, только когда на них смотришь. Бывало, я неслышно подходила к ней и с изумлением обнаруживала на ее лице все то же выражение удовлетворенности.
Для нее жизнь прекрасна. И вообще, все прекрасно, лучше некуда. Она с удовольствием занимается любовью с моим братом всякий раз, когда он приходит к ней в комнату. И с таким же удовольствием отдалась моему отцу, уверена, только потому, что он сунул ей записку, в которой назначил свидание у метро.
Есть у нее, должно быть, и другие любовники, которых она находит "У Эрнандеса" на танцах, где бывает каждую среду.
У меня тоже было несколько любовников, но я не веселилась все дни напролет. Даже напротив. И притом сохраняла трезвость: понимала, что ничуть не влюблена, а просто хочу доказать себе, что могу быть притягательной для мужчин. То был период, когда я считала себя нескладной и уродливой.
Жиль Ропар был последним таким любовником; кажется, он все понял и был со мной необыкновенно нежен.
А сейчас я даже не задумываюсь, уродлива я или нет. Да и не такая уж я дурнушка. Может быть, правильней сказать, что у меня неэффектная внешность. Да, лицом я не удалась, одеваться не умею. Пожалуй, лучше всего выгляжу в медицинском халате, в особенности летом, когда под белым нейлоном на мне почти ничего нет.
У меня красивое тело, особенно грудь, и мужчины, с которыми я спала, поражались, увидев меня обнаженной.
Интересно, у мамы тоже было красивое тело? Сейчас-то от нее ничего не осталось. Мама похудела - кожа да кости, - горбится, плечи у нее сведены, словно она все время ждет, что ее ударят.
Я слишком много думаю о маме. Мне кажется, я сужу о ней совершенно беспристрастно, а в то же время чувствую: между нами есть какая-то незримая связь. К примеру, я говорю себе, что могла бы стать такой же, как она. Не думаю, что если бы я вышла замуж, то смогла бы отдать всю себя семье.
Я люблю детей. И порой, когда думаю, что у меня их не будет, мне становится грустно. Но на самом-то деле у меня не хватило бы на них терпения.
Даже на ребенка от Шимека. Я уже думала об этом. Хотела даже сказать ему. Но это было бы ошибкой. Посвятить себя я могу только одному человеку и выбор сделала раз и навсегда.
Я ведь даже не боюсь, что он бросит меня, но вовсе не потому, что переоцениваю себя. В его жизни я занимаю очень небольшое место отдушины среди работы, но отдушины, без которой ему не обойтись.
Иногда он с непонятной улыбкой гладит мне волосы.
- Зверек мой маленький…
И кажется, я чувствую, что он хочет сказать. Я есть, но меня как бы нет. Почти не видно. Я ничего не прошу. Однако я всегда рядом, всегда под рукой. И он это знает и все пытается понять мое чувство к нему.
Я не мечтаю стать его женой. Он настолько выше меня, что я даже не пробую судить о нем или постичь его.
Он существует, и этого достаточно. И если бы ему пришла фантазия переспать с другой лаборанткой, я не разозлилась бы, даже, наверно, была бы счастлива за него, при условии, что он ко мне вернется.
Разве монахини осуждают своего бога и ревнуют его к другим верующим?
Но скажи я такое кому-нибудь, меня примут за экзальтированную дуру, истеричку, хотя для меня все это само собой разумеется и совершенно естественно. Пожалуй, только добряк Ропар и понимает меня.
Вообще-то редко бывает, чтобы я так долго думала о себе. В этом нет ни капли нарциссизма. Я ведь, несмотря ни на что, тоже Ле Клоанек, и все, что уже почти неделю происходит в нашем доме, огорчает меня не меньше, чем остальных. Я пытаюсь определить свою позицию по отношению к ним, понять, как они влияют на меня.
Хватит, надо браться за работу. В широкие окна светит солнце, и почти все животные дремлют в клетках.
Чуть ли не всю вторую половину дня профессор провел у себя в кабинете, диктуя секретарше письма и разные деловые бумаги. В начале шестого вышел и направился в маленькую лабораторию в глубине коридора, которая сейчас больше всего интересует его. Мне и еще одной лаборантке, лучше всех умеющей обращаться с собаками, он знаком приказал следовать за ним.
- Давайте Жозефа.
Жозеф - это рыжая дворняжка, она у нас уже полгода, а назвали ее так, потому что чем-то она напоминает одного из наших привратников. Собаку привязали к столу, но она даже не вырывается - привыкла и только смотрит на нас, как бы спрашивая, чего мы еще хотим от нее.
Шимек вставляет в уши фонендоскоп, принимается слушать Жозефа, но в это время открывается дверь и входит толстуха из приемного.
- Полицейский пришел, вас требует…
Шимек не слышит, не отвечает, только что-то пробурчал себе под нос: он занят Жозефом. Я вижу в дверях здоровенного полицейского в форме; он красен и явно не в своей тарелке. Судя по множеству серебряных нашивок, он в чине не ниже сержанта.
Через некоторое время профессор, не поворачиваясь и все так же занимаясь Жозефом, недовольно ворчит:
- Что, опять за штрафом?
- Нет, господин профессор. Я хотел бы поговорить с вами.
- Говорите.
- Мне кажется, будет лучше…
- Вас что, смущают эти девушки? Не робейте, они и не такое слышали.
- Дело в том, что госпожа Шимек…
- Что случилось с женой? - Шимек передал нам собаку, обернулся и с изумлением уставился на полицейский мундир.
- Дорожное происшествие.
- Что с ней?
- Тяжело ранена. Отправлена в больницу Лаэннека.
Ошеломление - вот, пожалуй, чувство, которое испытывал шеф. Причем ошеломление до такой степени, что первой его реакцией было недоверие.
- А вы убеждены, что это моя жена? В Париже, наверно, есть и другие Шимеки.
- Вы проживаете на площади Данфер-Рошро?
И тут на лбу профессора вдруг выступают крупные капли пота. Он стоит, не глядя на нас, и видит лишь полицейского, который с трудом выталкивает из себя каждое слово.
- Что произошло?
- Она ехала в такси по бульвару Сен-Мишель. С правого берега, надо думать. Навстречу шел тяжелый грузовик, и внезапно его занесло на противоположную полосу. Пока еще неизвестно, что произошло, потерял ли водитель управление или ему стало плохо. Он не в состоянии говорить…
- Что с моей женой? - прерывает его профессор.
- Шофер такси убит на месте, вашу жену с тяжелыми повреждениями отвезли в больницу Лаэннека. А мне приказали известить вас.
Шимек вытирает лоб и хватает телефонную трубку.
- Мадемуазель, срочно справочную больницы Лаэннека… Да, профессор Шимек… Побыстрей, пожалуйста…
Мы для него не существуем. Верней, для него не существует ничего, кроме телефона, по которому ему должны сообщить о состоянии жены. У нее синие глаза, широкое славянское лицо, добрая материнская улыбка. И я подумала про стоящий на столе у шефа снимок, где она с дочерью.
- Алло! Справочная? Говорит Шимек из Бруссе. Мне сообщили, что недавно к вам доставили мою жену… - Он с некоторым опасением смотрит на телефон. - Скажите, в каком она состоянии? - Полицейский отворачивается. - Как? - И профессор недоверчиво повторяет: - Как не довезли?
Черты его расплываются. Я тоже отворачиваюсь: он плачет, не сознавая этого, и лицо у него искажено гримасой страдания.
- Да… Да… Понятно… Да, еду. Сейчас буду.
Он быстро шагает по коридору, ни на кого не обращая внимания, не пытаясь даже скрыть слезы.
- Не мог я сразу сказать ему, - бормочет полицейский. - Думал подготовить…
Я не плачу, но у меня кружится голова; я плетусь в туалет и кладу на лоб мокрое полотенце. Как бы мне хотелось…
Естественно, мне бы хотелось быть рядом с ним, взять его за руку, поддержать. Но сейчас я ему не нужна, и, кто знает, не возненавидит ли он меня. У шефа погибла жена, и теперь у него могут начаться угрызения совести из-за нашей связи. И я подумала о его дочери Марте; ей уже четырнадцать, она такая свежая, совсем еще девочка, не пудрится, не мажется в отличие от большинства сверстниц.
У них дома я была всего лишь раз, да и то случайно, когда профессор, заболев гриппом, три дня пролежал в постели. Доктор Бертран, старший ассистент, попросил меня отнести профессору письмо и подождать ответа.
Большой светлый дом. Я поднялась на четвертый этаж и дернула начищенный до блеска медный звонок. Дверь открыла крупная женщина в белом переднике. Время было зимнее, и в прихожей стояли лыжи. Не знаю, катается ли на лыжах профессор, но его жена и дочь - вне всяких сомнений. Я тогда вспомнила, что каждую зиму они ездят в Швейцарию, а потом к ним на несколько дней присоединяется и шеф.
Квартира кажется разделенной надвое широким коридором, еще шире, чем в Бруссе; по обеим стенам до самого потолка полки, заставленные книгами. Причем это не тома в роскошных переплетах, какие выставляют в библиотечных шкафах, а самые разные книжки, некоторые даже очень зачитанные. В глубине в одной из комнат играл электрофон.
И я позавидовала людям, живущим в этой светлой, полной воздуха квартире. Почти все двери открыты. Никакой натянутости, как у нас, никакого ощущения, что задыхаешься. Никто никому не мешает, никому не приходится ходить на цыпочках.
Я довольно долго ждала, слушая музыку. Через коридор прошла г-жа Шимек и скрылась в комнате, где звучал проигрыватель, и я услышала голоса, один чуть звонче, но оба веселые.
Мне вынесли ответ, и я ушла. Больше в доме у шефа я не бывала.
- Слушай, иди-ка ты домой, - советует мне Анна Бланше, высокая симпатичная девушка, с которой, однако, у меня нет почти никаких отношений.
- Почему?
- У тебя в лице ни кровинки. Но сперва зайди в бар и выпей рюмку коньяку. Ступай, не жди, когда хлопнешься в обморок. Я скажу Бертрану, что ты плохо себя почувствовала.
Да, так оно и есть. Голова кружится, ноги как ватные. Я снимаю халат и, не дожидаясь лифта, бреду по лестнице вниз. Почти напротив больницы ресторан с баром. Там пусто, только официант сервирует столы.
- Вам чего? - кричит он.
- Рюмку коньяку.
Он с неохотой отрывается от своей работы, смотрит на часы, потом шарит взглядом по рядам бутылок за стойкой бара.
- Бармен придет только в шесть, а я в его хозяйстве не очень соображаю… - Он снимает с полки бутылку и показывает мне этикетку. - Подойдет?
Я киваю. Мне представляется Шимек в больнице Лаэннека на Севрской улице перед телом жены, вероятней всего, изувеченным. Сейчас он, надо думать, не плачет. Это была мгновенная реакция на шок. В один миг отнята огромная часть его жизни: когда я родилась, он уже был женат. Его жена тоже была беженка и училась в Париже.
Когда они поженились, она бросила университет, и Шимек мне рассказывал, что жили они в одной комнатке в квартале Сен-Жермен-де-Пре. И с горечью добавил, что они тогда были очень бедны и нередко единственной их едой был кусок хлеба с сыром.
- По-французски я говорил очень плохо. Жена тоже. Люди над нами посмеивались. Нет, не зло, просто им это казалось забавным.
Его дочка Марта сейчас, наверное, в лицее. В котором часу она, интересно, возвращается? И кто сообщит ей о смерти матери?
Надо думать, тело привезут домой и пока положат в спальне. Не представляю, как все это происходит, но волнуюсь. Господи, как бы мне хотелось быть рядом, разделить с ним горе!
- Повторите!
Официант с удивлением смотрит на меня.
- Вам это обойдется в восемь франков. Такая цена стоит у бармена.
Эту рюмку я выпиваю чуть ли не одним глотком и выхожу. Домой, где мне придется сидеть наедине с мамой, идти не хочется. И я бреду по вечерним улицам. Уже горят фонари, светятся витрины. Сама не знаю как, оказываюсь на авеню генерала Леклерка.
- Ты не меня ищешь, крошка?
Мужчина, бросивший эту фразу, остановился, но я поворачиваюсь к нему спиной.
Я смотрю на дверь маленькой гостиницы, зажатой между двумя магазинчиками. Гостиница "Модерн". Довольно убогая. Эмалированная табличка возвещает: "Комнаты на месяц, на неделю, на сутки". Дверь открыта, полутемный коридорчик ведет к конторке портье.
Сейчас, наверно, профессор утешает дочку, ведь у них, кроме друг друга, никого нет. Боюсь, их жизнь теперь усложнится.
Вдруг я заливаюсь краской. Ведь кое-кто способен подумать, будто я надеюсь… Нет! Такая мысль ни разу, ни при каких обстоятельствах не приходила мне в голову.
Что-то я устала. Захожу в кафе, чтобы чуть отдохнуть. Когда возвращаюсь домой, мопед отца уже стоит под навесом. Значит, мне не придется сидеть с мамой.
Отец читает в гостиной газету, и я, не удержавшись, сообщаю ему: